VII Город на воде?

Я направлялся в свой винный магазин, когда заметил Суворина, вышедшего из супермаркета и двинувшегося ко мне. Он был в прекрасном расположении духа. Я ведь должен дорассказать вам свою историю. У вас есть время?

С тех пор как я поселился в Вене, не могу припомнить ни одного дня, когда бы спешил. Встреча на улице с вечно прятавшимся Сувориным стала для меня счастливой случайностью.

Он взял курс в располагавшуюся неподалеку «Гондолу» – куда же еще? – и, когда мы уселись, заказал у официанта молоко, большой стакан теплого молока. Только без пены! – крикнул он вслед.

Было рано, поэтому я попросил эспрессо, закурил сигарету и откинулся на спинку стула. После нашей последней встречи Суворин заметно отдохнул. Или он подкрепился и до обеда держался в форме благодаря силам, восстановленным во время сна.

Как выяснилось, он купил себе плавки. А к ним – недорого, со скидкой – двенадцать плиток шоколада. Вы знали, что сегодня плавки можно купить в супермаркете?

Недавно в «Чибо», где торгуют кофе, я купил пылесос!

Он порылся в одном из пластиковых пакетов и вытащил плавки. По-моему, вполне симпатичные. В цветах итальянского флага. Вот, посмотрите!

Без пены, сказал официант, поставив перед Сувориным стакан молока. И эспрессо для господина.

Итальянского? Почему именно итальянского? – спросил я.

В Италии есть город, о котором всю жизнь мечтала моя жена, она никогда его не видела, но всегда хотела туда поехать.

Я предположил Неаполь.

Рядом с плюющимся огнем вулканом? Нет! Исключено!

Венеция?

Город на воде? Она испугалась бы морской болезни.

Но ведь Ленинград тоже на воде.

Верно, город на островах, их больше сотни.

Я этого не знал. Больше сотни?

Ничего страшного, что вы не знаете. Вы еще кое-чего не знаете. Или знаете, неважно. В Ленинграде, если вам угодно будет их сосчитать, мостов больше, чем в Венеции.

Я признал поражение. Значит, она не могла бы жить и в Ленинграде.

Не могла бы. Никак не могла. Видите ли, мой дорогой, не все нами любимое переносимо. Шутка, кажется, понравилась ему самому. Давайте дальше, сказал он, что остается?

Я мог бы назвать Рим, но решил, что это скучно, и сдался.

Сан-Ремо! Он сиял. Сан-Ремо, когда там цветут цветы. Она где-то прочитала и влюбилась в мысль туда поехать. Из Вены вполне возможно. Он посмотрел на меня. Вы, конечно, знаете город? Для вас, живущих на Западе, поездки не составляли проблемы.

Подобное признание да и вопрос повергли меня в смущение. Как сказать, ответил я, не очень. Когда я там оказался, город показался мне неинтересным настолько, что даже не захотелось переночевать.

Суворин сложил плавки – точно так же вы сложили бы географическую карту – и сунул их обратно в пакет. А если они все-таки помогут ему когда-нибудь выбраться в бассейн, как рекомендуют врачи, подумал я.

Кстати, спросил он, о чем мы тут говорили в последний раз?

Я помнил каждую его фразу. О невоспитанной публике, которая мучает вас аплодисментами. И как вы завидуете тем, кто пишет книги.

Верно, сказал Суворин. Я наелся по горло. Не знал, что мне делать, на что решиться, что из меня должно получиться. Почти невыносимо. После каждого концерта я гулял по два часа, пытаясь успокоиться.

Мне это было прекрасно известно. Часто думалось: уснуть во время ходьбы, и я спасен!

А потом подступала жажда, и требовалась компания. Ну вы понимаете, шнапс и табак!

Что может быть лучше, чем стряхнуть с себя все заботы? И никаких женщин за столом, никого, кто попрекал бы пьянством и твердил: мы-де себя отравим. Суворин вздохнул. Ну и отравили бы.

Я не вполне понял ни его, ни его вздохов, ни смеха. Что тут смех, что грех? Или Суворин постиг искусство – жизненно важное для таких как он, – от каждого собеседника утаивать то, что способно заманить его в ловушку?

