За холмом и рекой бахает, бацает.
И полно тут этих холмов и рек.
А в Луганске цветёт акация,
И у Ксю в коляске маленький человек.
И везёт она его, совсем новенького,
Меньше месяца как рождённого на свет,
А рядом идёт солдатик, и голова вровень его
С цветами – седыми, и он – сед.
Как брызги шампанские,
Акации соцветия.
Пацаны луганские
Двадцатилетние.
На разгрузке лямки,
На портрете рамка.
Где ваши мамки?
Я ваша мамка.
Как они уходят за реку Смородину,
За реку Донец, за мёртвую воду,
За мёртвую мою советскую родину,
За нашу и вашу свободу.
По воде и облакам, как по суше,
На броне машут, несутся тряско.
«А всё же жизнь продолжается, правда, Ксюша?»
И Ксюша катит коляску.
Первому двадцать, второму сорок, отец и сын,
Русые русаки среднерусской тверской полосы.
Цветное фото; «не рыдай Мене, Мати,
Зрящи во гробе»: смерть была прежде.
Оба неправильно держат свои автоматы.
Ну кто их так держит.
Аптечка говно, натирают берцы,
У старшего уже поизношено сердце,
У младшего условка за хулиганку.
Ходили в дозор спозаранку,
Сын чуть не споткнулся о мину.
«Матери только молчи, а то всыпет ремнину».
Пока ты дома ешь манго и пьёшь брют,
Они за тебя умрут.
Летняя степь цветущая, пасторальная.
Ладно, чего там я, извини, забудь.
А знаешь, в чём самая жуть?
Им это нормально.
Здесь перемелено, здесь перемолото, «Градов» гром,
вот бывший дом и бывшие люди в нём.
А по развалинам ходит бесхвостый кот
и смятенно орёт.
Крик замерзает около синих губ.
Перестань быть мёртвым, попробуй сесть.
Кот не ест человеческий труп,
не умирай, он даже не сможет тебя поесть.
Снайпер работает неподалёку,
изрешечена разграбленная аптека.
Кот бодает мёртвую щёку
бывшего человека.
Встань, поднимись до бывшей квартиры,
где на месте третьего этажа пустота,
словно вокруг – тишина бывшего мира.
Встань, покорми кота.
Ребёнок прячется, но смотрит из-за штор,
Куда летит, не прилетело чтоб,
Как будто шторы – это одеяло,
Которое спасает от ночных
Чудовищ, пробирающихся в сны,
Как будто никого тут не стояло.
Вернётся мама – непременно, ведь
Всегда-то возвращалась, ну и впредь
Так будет до скончания Вселенной.
И дворик превращается в ничто,
И этот мальчик смотрит из-за штор,
И не болит разбитое колено.
Ничто уже на свете не болит,
Ни огорчений нету, ни обид.
Ещё прилёт – и скоро будет мама.
Возьми игрушки, школьную тетрадь
И поднимись по лестнице – сказать,
Что больше нет ни ссадины, ни шрама.
И приходят они из жёлтого невыносимого света,
Открывают тушёнку, стол застилают газетой,
Пьют они под свечами каштанов, под липами молодыми,
Говорят сегодня с живыми, ходят с живыми.
И у молодого зеленоглазого капитана
Голова седая, и падают листья каштана
На его красивые новенькие погоны,
На рукав его формы, новенькой да зелёной.
И давно ему так не пилось, и давно не пелось.
А от водки тепло и расходится омертвелость,
Он сегодня на день вернулся с войны с друзьями,
Пусть сегодня будет тепло и сыто, и пьяно.
И подсаживается к ним пацан, молодой, четвёртым,
И неуставные сапоги у него, и форма потёртая,
Птицы поют на улице, ездят автомобили.
Говорит: «Возьмите к себе, меня тоже вчера убили».
слушай, говорит, слушай:
обстрел начинается в полночь.
пусть твои прячутся лучше,
без пятнадцати чтоб по полной
по боевой. будем
класть по заброшенной шахте.
от людей к людям
несётся сигнал шатко.
дождик по ним крапает,
сумерки лежат синие.
сын отвечает: папа,
спасибо, за всё спасибо.
И больше никого не хоронить,
А только вишни собирать в ведёрко,
Пластмассовое, детское – они
Лежат там с горкой.
