Стас проснулся, но глаза открывать не спешил. Такой славный запах заполнил его ноздри, что можно было с этим подождать. Благо, роспись храма окончена. Зима на носу. Время роздыха честному хрестьянину. А запах был замечателен не только тем, что в нём отсутствовали напоминания об онучах, прелой овчине и скотине, топочущейся в сенцах, но и тем, что в нём была сладость печива.
Объяснение могло быть одно-единственное: любезная Алёнушка вернулась из Москвы раньше времени и, пока он спал, проветрила горницу, неслышно развела огонь в печи и испекла нечто бесподобное – судя по запаху-то. А он-то спит! Так можно проспать и Царствие Небесное. И есть охота едва не до дрожи. Умаялся давеча, что ли, зело сильно, Богоматерь малюя, и домой возвращаясь…
И тут в голове его сверкнуло: стоп! Не возвращался он вчера домой! И – этот шаг назад, когда внутренность храма вдруг перевернулась перед ним, и миг падения, отложившийся в памяти…
Открыв глаза, Стас резко сел на лавке и обхватил колени руками. В избе было столько света, что он тут же зажмурился. Потом опять открыл глаза, осторожно, и оторопело увидел, что это никакая не изба, а огромная незнакомая горница с высоченными потолками и окном, в которое можно выйти не нагибаясь. В окно вставлено настоящее стекло, стены – не бревенчатые, как в его избе, а гладкие да ровные, и оклеены бумагой с узорьем. А на тумбочке – тарелка с румяными хлебами, издающими чарующий аромат. И книги, книги стопкой! И лампа настольная, электрическая!
Электрическая?
Сам он сидел на лавке в одних подштанниках, а поверх тюфяка постелена была прекрасная белая простынь, такая, какую видел он за последние семнадцать лет лишь однажды – когда падчерице Дарье приданое готовили. Такая же белая простынь сползла с его голых ног. Стас схватил её за край и прикрылся: негоже взрослому мужчине, хрестьянину, являть миру в незнакомом месте свою наготу.
Но только ноги его были отчего-то тонковаты! Да и руки… Разум ещё не понял, но душа – душа знала. Но вот и разум колыхнула паника: я вернулся в детство! Господи, помилуй! Не дай ума лишиться! Где я? Куда подевалось всё то?.. А если детство, – что оно, какое? Давний смутный сон, о котором он в последние годы даже не вспоминал, стал явью, ожил во плоти, запахе и цвете. Практика… Реальное училище… Что было сном – то, или это?
И вдруг он окончательно прозрел: сном было то. И там он помер, сверзившись с лесов. А раз так, значит, больше ему никогда не приголубить Алёнушку, не поговорить душевно с отцом Афиногеном, не высказаться важно на мирском сходе, не пройтись, выпив водки, с деревенскими мужами в серьёзном хороводе: как бы ни были похожи на рай эта горница и это его «детство», но – ни-ког-да. И будто застыло всё внутри, свело в горле, защипало в глазах. Он зажмурился, завыл сквозь зубы и, не выдержав, уткнувшись лицом в белые простыни, тяжело зарыдал.
Отворилась дверь; вошла незнакомая ему девица, одетая в тканое платье с набивным рисунком.
– Ну вот, опять плачете, барин, – сказала она, жалеючи. – А я шанюжек испекла, как обещала… – и, убедившись, что их никто не слышит, шепнула: – Я ведь в ночь их принесла… А ты уж спал.
Она присела рядом со Стасом на краешек лавки, погладила его по спине, и повела свой разговор дальше, говоря ему то «вы», то «ты».
– Так крепко спал, что добудиться не могла. Решила, пусть спит. А вы не больны ли? – она приложила руку к его лбу. – Нет вроде…
Стас при её появлении мигом проглотил рыдания, сел, и сидел теперь выпрямившись, закутав тощие ноги в простынь, спокойно глядя в какую-то точку на обоях. Только внутри ещё колотилась боль потери.
