С запада на восток нас выгнала из дома война, сейчас на юг нас гонит моя болезнь, которая все еще иногда напоминает о себе одышкой, худобой, небольшим прихрамыванием и быстро затихающей болью между пальцами ступни. Поезд спешит, разгоняется на прямых участках пути, хрипит и охает на тяжелых уральских подъемах, поскрипывает деревом плацкартных вагонов, тускло освещенных заиндевевшими окнами днем и маскировочным освещением вечерами. Пермь, Челябинск, Оренбург – света становится все больше, теплеет. Мы пересаживаемся с поезда на поезд, ночуем на полу какой-то станции. Едем дальше и дальше. Столько везде народу, вся страна поднялась с места и куда-то едет, и до нас никому нет дела. Солнце поднимается с каждым днем все выше, простуженный, недовольный гудок паровоза становится голосистей, звонче. В какое-то вагонное утро, проснувшись, я выглядываю в окно и вижу, что снега нет нигде, деревьев тоже нет, нет и обещанных мне гор – бурая, грязно-желтая степь целый день бежит за окном. В степи – ни людей, ни домов, никого, ничего. Становится жарко, с каждым днем мы снимаем с себя какую-нибудь часть одежды. Непрерывное покачивание вагона, однообразие степных просторов вызывает дремоту, сонливость. Лишь остановки поезда, довольно частые, несколько нарушают однообразие нашего затянувшегося путешествия. Поезд иногда останавливается и стоит несколько часов в этой бесконечной степи у какого-нибудь разъезда. Все вываливаются из вагонов, разминаются, расхаживают вдоль состава. Меня одного не выпускают, разве с кем-нибудь из попутчиков. Еще одна ночь настигает состав на одном из вынужденных привалов. Тепло, чем-то терпким, не знакомым мне, пахнет в этой безмолвной степи, спокойная тишина. Мама вышла со мной, и мы сидим на насыпи рядом с вагоном, от перегретых букс которого пышет жаром. Глаза медленно привыкают к темноте, начинают различать предметы.
– Смотри, – говорит, – да, не сюда, вверх смотри, видишь? Я ничего не вижу, только темный, чуть мерцающий туман. Но вот, как через, начинают проступать издалека плывущие ко мне огоньки.
– Видишь – небо… – Небо?
– Конечно, а вот это – звезды.
– Звезды, звезды, – шепчу я, словно боясь спугнуть это чудо. Ни звезд, ни такого неба я еще не видел. Глаза начинают различать их, звезд становится все больше и больше, они уже не умещаются в небе, сливаются, как капли дождя вместе, и текут рекой через всю необозримость неба. Чернота неба пронизана почти посередине звездным голубым молоком. Звезды покачиваются, подрагивают, гаснут и вспыхивают, плывут ко мне по темной реке небосвода. Или я плыву к ним, взлетаю? Голова кружится. Почему я раньше не видел этого, может быть, такое небо только здесь на юге? Я помню, мне еще в госпитале рассказывал про южное небо тот человек из Грузии с необыкновенно ловкими пальцами. Но он мне ничего не говорил о звездах. Может, потому, что о них нельзя рассказать, так они прекрасны. Я смотрю в небо, не отрываясь, и ощущаю, как звездный свет входит в меня. Навсегда. Звезды – трудно еще мне понять их. У меня есть атлас с картинками и там я уже прочитал и узнал о Земле, о Солнце, и о том, что они летят во Вселенной, – такое красивое слово, – летят к другим звездам. Вся Вселенная состоит из миллионов звезд. Это не я плыву, или лечу к звездам, а Земля несется к ним и вбирает в себя звездный свет. А я, как в поезде, через окно смотрю на этот расстилающийся передо мной мир. Наверное, и Земля, как наш поезд, останавливается иногда, повисает на звездных лучах, протянутых к ней со всех сторон. Земля здесь, живая и дрожит, сокращается как мое сердце, которое вспоминает старую боль при вздохе. Паровоз гудит, зовет всех пассажиров, разбежавшихся в степи, мы возвращаемся в душные вагоны. Я ложусь и засыпаю.
