До чего же я счастлив был, когда родители «изъяли» меня обратно от постылой бабушки! Уж не знаю, что они там такое улаживали, что мое нахождение при них могло им помешать, однако же уладили, и ничто теперь не препятствовало, говоря громкими словами, моему воссоединению с ними.
Но, увы, недолго длилась моя радость. Выяснилось, что от бабушки меня забрали только для того, чтобы определить в гимназию. Не хочу хвалиться, но тяга к знаниям, вкупе с уже упомянутой любовью к чтению, была во мне с младых ногтей сильна. Я был любознательным ребенком и мечтал учиться, да не в том затрапезном училище, где преподавал мой отец и где я мог получить только азы, а именно в гимназии. Вроде бы мечта начинала сбываться, и мне бы прийти от этого в восторг, но… Но гимназическая жизнь означала очередное расставание с матерью и отцом: меня помещали на казенное содержание в благородный пансион.
Отец считал это величайшим благом и гордился тем, что ему удалось этого добиться. Он твердил мне:
– Знал бы ты, сколько порогов я оббил, какие дома и какие присутствия я посещал, чтобы пристроить тебя на казеннокоштное место! Думаешь, мало было желающих? Хо-хо! Уйма! Но я всех обставил! Потому как сумел внушить начальству, что учительскому сыну как никому нужно образовываться! Ей-богу! Я стольких выучил! Неужели не заслужил, чтобы и моего сына выучили! Вот и получил заслуженное! Видишь, как родитель о тебе заботится. Ну же, благодари!
Я и благодарил. Скрепя сердце, но благодарил. А куда деваться? Родитель же старался…
И вот меня привезли в Харьков. Старомосковская улица, губернская гимназия. Город мне показался огромным, здание гимназии – ему под стать: длинная высокая громадина о двух этажах. Это потом я побывал в городах побольше и повидал здания повнушительнее. Но тогда каким же ничтожно маленьким я себя почувствовал! Маленьким – и заброшенным, потому что опять оставался один, без отцовской и материнской любви.
Прекрасно помню, что всю первую ночь в гимназии я прорыдал, уткнувшись в подушку – кроме меня, в большой общей спальне никого не было, и соответственно никто не видел моих слез. Я почему-то сперва думал, что я так и буду жить там в одиночестве, среди пустых постелей. Но выяснилось, что это просто отец по провинциальности своей, присущей жителям маленьких городков, притащил меня в Харьков заранее, словно боясь, что гимназическое начальство может передумать и отказать нам в пользу какого-нибудь дворянчика. А тут извините, мальчик налицо, и отыграть решение обратно не получится, а если что, так и зубами вцепимся. Так, по всей видимости, мыслил отец. Он даже напутствовал меня:
– Ну, Сашка, в случае чего дерись и кусайся, а своего не уступай! Коли чего, так сообщай!
Его опасения, впрочем, оказались совершенно напрасны. Через пару дней, как раз к началу учебы прибыли все остальные гимназисты, мои будущие товарищи, и ни на койку, что я занял, ни на мое место в столовой, ни тем паче на мою парту в учебной аудитории никто не претендовал.
Я быстро передружился со всеми своими однокашниками, и одиночество больше меня не донимало. Я чувствовал себя в своей тарелке. Верховодом я не был, но и унижениям и насмешкам, обычным в мальчишеской среде, не подвергался. А все потому, что ни на кого не фискалил и ни перед кем не заискивал!
Учителя гимназические мне тоже пришлись по душе. Чего хотя бы стоил преподаватель латыни Поликарп Васильевич Тиханович! Он забавлял нас, гимназистов, своей одержимостью древними римлянами, своим преклонением перед их поэзией и культурой. Увлекшись, он мог рассказывать об античном мире бесконечно, вследствие чего забывал спросить нас по заданным сатирам и мадригалам, мы же не забывали, что ввиду этой особенности нашего латинянина всю эту абракадабру зубрить совсем необязательно. Потому мы его очень любили.
Как звали учителя словесности, я, признаться, запамятовал. А ведь его уроки я посещал с удовольствием, даже большим, чем латынь. Не из-за личности словесника – он, в отличие от Тихановича, не терпел ни малейшей шалости и был скор на расправу, – а из-за самого предмета этих уроков. Моя страсть к чтению получила благодаря им новую пищу для своего развития. Я увидел, сколь обширна и богата литература, узнал, что «Житиями святых» и прочими душеспасительными книгами она далеко не ограничивается. Я от доски до доски в первые же дни учебы прочитал все хрестоматии, все рекомендованные гимназистам произведения.