– Ну, миленький, – продолжала говорить девица, гладя его по спине. – Не плачь больше. Понимаю, в первый раз от матушки так далеко уехал, один… Тут ещё всякие дураки неумные пристают… Но надо держать себя в руках. Ты же мужчина, кавалер… Жениться уже можешь. Жена тебе ребятишек родит. Будешь их воспитывать, чтобы они не плакали никогда.
– Нет, – крепко вытерев лицо ладонью, сказал Стас.
– Что нет, миленький?
– Не женюся я…
– Это почему же? Все женятся.
– Я женатый.
– Вот как? – округлила глаза незнакомка. – И где же твоя жена?
– В Москве…
– Что же она там делает без тебя?
– Дочь нашу замуж выдаёт.
– Аа-а! – сказала девушка. – Ну ладно, ты одевайся да отдохни малость. А я пока пойду по делам. Хорошо?
Стас кивнул и вскоре остался один. Не сразу решился он встать на пол, покрытый чем-то коричневым и блестящим, затем из глубин пришло воспоминание, что пол всего-навсего покрашен масляной краской, и тогда он встал и натянул на себя чудного вида портки с карманами и пуговицами напротив причинного места. Не без опаски подойдя к окну, глянул и увидел широкую деревенскую улицу, уходящую вдаль – к реке, догадался он.
Дома были крыты не соломой, а черепицей, везде виднелись печные трубы, был даже один дом в два этажа, с радиоантенной на крыше. В палисадниках, огороженных заборами – к чему он тоже не привык – росли цветы. А на одном из дворов он сквозь зелень узрел такое, что чуть не зажмурился: выстроенный из струганных досок нужник! Там, где он прожил семнадцать лет, такого не было и в помине – если бы кто затеял тратить доски на чепуху, его бы засмеяли. Обходились шалашиком, а то и просто под забор приседали…
Возле одного из домов стояло странное сооружение, в котором он после некоторого напряжения ума опознал мотоцикл с коляской. И тут же вспомнил, что не только имеет представление об устройстве железного чудовища и умеет управляться с ним, но и даже что у него самого есть такой в Москве, только без коляски.
Так же и незнакомка давешняя, называвшая его то «барином», то «миленьким», обозначилась в памяти: Матрёна её зовут!
Стас не ведал, сколько времени он простоял у окна, вспоминая свою миновавшую, свою закончившуюся так неожиданно и нелепо жизнь. Он прощался с нею и врастал в новую реальность. Когда вошли Матрёна с Маргаритой Петровной, он уже становился собой прежним. Только, наверное, немного более взрослым, чем ночь назад.
– Стас! – воскликнула доцент Кованевич. – Как ты себя чувствуешь?
– Нормально, – усмехнулся он, пытаясь вспомнить, как эту-то красотку зовут. – Не волнуйтесь. Приснилось мне, про жену. Такой яркий сон. Будто дочь выросла, жена её повезла в Москву замуж выдавать за купчину знатного, Кириллова – у вас тут о нём знают, наверное? А я храм расписывал, да и упал с лесов. И насмерть убился.
– Уффф! – сказала доцент Кованевич и взялась за сердце. – А мы уж подумали, чёрт знает чего…
– Слава тебе, Христос, – выдохнула Матрёна и перекрестилась.
– Просто впечатлительный мальчик, – объяснила ей Кованевич. – Вчера насмотрелся росписей в храме во время экскурсии, вот и снится всякая… – и она замолчала, видно, сообразив, что после лицезрения в храме ангелов и прочих святых картин «чертовщина» сниться как будто не должна, а ничего другого ей в голову не пришло…
– Только вот шанюжек моих не поел, – посетовала Матрёна.
Стас улыбнулся и взял верхнюю оладью из стопки, а потом и вторую, и третью. Ничего подобного за последние семнадцать лет ему пробовать не приходилось.
Голод был просто нечеловеческий.