Конечно, некоторые забеспокоились, принялись волноваться за меня – или вышучивать. Один предложил распространять в зале объявление: «Аплодисменты категорически запрещаются! Никакое выражение чувств публики не разрешается!» Или объявить об этом самому, в чем, как известно, упражнялся Шёнберг в довоенной Вене. Неплохая мысль, но кому нужна пронафталиненная ветошь из сундука? Потом приехала Шварцберг – она тоже в конце концов осела в Вене, – скрипачка, которая решительно ничего не имела против аплодисментов, напротив, они доставляли ей удовольствие, она ныряла в них с головой. Аплодисменты, считала она, расслабляют мускулатуру. И действительно попадала в яблочко. «С твоим талантом, Юрка, я предлагаю тебе однажды напугать публику до смерти. Ты ведь, как всем нам известно, прирожденный шутник. Смотри, отыгрываешь концерт, а потом, прежде чем поблагодарить за аплодисменты, хватаешься за сердце и падаешь с табурета на пол – только не поранься. Кто-нибудь слышал выстрел? Или инфаркт? Представь, как быстро в зале наступит тишина. Риск, правда, в том, что пойдут слухи, появятся заголовки, и, если тебе не повезет, ты станешь знаменитостью! А знаменитостей у нас под аплодисменты провожают на кладбище, ты понимаешь».

Суворину понравилось. Его уносят за кулисы. Врач приобретает известность. Опасаются худшего. А такое вообще бывало?

Но задумка имела один недостаток. Нельзя шутить со смертью. Ему не позволяла совесть, а еще больше память о матери. Как, высмеяв смерть, он сможет подойти к ее могиле? На какие лишения она шла, чтобы он мог жить в своих мечтах, играть на пианино, учиться у московского учителя, играя все лучше и лучше, а в один прекрасный день выйти на сцену? Когда она представляла себе жизнь сына, жизнь уже без нее, и говорила с ним об этом, лицо ее всегда было серьезно. В итоге, однако, выходил лишь один совет, а именно: молиться и ничего не решать. Она считала, что права. Свой совет мать давала не одному ему, единственному ребенку, к удивлению всей семьи и родственников, ставшему музыкантом, он предназначался каждому, нуждавшемуся на земле в защите и понимании. В последние годы, постепенно лишаясь рассудка, мать все твердила ему одно и то же, от чего он отмахивался как от причитаний повредившейся головой женщины.

Она легко умерла. Последнюю свечу, стоявшую у смертного одра, зажгла сама.

Некоторые коллеги советовали мне обратиться к невропатологу. С их точки зрения, всякий, купивший билет на концерт, оплатил, так сказать, право выделиться. Они не понимали моего возбуждения. Вмешалась даже моя дочурка, знавшая одного гипнотизера. Она из тех, кто до сих пор в это верит. Спиритизм! Чудотворные иконы! Знаете, старинные русские болезни – святые, странствующие монахи, фокусы. И водка, разумеется. Слава богу, у меня была прекрасная, разумная жена. Никогда не унывала. Каждому, кто ей говорил, что она должна повлиять на меня, направить на путь истинный, жена с улыбкой отвечала: «Он уже не изменится, никогда. Он такой, какой есть, – enfant terrible![2]» По-русски: On svolotsch! Можно перевести и как, пардон: «Он сволочь!»

И Суворин рассмеялся, как, вероятно, смеялась его жена.

Так мы и жили. Счастливо. Упокой ее Господь!