Пошел я и дальше хрестоматий. По моей просьбе за небольшое вознаграждение в виде булочки или яблока вольноприходящие гимназисты приносили мне почитать фривольные французские романы, которые удавалось им тайком от родителей стянуть из дома. Хитроумные злодеи и благородные герои, чистые душой девицы и распутные великосветские красавицы – как будто на моих глазах разворачивались судьбы персонажей. Как зачарованный, поглощал я страницу за страницей, не в состоянии оторваться от занимательных сюжетов.
Кроме неподобающих книг, приносили мои однокашники и еще кое-что запретное. Вино! Моя утешительная отрада и моя неизбывная беда в продолжение всей будущей жизни! Да, с зеленым змием я впервые познакомился в гимназическую бытность. Глупо было бы утверждать, что именно тогда я и пристрастился к употреблению спиртного. Вовсе нет! Попробовав вино в первый раз, я кривился, отплевывался и даже помыл рот с мылом – так мне показался отвратен его вкус. Я дал себе клятвенное обещание, что никогда впредь не буду пить. Ах я глупый! Знал бы я, что еще не единожды буду давать такой зарок, но уже будучи взрослым, – и обязательно не премину его нарушить! Но это потом, а пока тот первый раз довольно долго оставался единственным: все ж таки я был ребенком.
Главная же моя трудность заключалась тогда (как потом и во все времена) в отсутствии каких бы то ни было свободных средств. Родители нуждались и редко могли себе позволить передать мне хотя бы немного денег, да и те я спускал на то, чтобы расплатиться с товарищами за одалживание книг: те булочки и яблоки надо же было на что-то покупать! Отсюда постоянное чувство голода: того, чем кормили нас, пансионных гимназистов, было недостаточно. Повар воровал, не иначе!
Так и проходили дни моей учебы. Книжный, духовный голод я утолял, а от голода физического живот подводило. Я, впрочем, с этим мирился; если уж побои бабушкины переносил, то остальное и подавно выглядело терпимым.
Проучившись пару лет в гимназии, я уже грезил о будущем. Наивный, после непродолжительного времени, прошедшего в относительном спокойствии, я так разомлел, что стал полагать, будто жизнь повернулась ко мне лицом. Я думал: вот окончу гимназию, поступлю в университет, окончу и его, пойду служить по гражданской части, принесу Отечеству пользу, так что мне и орден авось пожалуют, а потом уйду в отставку и буду писать мемуары в благоденствии и благочестии. Не такие уж и грандиозные, если посудить, мечты, но и они оказались несбыточными. Наивный, еще раз повторю! Я как будто забыл, что мир – против меня.
Все мои устремления были обрублены на корню, когда я был в четвертом курсе гимназии. И кто в том повинен? Мой папаша! Чего учудил!
Он грубо надерзил то ли попечителю учебного округа, то ли инспектору учебных заведений, когда то ли тот, то ли другой высказал ему замечание во время проверки в училище, где он преподавал. Во все времена перечить вышестоящим было чревато последствиями, а уж когда в зависимость от его милости поставлен не только ты, но и твое чадо, то такое «вольнодумство» становится непозволительной роскошью. Именно так было в нашем случае. Проявил несдержанность мой отец, а пострадал в итоге вместе с ним и я. Отца перевели в другую губернию, а мне было отказано от места в пансионе как не имеющему права на него ввиду неблагородного происхождения. Раньше на это закрывали глаза, теперь же, когда мой отец выставил себя в плохом свете, глаза у начальства широко открылись. Да, это было не больше чем месть отцу через ребенка, то есть через меня, но что из этого! Понимание того, что с тобой обошлись несправедливо, не отменяет этой несправедливости, а только усиливает ее горечь.
Без казенного содержания продолжать учебу в Харьковской гимназии я не имел возможности. Мне не оставалось иного выбора, кроме как перебраться вместе с родителями в Воронежскую губернию, куда отец был назначен учителем в уездный город Валуйки.
– Не унывай, Сашка, – утешал он меня, видя моя кислую физиономию, несообразную с этим смешным названием – Валуйки. – Везде можно жить!
Как будто дело было в местожительстве, а не в том, что дорога к образованию, означавшая для меня дорогу наверх, в хорошее будущее, была закрыта!