Съев Матрёнин гостинец и выпив чаю, он вышел на утреннюю улицу и прошёлся по деревне. Отметил две вещи. Во-первых, живности у крестьян здесь было не в пример больше чем в его сне – коровье стадо, попавшееся ему давеча возле реки, было огромным; в густой траве паслись привязанные к колышкам козы; гусей и кур бегало по деревне вообще без счёту. Правда, индюков было мало, но во сне своём он их и вовсе не мог припомнить.
Во-вторых, здесь был чистый воздух. Коров-то хрестьянин держал всегда не ради молока или мяса, а ради навоза! И накапливал его на своём дворе, пока не приходила пора вывозить его на поле. А тут, похоже, в каком-то одном месте навоз держат, от жилья подальше.
Подойдя к мотоциклу, он его разглядывал так долго, что вышел хозяин – поджарый мужик лет сорока пяти в майке и заношенных галифе военного образца, с папиросиной в зубах. Стас папиросине подивился, но смолчал.
– Интересует? – спросил мужик, вытирая руки тряпицей.
– Да, – кивнул Стас. – Давно не видел такую технику.
– Бэ Эм Вэ эр 32, – гордо сказал мужик. – Произведено в городе Мюнхене. Двухцилиндровый, 494 куба движок. В любую горку подъём берет. Сейчас таких уже не делают.
– Старый?
– Ну, как старый? Десять лет. Я как в двадцать четвёртом демобилизовался со сверхсрочной, так и приехал на нём, прямиком из Баварии. Да по нашим дорогам погонял старичка…
– После войны? – задумался Стас. – Ах да, здесь же война с немцами была…
Мужик посмотрел на него как-то странно.
– Я вот думаю, – сказал Стас, – ведь если к этому… соху привязать… Это сколько же можно вспахать!
– К мотоциклу? – ещё больше удивился мужик. – Зачем, когда трактор имеется?.. И откуда соха, плугом пашем!.. Ты, парень городской, впервой, небось, в деревне-то?
– Я? – усмехнулся Стас. – Нет, не впервой.
– Ну, конечно! Ты же из этих… из студентов, которые в монастырь давеча приехали?
– Из них.
– Ну, тогда у тебя мужик сохой землю пашет и лаптем щи хлебат… Дас ист айн русиш швайн… Начитался, поди, Некрасова, – мужик обиженно махнул рукой и повернулся идти домой.
– Скажите! – позвал его Стас. – А у вас в Мологу рожь ещё возят?
– Ещё возим, – сказал мужик с какою-то злобой. – Покуда ещё возим. На корм скоту ещё берут. Вот только скоро затопят её, Мологу-то…
– Как так?
– А вот так. Сидят в Москве умники… электрификаторы. – Мужик затейливо выматерился и ушёл в дом. Стас вообще ошалел: давненько не слышал он мата, разве только на ярмарке.
Он двинулся к монастырю. Там у ворот стайкой топтались мальчики и девочки, в которых он не сразу признал своих соучеников из реального училища. Ну да – лица проявились как на фотопластинке, вот только имён он, хоть убей, не помнил. Нет, одно помнил: Алёна. Вот она, болтает о чём-то с маленькой и немножко кривоватой белобрысой девочкой с косичками, а рядом дылда в очках, с начёсом. Вид у них у всех какой-то нездоровый. Даже Алёна (здешняя), ежели приглядеться… Рожица бледновата, веки подёргиваются…
Вот она и была моею зазнобой, подумал Стас. Наверное, про неё пытал меня старик Минай. А ведь ровесница моей Дашеньки! Под горло ему – в который раз за день! – подступил комок. Но он сдержал себя и подошёл к группе.
Чернявый подросток покрупнее прочих, явно излишней полноты, красовавшийся среди парней помельче, показал пальцем на Стаса, и проверещал нарочито писклявым голосом:
– Оклемалси, болезнай?..
