Честная жизнь

– Дед, отломи мне половину яблока!

– А вторую куда?


Мы сидим с ним на дровах у сарая и слушаем птичий свист. Тот, как метроном, – отмеряет мелкими глотками ритм утренней жизни, отсыпая его всем поровну, рыхлыми зыбкими горстями, и вряд ли озабочен,– что там будет с нею дальше, на что пойдёт, растратится, к чему проведут все эти меры, – к рваному размеру сбивчивого дыхания неискренности или ровному, прощающему всё, робкому вздоху любви.


Молодая трава ставит галочки каждому прожитому дню стойкими зелёными чернилами. Они не расплываются даже от слезящихся росой глаз вечерних зорь. Но с каждым часом всё увереннее и жёстче, и мрачнее, увы. Напоенные печалью разочарований, как велит того обретение опытности, они уж не так хороши, но намного более стойки, супротив себя, в минувшем едва дне.

Теряя строгость форм, зарастает лес, скрывая ото всех, каков он. Преграждая путь всё настойчивее, не даёт ни ступить, не видеть, – что там. Где уронит с намерением ветку поперёк дороги, а когда и крикнет птицей:

– Эй ты, стой! Дальше не ходи! – да и шумнёт чем, на всю округу, громко.

И от того остаётся лишь гадать, где причина этого звука: то ли лось стукнул обо что, то ли дятел, или просто – обломилась чья-то жизнь.

– Всего лишь?!..

– Обычное дело.

Частное бытие требует уединения, счастья, того, что вдали от пересказа и стороннего странниго3 мнения.


Делая тайну из общедоступного, но непонятного, скрывает и прочее, – порочное, прочно связанное с непростительно схожим, приземлённым собственным. Выходит по всему, что прилична тихая, из уважения, поступь и скромные, из любви к себе, взоры.

Нарочен ли чрезмерный душный дух цветов? Душит. Чем прозрачнее солнце, тем гуще их аромат, слышнее, гонит явственнее вон, ибо пора цветения, она не для всех. Но и созерцание, как причастность тоже даётся не каждому…

Борешься ли в любви. Ещё как. И рыдаешь, и стремишься прекратить эту муку, и рвёшь себя, как лист бумаги, надвое, где справа – всё то, что плохо, а слева единственное:"Я не могу без тебя!"

… Если Любовь, то теряешься раз и навсегда. Но не где-то там, на задворках чужого снисхождения, а в горсти того, кого любишь. Возишься там божьей коровкой, думаешь себе чего-то там, смеёшься щекотно, просто ото того, что он – твоя половинка, если она твоя…


– Дед, отломи мне половину яблока!

– А вторую куда?

– Ну, не знаю…

– Разве возможно отделить часть яблока без боли, без того, чтобы не разорвать, не изранить? Бери-ка лучше целое или не трожь. Пусть ждёт своего часа.

– Жалко тебе, что ли?

– Не говори ерунды, слушай лучше, кто тебе ещё так вот как я , скажет. – Сурово перебивает меня дед и продолжает о своём. – Рыбы вон, и те рады друг дружке, надувают эти, как их, – шарики воздушных пузырей.

– Ну, что ж , теперь и рыбы не есть? – подзадориваю я деда и тот замолкает, расстроенный. Мне делается стыдно и я, как это бывало в детстве, прислоняюсь к нему тесно и шепчу, в большое, покрытое жёсткой щетиной ухо:

– Так какого такого часа мне ждать, деда? – тот морщится растрогано, и, чтобы скрыть старческую слезливость, ответствует раздельно и строго:

– Тогда, когда ты не захочешь никому причинять боли просто так, ради себя.

Загрузка...