На каблуках поваленного дуба, мимо прошмыгнула белка, хочет казаться выше, кокетка. Пригнув голову, косуля притворно всхлипнула и стоит, ждёт чего-то. Шуршит слепой дождь соцветий клёна, пеплом роняя себя наземь, легко, не ранясь. Скрипит палуба по ходу дня, свисают снасти паутины. Чуть зазевался…
Губы утра покрылись молочной пенкой цветущих яблонь, черёмухи, диких груш и вишен. Плотные гардины зелени скрывают от сторонних взглядов наивные утехи весны. Лишь отголоски безыскусных приливов нежности, капелью прозрачных звуков о хрустальный сосуд любви, дают понять, что неспроста сия мера нерасторопности плотного этого шитья. Ибо даже то немногое, которое переливается через край его малахитового кубка, столь изобильно, что кружит голову и заставляет забыть обо всём, невольно принуждая сделать шаг, куда не след…
И птичий шум, что казалось должен устыдиться, стать тише, срывается в крик, да так, что чудится, будто безудержный возмущённый гвалт сжимает объятия, окружая теснее со всех сторон:
– Кто же, кто же тут? – возмущается синица.
– Не вы, не вы, не вы… – успокаивает щегол.
– Вы… вы… вы… – убеждает поползень.
– Это я! Это я! – сомневается перепел.
– Вста-ань! Уй-ди-и! – почти ласково, по-отечески просит ястреб с неба, и бежишь, не глядя ни на кого, устыдившись порыва, прочь.
– Ха-ха-ха-ха! – насмехается дрозд вослед, и только ласточки, что поджидают у входа, утешают дружно, кружась над головой:
– Плюнь!.. Плюнь!.. Плюнь!..
Меж скамьёй и нагромождением камней, давно утерявших память – слоится, сияя алмазными гранями, кристалл паутины. Вот и всё, чем дано любоваться без утайки, не страшась изгнания и обидного смеха вдогонку.
– Кто же, кто ты тут? – вопрошает синица.
– Никто, никто, никто… – отвечает ей щегол…