Как звали юнца, Стас не сразу вспомнил. Кажется, были с ним какие-то конфликты… Но уж из-за чего – конечно, нипочём не угадать. Может, из-за девицы какой? Хоть бы из-за этой вот Алёны?.. А та стрельнула в его сторону глазами и отвернулась к своей собеседнице. Стас немедленно разгадал этот не сильно хитрый женский приём, однако ничего, кроме лёгкой грусти, он в нём не вызвал.
…Практика шла своим чередом. Стас, обнаружив в храме фрески из своего сна, совершенно точно заменившие другие, которые показывал им отец Паисий в первый день практики, пережил по этому поводу изрядный шок, но теперь внешне спокойно срисовывал их. Ангелина Апраксина, понаставив ламп на треногах, фотографировала стены Рождественского собора «по квадратам»; Алёна ходила за ней и заносила сведения в специальный журнал; остальные под руководством Маргариты Петровны оценивали состояние фресок, зарисовывали роспись на большие листы бумаги, чертили таблицы.
Когда закончили с первым ярусом, девицы наотрез отказались лезть на второй, кроме Маргариты и Ангелины, которые были в брюках. Все посмеялись. Стас молча перетаскал наверх треноги, лампы и аппараты и помог их закрепить; помогал ему Витёк Тетерин, а Дорофей и Вовик Иванов, ухватившись руками за брусья, качались на лесах в ожидании, что, может, девицы всё-таки наверх полезут.
Потом материализовался несколько опухший проф. Жилинский, который, хоть и числился официальным начальником практики, студиозусов своим вниманием не баловал, проводя время либо в прогулках по окрестностям, либо в тёплых беседах с отцом-настоятелем.
– Тэк-с, – сказал он. – Что вы сегодня успели?..
Посмотрел и ушёл.
На другой день все девушки, смущаясь, появились в храме в брюках. До чего крепки условности, думал Стас. И причина не в том, что тут храм божий – получено же было разрешение от отца Паисия, – а в том, что брюки – «не женская одежда». Вчера им было стыдно лезть наверх без брюк. Сегодня им стыдно ходить в них. Стыд: чувство, эмоция – одинаков в обоих случаях, и хотя в брюках лазать по лесам и впрямь удобнее, их еле уговорили, – и при этом, что самое удивительное, у каждой в багаже были брюки! Он вспомнил, как пытался внедрить в быт односельчан карманы: никто не согласился! И не потому, что котомка или узелок удобнее, а в том, что все ходят с узелками, повешенными на пояс или палку, и никто – с нашитыми карманами. Не нами заведено… Не нам менять… Всё же человеческое общество излишне косно.
Фрески, когда-то сделанные им самим, он срисовывал на листы бумаги творчески. Не копировал, со всеми потерями, нанесёнными росписи тремя столетиями, но и не повторял того, что делал когда-то, а слегка улучшал. В своё время, начиная работу снизу, он по ходу продвижения вверх, к куполу, нарабатывал мастерство, и теперь видел, где можно сделать лучше. Ну и, наконец, бумага – это не каменные стены, на бумаге можно развернуться в полном объёме отпущенного Господом таланта.
Однажды к нему подошёл игумен, погладил по голове:
– Справедливо хвалил тебя профессор, отрок. Ты и впрямь рисовальщик изрядный!
По окончании рабочего дня Маргарита Петровна повела девиц мыться в купальню с банькой на берегу реки. Мальчишек отпустила: отдыхайте, где хотите. Дорофей Василиади заявил, что они пойдут купаться у запруды, а Стас решил прогуляться по окрестностям, посетить поля, на которых работал, а то и – чем чёрт не шутит – поискать дома той поры, хотя понимал – вряд ли найдёт. Сон есть сон!
Четверо однокурсников, удалившиеся от него шагов на тридцать, неожиданно остановились, пошептались, и Дорофей со своим верным Вовиком вернулся к нему.
– Слабак, мы даём тебе последний шанс показать свою смелость, – высокомерно сказал Дорофей. – Идём подглядывать за девчонками, а ты пойдёшь первым.
У Стаса едва глаза на лоб не полезли:
– Совсем ты, Дорофей, дурной, – сказал он. – Чего там подглядывать-то? – и, отвернувшись, пошёл в сторону полей.