И строить новый город на песке,
И будут понарошечные люди
Ложиться спать на белом лепестке —
Давай так будет.
Вон жук ползёт, глаза его черны,
Жук красно-чёрный, именем солдатик,
Не мучь его, пусти его с войны,
Ей-богу, хватит.
И ямка для секретика в земле —
Туда ложатся город, мама, кошка.
Не плачь, не плачь, тебе под сорок лет.
Мы все тут – понарошку…
Обком звонит в колокол, предали нас анафеме.
Нет хорошего русского, но мы в натуре ужасные русские.
Типа как римляне, ущемляющие этрусков.
Сорян, не потрафили.
Да, мы русские, римляне мы, наши шлемы блестят,
Да, спускались мы в ад, и с потерями – через ад
Мы прошли.
Ну давай, не чокаясь, за Дебаль.
Мы железо и боль, и мы тело мясное, и сталь.
Да, мы знаем, как артиллерия бьёт по своим.
(После этого один офицер застрелился, к слову.)
Да, мы видели, как над домами нашими чёрный дым
Поднимался – а мы шли вперёд, и чего такого.
Вега – самая яркая звезда в созвездии Лиры.
И ещё так звали одного командира,
Характер был скверный, прострелил однажды розетку.
Ну а чё, нервы сдают капитально и метко.
Его не любили. Он потерял пятерых
Из стрелковой роты. На ночь пошёл домой,
Вернулся – обнаружил всех мёртвых их.
После этого, говорят, крыша поехала так, что ой.
Первого марта штурмовали двадцать девятый блокпост.
«Идите, – сказал генерал. – Там никого нет».
Вега шёл первым и дошёл до самых до звёзд.
Отработали «Грады». Привет.
И вот эта земля пропитана нами.
В длину на два метра и на два метра внутрь.
И чего вы скажете нам такого, что мы не знали?
Мы идём вперёд. Не пробуйте развернуть.
Сказали: не говори – баба.
Плохое, некрасивое слово.
Но любым другим меня обозначить – сла́бо.
Я же не девка, замужем была, чего тут такого.
Я же рыдала, когда муж уходил на войну.
Я же его ждала, готовила щи-борщи,
Какая из меня леди или там фрау, ну.
Плачь. Снаряжай. Корми. И молчи.
Я русская баба, плачущая о каждом,
Кто не вернулся. Воющая в подушку.
Бесплодная баба, что навеки однажды
Кончится – и кто помолится за мою душу.
Нет, я была поэтессой из Ленинграда.
Шляпка, мундштук, открытые платья.
Я до сих пор сыграю так, если надо.
Но я – русская баба, всехняя мать я.
Коли не подвезли другого мужа и сына,
То вы, двадцатилетние, мои дети.
Слёзы капают на копьё, такая судьбина.
Не худшая, в общем, на свете.
Серёга из Москвы вообще приехал.
Всё время ржёт, да так, что будит эхо,
На стареньком раздолбанном УАЗе.
Нам нужно всем – полёт и чуть тепла.
Серёга возится с БПЛА.
Считай, мечта сбылась, хотя не сразу.
Хотел летать – и вот почти летит.
Мы память здесь. Мы камень. Мы гранит.
Пока их помнят – не случится смерти.
А впрочем, всё я вру, и вы не верьте,
Она случится с каждым. Это быт.
Серёга ржёт, Утёсова врубая,
И он любой, и я почти любая,
Мы кровь земли, и мы её же твердь.
Иди ты на х**, грёбаная смерть.
Не смейся, тётя, сделай фотоснимок,
как мальчик во дворе играет в мяч,
и августовский воздух так горяч,
прозрачен так невыносимо.
И целый дом, не раненный ещё,
трепещет занавесками на окнах.
Снимай: оно так скоро всё поблекнет,
и время начало уже отсчёт.
И через восемь лет его я встречу —
подросшего мальчишку без мяча,
но с автоматом – там, где, рокоча,
подходит артиллерии предтеча.
Он будет там, с котёнком на руках,
с улыбчивыми полными губами,
уже не мальчик, но ещё не камень,
уже бесстрашный – но познавший страх.
Снимай же, тётя, – а теперь и я
затвором щёлкну фотоаппарата,
поскольку смерть из мира не изъята,
но в вечности останутся друзья.