– Что это, опять снег? Там, за окнами вагона, плывут белые сугробы, высотой с большие, многоэтажные дома, вокруг которых суетятся люди в пестрых халатах и платках на голове. Жарко, хотя окна в вагоне открыты. Горячий воздух врывается в вагон и заносит к нам в купе белые пушинки. Это хлопок, это хлопковые горы, а за ними настоящая гора, закрывающая половину неба. Поезд идет прямо к ней, а гора уходит в сторону, исчезает и появляется с другой стороны. Плавный ход поезда прерывается, вагоны вздрагивают, кажется, что поезд едет по булыжной мостовой, лязганье – очередной разъезд. Я выскакиваю из вагона, к насыпи бежит орава детворы, перемазанная грязью, в непонятной одежде, сверху которой развевающиеся рваные полы полосатых халатов. Мальчика от девочки не отличишь. Они облепляют подножки вагонов и, толкая и оттесняя друг друга, гомонят, протягивают к пассажирам ладошки, просят: – Чай, чай, чай! Некоторые бросают им монетки. Паровоз гудит, мы бросаемся в вагоны, поезд, а вместе с ним и горы поехали снова друг с другом наперегонки. Часа через два гора вдруг выныривает откуда-то сбоку и оказывается прямо напротив вагона, некоторое время движется вместе с ним в ту же сторону, потом неожиданно уходит и на ее месте появляется широкая, ржавого цвета река, потом, потом дома. Поезд проскакивает мимо базара с желтыми дынными и зелеными арбузными горками, замедляет ход и останавливается. Кажется, мы на месте, приехали – это Ленинабад. Громадный двор госпиталя, где «приняли на работу» маму. Во дворе – огромные, видимо, очень старые, с красивым названием, деревья – шелковицы, ветви которых закрывают улицу, вернее, не улицу, а улочку, узкую, скрюченную, всегда безлюдную. Улочка сдавлена с обеих сторон грязно-белыми глинобитными глухими стенами. Мы, то есть я и еще несколько таких же, как я, «эвакуированных», на улицу редко выходим и обычно с утра сидим на ветвях этих громадных деревьев. Одно дерево «на брата». Искривленные толстые ветви шелковиц поднимаются к небу. Сидя на самом, куда только можно добраться, верху, я с высоты трехэтажного дома осматриваю свои владения, не переставая набивать рот сладкими до приторности ягодами. Черные снаружи, похожие на обрубленные пальцы, чуть искривленные, большущие ягоды кровоточат в моих руках. Вкуснее их я ничего еще не пробовал. Приторная сладость, чуть приправленная иногда кислинкой – постоянное ощущение бесконечного счастья и свободы. Сколько можно их съесть – неизвестно, так как едим мы их с утра до вечера. Изредка кто-нибудь из родителей прерывает это пиршество. Ягоды на деревьях не истощаются, объесть даже одно дерево немыслимо, наверное, их столько же на дереве каждое новое утро. Это мне непонятно, как непонятна бесконечность серебристой шелковой нити, подвешенной на деревянных рогаточках и тянущейся вдоль всех глинобитных стен, вдоль арыков, по которым бежит вода, по всей улице. Я уже пробовал, можно идти и идти, хоть целый час, а сверкающие на нити не кончаются. Боясь заблудится, мне приходилось возвращаться. Нити не имели конца, уходили в бесконечность, и лето здесь было такое же, бесконечное, как эти нити. И жизнь здесь началась когда-то очень давно и не имела конца. И быстрая глинистая вода Аму-Дарьи бежала всегда, охраняемая обступившими ее горами…
Я все время бегаю босиком, в одних штанишках. Руки и рот не отмываются от темно-вишневого сока шелковицы. Боль в ступне забыта, пропитанный насквозь азиатским солнцем, как помидоры, что я таскаю тайком с огорода, примыкающего к госпитальному двору, вечером валюсь в изнеможении на кровать и не слышу, как меня раздевают. И все забываю еще раз поглядеть на звезды, открывшиеся мне так недавно. Соликамск, Урал – это где-то далеко, я забываю о его зимах, холодах, таких, что не выпускали на улицу, больничке в тайге, гипсовой ноге и боли в сердце. Только в руках у меня иногда появляется, переливающийся фиолетовыми цветами на солнце, кристалл калийной соли, который я выменял на что-то у мальчишки, отец которого работал на соликамском руднике.