– Трус! Боишься, да? Всё про тебя понятно! – неслось ему вслед. – Не пацан ты! Тряпка!
…Он нашёл своё поле. Молодые ростки яровых проклюнулись куда лучше, чем когда-либо у него. Сеют, наверное, не в разброс, а машиной, равнодушно подумал он. Удобряют. Не его теперь это поле, да и жизнь – отрезанный ломоть. Всё другое. На тракторе в одиночку вспашешь больше, чем раньше на лошадках – целой деревней. Какое занятие найти хрестьянину? Не видать здесь молодёжи; сбежала туда, где заводы, где иная жизнь. Остались дети, старики, да мужики вроде того, с мотоциклом. Редко-редко бабки затянут вечером заунывную песню; чтобы молодые горланили до утра – теперь такого нет.
Вот и опять Стасу взгрустнулось.
Опушка оказалась куда дальше, чем он помнил по своему сну – вырубили лес-то. Всё же добрался, прошёлся – не было здесь таких старых деревьев, которые могли бы помнить его. Спустился к реке. Окунулся, долго сидел на берегу; вдруг увлёкся интеллектуальным занятием – взялся подсчитывать, сколько же ему было бы лет, если бы сон был явью. Там он счёта лет не вёл, да и никто не вёл. Никто не говорил: было дело в позапрошлом году (или в году 7097-м от Рождества Христова). Говорили: это было в год, когда Ерошку-малого волки с покосу утащили, или в год, когда большая вода стояла… Однако посчитал – выяснилось, что с учётом прожитого во сне он стал ровесником двадцатого века. Потом подсчитал, сколько уж не видел он Алёнушки. Получилось, что больше месяца.
Когда он подходил к селу, вечерело. Мычали коровы. Метрах в ста от него, вдоль околицы, быстро шли две фигуры, большая и маленькая.
– Завтра же отцу сообщу! Что это за детские выходки? – гневно выговаривала Маргарита Петровна.
– Чес-слово, просто мимо проходил! – бубнил в ответ Дорофей.
Ага, равнодушно подумал Стас, поймали парня за подглядыванием…
– Смешные какие, – тихонечко сказал кто-то, скрытый в тени берёзы. – Прямо дети. А вы, барин, всё грустите, знать, по матушке?
– Матрёна? – спросил он, приглядевшись. – Нет, мне сейчас нужна совсем не матушка.
И он подошёл к ней поближе.
– Такой ты, барин, несчастненький… – прошептала Матрёна, взглянув ему прямо в глаза. – Так и тянет тебя пожалеть.
– Так и пожалей, – и он до того крепко и умело прошёлся рукой по всему её телу, по спине от шеи до бёдер, и дальше, не пропустив ни одного закоулочка, что Матрёна только пискнула:
– Ай, да барин!
В первый раз изменяю ведь Алёнушке, мелькнула мысль. Грехи любезны, доводят до бездны. А можно ли изменить той, которая приснилась?.. А монахи-то, монахи рождественские… Как Иван тогда сказал, в Мологе, возле гулящего дома, пряча глазки… Все мы, говорит, люди-человеки… Мягкая… Свежим пахнет…
Эти мысли ещё бежали всей толпою, наперегонки в его голове, а левая рука уже обхватила девицу чуть ниже талии, а правая подсунула локоть свой под спинку ей, а ладонью обняла затылок, сминая косу. И вот она уже полулежит в его руках, а он навис над её губами и шепчет прямо в них:
– Что ж ты меня всё барином кличешь? Я такой же хрестьянин, как и ты…
Кричала вечерняя птица, махала скрипучая мельница крыльями своими…
А когда потом шли они от реки, он думал: ну не могло же мне так точно присниться всё, чего я никогда в руках не держал, и не делал? Ведь руки, руки сами помнят всё, и знают, разум здесь не участвует…
Матрёна, тихая и задумчивая, вдруг засмеялась и лукаво спросила:
– А ты меня замуж теперь звать не станешь?