Суворин умолк, как всякий раз при напоминании о потере, переживаемой им после смерти жены. Он выпил стакан молока, вытер губы и почесал щетину. Как она была бесстрашна, ловка, остра на язык. Она смирилась с тем, что я обращал на себя внимание своим отношением к официальной советской организации музыкального дела, и не больше моего удивилась, когда в один прекрасный день у нас под дверью нарисовался функционер из государственного реперткома, которому ввиду моего поведения поручили воззвать к моей совести – разумеется, без грубостей. Отвергающий людей, аплодирующих исполнителю, отвергает людей вообще. Искусство, товарищ Суворин, принадлежит народу. Разве он не любит свой народ? Как концертирующий музыкант, он должен служить народу, всем сердцем служить любви к своему народу – разве ему неясно? Что, если не народность, проникающая в самое сердце, не солидарность с простыми людьми, с рабочими массами, является наивысшей задачей творческого человека? Разве он не хочет крепить силы человека оптимизмом, подлинностью, правдой, а выражаясь музыкально, мелодичностью? Не хочет всеми силами защитить человека от ложных, пагубных, разлагающих народный дух, иными словами антисоветских, ревизионистских, контрреволюционных идей?

Нет, он не поперхнулся, у него от зубов отскакивало, звучало елейно, пахло, впрочем, тоже. Произнося свою речь, он все время поглаживал галстук. Я ждал, мы ждали, моя жена и я, терпеливо, очень терпеливо ждали финала. Тот отвечал требованиям композиции – мощные короткие аккорды. Функционер говорил о великой дружбе, но и о великой ошибке, о великодушии власти, ее снисходительности к иным грехам, однако заходить слишком далеко отщепенцам, как он выразился, небезопасно.

Довольный собой, он сидел за нашим столом, закинув ногу на ногу. Поскольку курил, попросил пепельницу и, тут же закашлявшись, что-нибудь попить. Он держал себя так, будто нам предстояло заключить сделку: за подчеркнутую мнимую вежливость, какой он думал произвести на нас впечатление, я должен был заплатить благоразумием и покаянием, на официозном русском – «исправить политические ошибки». Не сразу, не здесь и сейчас, о, отнюдь.

Я уже видел себя не за решеткой, нет, но в очень скором времени зажатым в обычные для пианистов клещи на службе коллективу, народу. Я стал бы не первым и уж точно не последним, кто получил бы такое сравнительно мягкое наказание – поработать тапером.

Я не ошибся. Они велят мне каяться. Но первый приказ представлял из себя лишь простой, безобидный на вид вопрос: вы ведь любите кино?

Были ли то банальности, которые он оттарабанил наизусть, или полная до краев стопка водки, выпитая мною тайком на кухне, пока жена принимала у него пальто и провожала в гостиную, но я испытал настоящий зуд его наказать. Человек проделал путь, чтобы напугать другого человека, в данном случае меня. Кроме того, я знал, что в лице жены имею союзника и не вправе ее разочаровать.

Вы, сударь, говорите старческим голосом. Как из могилы. Старческий голос, старческие мысли, кричаще старческие привычки, вдобавок скверные. Ведь мы ровесники? Вы знаете, чем я занимаюсь, а я о вас не знаю ничего. Вы, как вижу, носите обручальное кольцо. Хоть что-то. Правда, кольцо не расскажет, счастлив ли ваш брак. Вы держитесь вежливо, но вы действительно вежливы? У ваших родителей есть еще дети? Вы больше похожи на мать или на отца? А ваши братья, сестры, если они у вас есть, они похожи на вас? Старательные, целеустремленные, никогда не привлекают к себе внимания возражениями, да? Словом, я ничего о вас не знаю, меньше, чем ничего. К какого рода успеху вы стремитесь? Распрямить горбатого? А зачем вам, собственно, галстук? Причем столь броский, многозначительно красный? Сколько у вас на сегодня в списке людей вроде меня? Сколько поэтов, профессоров, композиторов? К чему все усилия? Зачем повторять историю и истории стольких преступлений?

Когда вы отсюда выйдете, говорил я, на улице вас вполне можно будет принять за безобидного прохожего. Но вы куда как не безобидны. Однако что вы такое, и прежде всего, кто вы такой, когда звоните в двери чужих домов? Вас ничего тогда не смущает? Что из вас сделала жизнь? Я уложил его на лопатки, я чувствовал. Он был в моей власти. Теперь только не останавливаться, не реагировать на легкий женин пинок ногой под столом. Надо двигаться дальше. Больше вопросов, давай, все подряд. Какие сны вам снились в детстве? Когда вы еще ходили в коротких штанишках и шерстяных носках даже летом?

Загрузка...