Да уж, мечты о будущем следовало забыть. Его заслонило настоящее, вставшее в полный рост во всей своей неприглядности. А заключалась неприглядность эта, вновь и вновь я это говорю и буду говорить еще, в бедности. Мы, Шкляревские, перебивались с гроша на копейку – отец с бабушкой не ладил и не желал пользоваться ее доходами от постоялого двора, а она, уж конечно, на этом не особенно настаивала. А я был уже здоровым лбом – я имею в виду возраст, а не собственно здоровье и физическую силу, коими я никогда не был одарен, – и мне не пристало сидеть на шее у родителей. Я это прекрасно понимал, да и отец мой постоянно намекал мне:
– Какие-никакие знания ты все ж таки получил, – говорил он, – и нужно бы их применять по назначению. Можешь пойти служить писарем хотя бы. Тут тебе и деньги кой-какие, и без дела сидеть не будешь. А то уткнулся в книжки – и как будто ничего для тебя не существует!
– Да уж лучше бы не существовало! – огрызался я.
– Лучше бы или не лучше, а это от тебя не зависит. Действительность непреложна, и надо к ней применяться.
– Это в писарской-то должности? – усмехался я.
– А хотя бы и в писарской!
Все уши отец мне прожужжал этой писарской должностью. Только чтобы он отвязался от меня наконец, я и на самом деле пошел на нее. Устроился писарем в полиции. Было мне тогда шестнадцать лет. С тех пор и началась моя взрослая жизнь, еще больше неприкаянная, нежели детство.
А что же мой обидчик, тот, что потом, много лет спустя, заставил меня дожидаться у себя в прихожей, будто я лакей? Какое он образование получил?
О! Он учился в более престижном заведении, о чем я уже упоминал, – в Главном инженерном училище, знаменитом Инженерном замке. Столица, одно из лучших учебных заведений Российской империи! И курс он в нем закончил полностью! Ему ли жаловаться? Но наш великий нытик и здесь нашел причины быть недовольным.
Во-первых, у него не получилось при определении в учебное заведение устроиться на казенный кошт, как он того хотел; но с какой стати он на это рассчитывал – я ума не приложу. Я вот имел на это моральное право вследствие нужды, а он? Ведь я уже упоминал, что семья его не бедствовала, по крайней мере в сравнении с моей! Так что нашлись у них средства и на то, чтобы оплатить обучение своему сыночку. Выложили деньги как миленькие, и он не занимал чужое место на дармовом содержании.
Потом ему условия не сгодились. Слишком много, видите ли, приходилось учиться – с раннего утра до позднего вечера. Кроме основных дисциплин были уроки этикета, танцев, фехтования – в общем, все то, в чем подобает изощряться благородному дворянину. Мне бы все эти умения вкупе со знатным происхождением! Как бы я блистал в обществе!
Больше всего из учебных предметов он невзлюбил черчение, к коему не имел способностей и посему был в числе худших учеников. Так это мне странно и удивительно: в отсутствие способностей и, говоря шире, призвания к черчению какой вообще был смысл поступать в Инженерное училище, где именно оно, черчение, главенствовало среди всех других отраслей знаний.
Ну, и конечно, эти вечные его жалобы на безденежье – уже с малого возраста они вошли в его привычку, стали его второй натурой. Не хватало денег на чай, на отправку писем родным. Эх, его бы в мою шкуру, чтобы он понял, что такое настоящая нищета, когда не то что чай, а хлеба кусок купить не на что! А я знавал такие горькие минуты, еще как знавал!
Товарищами он был нелюбим. Прежде всего, как раз за это постоянное и необоснованное недовольство судьбой. А еще за то, что он их чуждался – вместо того, чтобы разделять с ними их развлечения, он в поисках уединения забивался в угол и предавался то ли мечтам, то ли унынию.
С горем пополам – один раз он не сдал годичные экзамены и был оставлен в том же классе на второй год – он все же доучился. Будущее, хотя бы на короткое время, для него было ясно. Его определили на воинскую службу в Инженерный корпус. И было ему не шестнадцать, как мне, а целых двадцать два!
То есть во взрослое существование мы вступили с ним – он намного раньше, поскольку намного раньше меня и родился – не только в разных условиях, но и в разном возрасте: он был образованнее, обеспеченнее и – зрелее. Возможно, именно поэтому большего достиг. Хотя зачем я себя обманываю? Он гений! Посему и стал тем, кем стал.