На паперти неба безрукие с хлебом,
ругаясь молитвой
почти позабытой,
хоронят голубку в ковчеге-скорлупке.
А та, вырываясь
сквозь ярость и жалость,
сияет,
мерцает
и ярко пылает
огнями проспекта
и боекомплекта,
раздевшего город
в период разборок.
С осколками лета, наколками века,
уехав из дома
на грани излома
без цвета,
без вкуса
в пространство искусства,
мы просим от неба ещё корку хлеба.
Но солнце, нас зная, скупых попрошаек,
кивает
за чаем
и вновь угощает
объятьем прощенья, суля возвращенье
в пустые пироги, плывущие к Богу.
Вот только голубку, убитую в шутку,
мне жалко до страха,
она под рубахой
жила у меня…
Край у ночи отколот,
жмётся к рёбрам печаль,
словно горячий осколок,
поцеловавший февраль.
Сердце косноязычно,
бьётся без падежа.
Между и после кавычек
тлеет в пробелах душа.
Шаг размолот углами
от окна до земли.
Нужно держаться у края,
режущего изнутри.
Нужно в себя вчитаться
до переплёта тоски.
Выдохнуть болью абзаца
и заново…
с красной строки.
Para bellum,
мой город,
всегда para bellum,
и отныне, и присно,
и во веки
торгов.
Нет, не быть
ни живущим с тобой,
ни тебе
полноценным
в это время
бессрочно
немых жерновов.
Вот он —
мир в тишине,
прохудившийся смертью,
разграниченный ночью
сквозь входящий пунктир.
Вот он —
мир без огня,
в безответном корсете,
сжавший крылья,
чтобы лучше смотрелся мундир.
Хочешь мира,
мой город?
Тогда – para bellum.
Этот мир
от тебя
не оставит
костей.
А пока что ты спи,
безнадёжно блаженный
город, ждущий спасенья
среди ртутных камней.
Я верю в сталь,
текущую по венам,
в протяжный стон
уставшего гудка,
живой,
мужской,
рабочий,
невоенный,
как гимн
от проходной
и до ларька.
Я верю в уголь,
чёрное надгробье,
проклятье,
дар,
подземный храм,
где тёмный бог
косится исподлобья,
хрипит
и давит по щитам.
Я верю в ртуть,
смотрящую из бездны
голодным взглядом алых руд,
с надеждой
алхимической невесты,
с тревогой ждущей,
ждущей
верных рук.
Я верю в соль,
рождённую из газа,
кормящую людей
из века в век,
и в то, что снова
дрогнет
хриплым басом
машзаводской
степной
пустой ковчег.
Я верю: снова
возродится,
встанет
мой друг,
мой окровавленный Донбасс.
И после всех
военных
испытаний
он скажет:
«Жив,
живу
и не угас».
Росписью копоти,
рваными ранами,
рамами,
скрежетом,
ржавчиной,
вброд
мы переходим
подземное небо
ощупью мёртвое,
недоистлевшее,
полусвободное…
Ну же, теснее!
Тесней хоровод!
Переживания
перепечатаем,
в выписки рифмами
перенесём,
под трафарет
своего голодания
в жертву кого-то
ещё принесём.
Больше сожжённых
во имя утраты,
больше несчастных
во имя любви —
выжатых
жатвой
иконных солдатов,
талых,
осенних,
скрипяще-зубчатых…
Каждого мёртвого,
недоистлевшего,
полусвободного,
небо подземное,
благослови!
Кому ты здесь нужен,
солдат по вердикту
в пастушьей короне
без права на сердце.
Кому ты здесь нужен,
держащий гвоздику
на сажном амвоне
внутри иноверца.
Сведённым ладоням?
Ночным посторонним?
Играющим детям
здесь
в тридцатилетних?
Таким же сожжённым
для общего дела
в своих интересах
линованной прессой?
Ты больше не нужен
в пустой стеклотаре
в окладе из цинка,
мой доблестный Мио.
Ты больше не нужен
в пастушьей тиаре
под куполом цирка
по всем нормативам.
Так спи же
пока
до весны
терпеливо.