– Нет, не стану.
– Отчего же не станешь? Аль не понравилась?
Он поцеловал её в висок:
– Понравилась, очень. Только я же говорил тебе, что женат.
– Ай, ну тебя! – весело фыркнула она. – Слушай, а чего маменькиным-то сынком прикидывался? Я ведь чуть не поверила…
…Когда Стас вернулся в плосковскую гостиницу, обнаружил, что вся команда предалась «преступному пороку»: кто-то раздобыл жареных семечек, и ребята, сидя на крыльце, лузгали их, плюясь шелухой. Был в этом некий вызов, потому что в Москве и Петрограде подобное поведение в общественных местах было запрещено специальными Указами градоначальников и каралось содержанием под стражей сроком до четырнадцати суток.
За этим занятием они разговаривали о чём-то, совершенно Стасу непонятном. Алёна демонстративно не смотрела на него. Вкуса семечек он не помнил совершенно. Там их не ели; жали из них масло, да и то не в наших краях, у нас тут льняное масло давят. Если вернусь туда, в тот сон, то научу всех жарить семечки и есть на досуге, подумал он, а потом ему стало смешно: и досуг у хрестьянина – гость редкий, и семечки – не еда!
Неделя прошла спокойно, сны Стасу если и снились, то обычные, как всем. Он их даже не запоминал. Закончив зарисовки в Рождествене, группа перебралась в Николино, что километрах в семи, но на той же самой Согоже. В том его сне здесь были выселки: пяток изб, в которых жили рыбаки, поставлявшие в монастырь свежую рыбу.
В церкви здешней, построенной в конце восемнадцатого века, работы было мало, но никто не торопил, потому что реставрация была назначена только на следующий год, – а значит, и на отдых время оставалось. Стаса вполне хватало на то, чтобы после работы сбегать в Плосково, к Матрёне, и вернуться к утру. Бывшая зазноба Алёна, привыкшая за предыдущий год к его робким ухаживаниям, теперь, не понимая, отчего он так внезапно к ней охладел, начала хандрить, срывая тоску на подругах. Впрочем, оживился Витёк Тетерин, начав оказывать ей мелкие знаки внимания.
Такой добротной гостиницы, как в Плоскове, здесь не было. Студенты жили в большом доме при церкви, мальчики – на первом этаже, девочки – на втором. Доцент Кованевич нашла себе комнату в деревне. Проф. Жилинского поселили в том же доме, что и студентов, но в комнатке получше, и одного. Готовила и прибиралась угрюмая старушка, у которой хранились ключи от церкви.
Стас, окончательно вжившийся в реалии родного двадцатого века, сравнивая себя прежнего и себя же, но после того удивительного сна, обнаружил, что сильно продвинулся в понимании людей. А также, что крайне его радовало, он стал куда более самостоятельным!
Однажды поутру, открыв глаза, он сначала – как делал это теперь ежеутренне, постарался понять, не снилось ли ему опять что-нибудь этакое, не прожил ли он ещё какую-нибудь жизнь, – нет, не снилось, не прожил, – а потом подумал, что хорошо бы освежить в памяти школьный курс истории Отечества. Чтобы во снах своих, буде случится такая оказия, не выглядеть дураком в глазах тамошних жителей. С собой у него были только книжки с приключениями; Москва, где лежат все его учебники, далеко, но, скажем, в Вологду вполне можно смотаться хоть сегодня, купить или Соловьёва, или Иловайского.
Сказано – сделано: правая рука ещё застёгивала пуговицы на брюках, а левая уже барабанила в дверь комнаты руководителя практики. Услышав недовольное бурчание, Стас крикнул:
– Игорь Викентьевич! Я уехал на денёк в Вологду! Надеюсь, я вам сегодня не очень нужен?..
Раздался душераздирающий скрип пружин, и плачущий голос произнёс:
– И ради этого нужно будить человека! Да езжай ты куда хочешь! Впрочем, постой. Купи мне там «Огонёк»!