Я умереть боюсь,
Как тоненькая вишня во дворе,
Как списанный на землю аппарат «Союз»,
Как травы в ноябре.
И говорю: запомни, затаи,
Люби меня в моём убогом быте.
И мёртвые солдатики мои —
И вы живите.
Я режу хлеб – и смерти не хочу,
Салат крошу – и смерти не хочу.
Черешню ем – и смерти не хочу,
Несу цветы – и смерти не хочу.
А смерть настанет, на меня наступит,
Ногой огромной на меня наступит,
На маму, на кота, на чёрта в ступе.
Но нынче яблони цветут,
Как небо на закате, бледно-розовым.
И скоро лето будет тут
С вареньем абрикосовым.
Из меня не получится хорошего русского.
Вообще ничего хорошего.
Мчит машина, бьётся из окон музыка,
По луганским дорогам изношенным.
Едем с пацанами в форме, совсем молодыми,
Между боевыми и боевыми,
И вроде как смерти нет, и июнем веет.
Никогда не любила лицо своё, не любила имя,
Но, пожалуй, нашла что-то важнее.
Двадцать седьмое мая, холмы, отроги,
Отзвук ястребиного крика.
Бьёт на выход гаубица «Гвоздика».
Это я, это Аничка, следы на луганской дороге,
Цветущая у неё земляника.
В город пришла война.
В город ложатся мины.
В городе разорвало водопровод,
и течёт вода мутным потоком длинным,
и людская кровь, с ней смешиваясь, течёт.
А Серёга – не воин и не герой.
Серёга – обычный парень.
Просто делает свою работу, чинит водопровод.
Под обстрелом, под жарким и душным паром.
И вода, смешавшись с кровью, фонтаном бьёт.
И конечно, одна из мин
становится для него последней.
И Серёга встаёт, отряхиваясь от крови,
и идёт, и сияние у него по следу,
и от осколка дырочка у брови.
И Серёга приходит в рай – а куда ещё?
Тень с земли силуэт у него чернит.
И говорит он: «Господи, у тебя тут течёт,
кровавый дождь отсюда течёт,
давай попробую починить».
Ты десять тысяч убила и десять спасла,
Так мне сказал человек, которого я люблю.
Вот такая хреновая арифметика, такой блюз.
Такие дела.
Это, собственно, почему?
Потому что я решила: я спускаюсь во тьму,
Как Персефона в Аид.
Болит.
Потому что я сказала: я на войне.
Не где-нибудь рядом.
И я бежала в подвал под «Градом»,
И комроты вёз меня, пистолет направив
Туда, откуда смерть приходит без правил.
Да, на войне.
Я на войне.
Ни к чему отпираться мне.
Это я пускала ракеты по Харькову.
Это я лежала под бэхой, пыль отхаркивая.
Я, нежная, любовная, рыжая.
Это я почему-то совсем неуместно выжила.
Где я соврала?
Считай, что нигде.
Красное солнце лежит на чёрной воде.
Это я не вернулась
В беспорядок московских улиц,
Это я застрелена под Донецком,
Это я лежу под Камышевахой,
Это я хочу говорить, но не с кем,
Это я узнала пределы страха.
Это я засыпана в землю, и никто меня не назвал.
«Грады» бьют на выход, пора в подвал.
Подарил апельсин мне Сашка Урал.
Я не знаю, откуда он взял его на войне,
Я не знаю, почему – мне,
Но вот он лежит, оранжевый —
Завораживает.
А всё-таки начнётся посевная,
За танками поедут трактора,
И мы, возможно, доживём до мая
И выйдем со двора.
Фуфайку зимнюю повесивши на гвоздик,
Пойдём в чём были в мае под дождём.
И может быть, зайдём к соседям в гости
И беленькой нальём.
Они лежат – хохол, москаль, еврей
В одной воронке, с подписью «Здесь люди».
И залпы постсоветских батарей —
Последние салюты.
И Боже мой, никто не виноват,
И завтра принесут гуманитарку.
И старый друг отложит автомат
И на письмо приклеит марку.
Схерали, говорит, они герои,
Они ж там – из окопа не успели.
А это я захлёбываюсь кровью,
Чужой, чужой захлёбываюсь кровью,
И бьёт арта по дышащей по цели.
Холодный март, бессмысленная высь.