И уже пробежав лес, поле и второй перелесок, на подходе к автобусной станции в Турьеве, Стас сообразил, что произошло, остановился и заржал так, что был вынужден прислониться к берёзке.
До своего сна он никогда не осмелился бы поступать самовольно, ставя профессора в известность о своих желаниях или планах postfaсtum, и тем более ради этого будить его. В лучшем случае выждал бы момент, когда профессор будет один, да в хорошем расположении духа, и, подойдя к нему, мямлил бы о срочной необходимости ехать, путаясь в словах и краснея под строгим взглядом учёного. А в худшем – и вообще не решился бы говорить о своих делах.
Теперь он относился к профессору иначе, нежели раньше: как минимум, больше не считал его заместителем Господа Бога по церковной архитектуре и живописи. Тем более, ему стало очевидным, что для Жилинского эта практика – просто дополнительный отдых. Свалил всю работу на Маргариту, а сам, скажем, на речку… или в монастырь пиво пить… «Тэк-с»…
Всего за часик Стас обежал все книжные лавки, которых в Вологде насчитывалось шесть. Соловьёва в продаже не оказалось. Вернувшись в Николино с учебником Иловайского, он так им увлёкся, что даже вечером в Плосково не побежал. Читая, с некоторой жалостью понимал, что мог бы, скажем, уйти к Стеньке Разину и вволю поразбойничать. Правда, пришлось бы бросить дом. Да, вряд ли бы ушёл – хоть оно и сон, а всё ж таки семья…
А ещё тогда воевали с Польшей, Швецией, Турцией, Крымом, малороссийскими казаками… Такие события! Но кто в Плоскове о них знал? Он сам, прожив в той эпохе семнадцать лет, из всех событий только и знал, что о реформах Никона, и то благодаря отцу Афиногену. О медном бунте, правда, слышал – от купца Миная, разумеется, – но его лично сия проблема не задела: когда он стал ездить на ярмарки вместо Кормчего, от медных денег уже отказались, вернувшись к серебру.
Нет, плосковским хрестьянам определённо не было ни малейшего дела ни до чего из описанного профессором Иловайским. Сроду никто из них не слышал ни о шведах, ни о турках, а знали только немцев и татар, не делая, впрочем, между ними особого различия (кроме тех, разумеется, кто ездил в Мологу и воочию наблюдал иноземцев). А попробуй Стас рассказать им про тонкую дипломатическую игру вокруг Украины, про польско-турецкие интриги, про двух гетманов, люто воевавших между собой при том, что добивались они одного и того, и в союзниках одинаково имели турецкого султана и крымского хана! Или про Кардисский мирный договор, отрезавший России выход к Балтике, про урон экономике и престижу…
Ох, не поняли бы его односельчане! Взялись бы за руки и затеяли бы вокруг него колдовской хоровод:
– Шинда вноза митта миногам!..
Ну, а я сам? – подумал вдруг Стас. Ведь эти главы русской истории имелись в том учебнике, по которому я учился в школе, пусть даже это был не Иловайский. Но мне и в голову не пришло сопоставить свои, с позволения сказать, знания, с той реальностью, которую предоставил мне мой сон.
Он пролистнул книгу, открыл оглавление. Прочёл: «Грюнвальдская битва». Ну, надо же! Я знаю это название, даже знаю, кто там махался – но где этот Грюнвальд географически, и когда эта битва хронологически? Да, конечно, уже почти двадцать лет, как я зубрил все эти даты… Забыл… И если во сне попаду хоть за неделю до этой знаменитейшей битвы, ничего не смогу предвидеть!
И он углубился в чтение.
…Кто ж знал, что читать у Иловайского надо было другие главы! Потянуло Стаса, когда он срисовывал образ св. Николая в церкви. Впервые предчувствие сна было столь явным… Он успел сказать Маргарите Петровне, что устал и поспит часок – чтобы не переживала попусту – и прилёг у стеночки.