Вот имена, пожалуйста, молись.
Я здесь не женщина, я фотоаппарат,
Я диктофон, я камера, я память,
Я не умею ничего исправить,
Но я фиксирую: вот так они стоят
Ещё живые, а потом не очень.
Я не рожу зеленоглазых дочек.
Когда пожар – звоните ноль один.
Поднимет трубку нерождённый сын.
Вы там держитесь, но спасенья нету.
Летят, летят крылатые ракеты.
Мы смерть, мы град, мы рождены для боя,
Мы станем чернозёмом, перегноем
И птицами в весенней тишине.
Схерали, говорит, они герои.
Чего ревёшь, не плачь, ты на войне.
И пока небосвод от снарядов стонет,
Некому поплакаться, помолчать не с кем,
И приходит дед, заваленный в доме
О году пятнадцатом, под Донецком.
На рассвете этом, медвяном, дынном,
Он пришёл, лишённый тоски и страха,
И стоит у околицы белым дымом.
Прозревая Харьков и Волноваху.
А чего, говорит, что ли, снова бомбы,
Не пойму, кому от этого легче.
Навели бы мир, отстроили дом бы,
За меня бы в церкви поставили свечи,
Потому как умер я неотпетый,
Хоронили в спешке под минным роем.
Это век становится волком, это
Сами мы становимся сталью с кровью.
Это русский хтонос, его железо,
И земля перекопана на два метра,
Потому что мы, не бояся смерти,
Щедро делимся ей, и она навесом
Прилетает прицельно, бесслёзно, метко,
Сталь и кровь, и нет никакого страха,
Только мёртвый дед, куря сигаретку,
С грустью смотрит на Харьков и Волноваху.
Через реку Смородину нет моста.
Это детские сказки: там темнота
Да густая трава, да дуб опалённый,
Пацаны из двенадцатого батальона,
Павшие под городом с названием Счастье —
Некуда им возвращаться.
Так и ходят они по этой траве,
И две училки из Горловки ходят по ней,
Завуч и географичка.
Говорят: мы сегодня проходим свет,
Он всего надёжнее и сильней,
Подставляйте ему личики.
И у мёртвых училок их мёртвый класс,
Так задолбан войной, так небрит и чумаз,
Подставляет лица под ветер.
И расходится чёрный мазут темноты,
И они улыбают щербатые рты
И становятся словно дети.
Расскажи мне, расскажи
сказку, больше не могу.
Это человек лежит,
расцветая на снегу.
Это красным он зацвёл,
как цветок, на остановке.
Расскажи мне про котёл
(впрочем, лучше про котов)
и про новые винтовки.
По реке плывёт топор, прямо до Чугуева.
Ну и пусть себе плывёт, он в эвакуацию.
Абрикосы зацвели
рано, не дождавшись марта,
и огонь горит на картах
и на кожице земли.
О земля, сыра постель,
вот мужик; орёт сирена,
но стоит он на коленях
посреди трамвайных линий,
и пытается он сына
собирать из запчастей.
Эх, на небе порадей!
По реке плывёт топор, прямо до Чугуева.
Ну и пусть себе плывёт, может, он за мир вообще.
Города падут во тьму,
на ветру дрожит осина.
Собирай же, дядя, сына
по Донецку по всему.
Он восстанет и пойдёт,
он за нас на небе спросит.
Будет лето, будет осень,
как-то выживет народ.
Собери его, родной,
пусть за нас – за грешных, гадких
он заступится украдкой.
Мама, мама, я в порядке.
Мама, это не со мной.
Снилось мне, что я ищу тебя в темноте,
Незнакомые лица ощупывая руками.
Всё пытаюсь узнать, только все не те,
Не живое тепло, а холодный камень.
И ещё, конечно, война и команчи из ЛНР,
Казаки из Монголии, чёрный барон Унгерн,
И летят через континент ракеты, и что теперь
Остаётся нам, навсегда уже юным.
И все ещё говорят, что недавно был,
Но потом перебросили на другой участок.
Как я люблю тебя, как люблю поперёк судьбы,
Перечёркивая обречённости отпечаток.
Я проснулась и вспомнить никак не могла,
Что там был за город, где среди предсмертного полумрака
Я нашла тебя, Господи, я тебя наконец нашла,
И стали мы одинаковы.