Огромная черная акула выплыла на поверхность, на секунду неподвижно замерла, щелкнув массивными челюстями в воздухе, и затем, изгибаясь, упала обратно в неспокойные воды.
Ундина завопила:
– Еще! Еще! Еще! Еще!
– Хорошо, но это в последний раз, – сказал Доггер, манипулируя ладонями перед настольной лампой, которую он завесил тряпкой, и на стене снова возникла черная акула, злобно щелкнула зубами в воздухе и снова упала в волны качающихся пальцев.
Доггер вернул на место рукава, застегнул манжеты и выключил лампу.
Он снял одеяла, которыми закрыл кухонные окна, и мы заморгали от внезапного света.
Когда Доггер ушел, Ундина спросила:
– Он всегда показывает акул?
– Нет. Я видела, как он делает слонов и крокодилов. Его крокодил очень страшный, вообще-то.
– Ха! – сказала Ундина. – Я не боюсь крокодилов.
Я не смогла удержаться.
– Готова поспорить, ты отродясь ни одного не видела, – заметила я. – Во всяком случае, в жизни.
– Видела!
Да что она понимает в блефе, она же выступает против мастера. Я ей покажу приемчик-другой.
– И где конкретно? – поинтересовалась я. Скорее всего, она даже не знает значение слова «конкретно».
– В мангровом болоте в Сембаванге. Это был морской крокодил – самая большая рептилия в мире.
– В Сембаванге? – должно быть, я выглядела деревенской дурочкой.
– Сингапур, – сказала она. – Ты никогда не бывала в Сингапуре?
Поскольку я и правда не бывала, то подумала, что надо бы поскорее сменить тему.
– Почему ты зовешь свою маму Ибу? – спросила я.
– Это малайский, – ответила она. – Значит «мама» по-малайски.
– Сингапур малайский?
– Нет! Малайский – это язык, ты, глупая гусыня. Сингапур – это географическое место.
Дискуссия шла совсем не в том направлении, как я надеялась. Время для другой диверсии.
– Ундина, – сказала я. – Какое странное имя.
Возможно, «странное» прозвучало немного грубовато, но она, в конце концов, нанесла первый удар, обозвав меня глупой гусыней.
– Не такое уж странное, как могло бы быть, – ответила она. – Папа хотел назвать меня Сепией, но мама восторжествовала.
Она именно так и выразилась – «восторжествовала».
Что за прелюбопытное маленькое существо!
В один миг она ребенок, криками требующий, чтобы его развлекали дальше, а в другой – говорит, словно скучная старая вешалка из Клуба путешественников.
Без возраста. Да, вот эти слова характеризует Ундину: без возраста.
Тем не менее я все еще не до конца уверена, стоит ли верить ей насчет сингапурского морского крокодила. Попозже я наведу справки.
– Сочувствую из-за твоей матери, – неожиданно сказала она на фоне молчания. – Ибу часто о ней говорила.
– По-малайски? – спросила я, желая прервать этот разговор.
– По-малайски и по-английски, – ответила она. – В Сингапуре мы говорили на обоих языках равноценно.
Равноценно? О, не заставляйте меня плеваться ядом!
– Я причинила тебе большое расстройство? – спросила она.
– Расстройство?
– Ибу сказала, что мне нельзя упоминать твою мать в Букшоу. Она сказала, что это причинит большое расстройство.
– Ибу часто вспоминает мою мать, говоришь?
Я продолжала вести себя несколько несносно, но Ундина, кажется, не обращала на это внимания.
– Да, довольно часто, – продолжила она. – Она очень ее любила.
Должна признаться, я была тронута.
– Она плакала, – рассказывала Ундина, – когда тело твоей мамы вынесли из поезда.
Внезапно шарики в моем мозгу завертелись.
– Из поезда? – недоверчиво переспросила я. – Вы не были на платформе?
– Нет, были, – возразила Ундина. – Ибу сказала, что это меньшее, что мы можем сделать. Мы опоздали. Мы припарковались в стороне, но все видели.
– Я что-то устала, Ундина, – сказала я. – Иди наверх. Я пойду прилягу.
Я вытянулась на кровати, не в состоянии ни бодрствовать, ни спать, и причиной этому была вина.
Как я могла так спокойно сидеть на кухне, наблюдая за безмятежным шоу теней, когда все это время моя мать мертвая лежит наверху?
Мертвая и потерянная: десять лет пролежавшая замороженной в леднике, пока какой-то идиот-альпинист, позируя для фотоснимка, не упал в расщелину, где партия спасателей и нашла его – а заодно и ее – заледеневшие останки.
Что я чувствовала? Ужасную вину!
Почему я не рыдаю, не кричу и не рву волосы? Почему не брожу по зубчатой стене Букшоу, завывая вместе с ветром?
Даже кузина Лена оказалась в состоянии поплакать на полустанке. Почему же я стояла там, словно обломок сгнившей древесины, больше думая о гибели незнакомца, чем о смерти собственной матери?
Почему я должна была дожидаться упреков от голоса из болот моего разума?
Как получилось, что мое горе покинуло меня?
Вероятно, Фели и Даффи все время были правы: может, я и правда подменыш. Может, Харриет действительно подобрала меня в приюте – что означает, что я такая же ей родня, как обезьяна луне.
Никогда в жизни я так отчаянно не хотела быть де Люс и никогда я до такой степени не чувствовала себя чужой. Моя семья и я, казалось, стоим на противоположных концах вселенной. Я загадка для них, а они для меня, и все же, несмотря на это, мы нужны друг другу.
Я перекатилась лицом вверх и уставилась в потолок. Огромные пузыри обоев, отслоившихся под воздействием сырости и висевших над моей головой, словно заплесневевшие аэростаты, внушали мне такое чувство, будто сам дом нападает на меня.
Я закрыла голову подушкой. Бесполезно.
Через несколько часов в Букшоу начнут приходить жители деревни для церемонии прощания с Харриет. Доггеру поручено провожать их маленькими порциями по западной лестнице в ее будуар, где они будут стоять, рассматривая свои маленькие отражения в жутком блеске этого отвратительного гроба, содержимое которого ужаснее, чем можно себе представить.
Я выпрыгнула из постели и, захватив проектор, понесла его в темную комнату лаборатории.
Я снова вставила пленку в машину и нажала пуск. Картинка была меньше, но ярче, чем в камине моей спальни, и, как ни странно, я смогла различить больше деталей.
Вот Харриет, снова выбирающаяся из кабины «Голубого призрака» вместе с моей персоной, невидимой, но присутствующей под ее развевающейся одеждой. Фели и Даффи машут и прикрывают глаза руками.
От солнца, как я сначала предположила?
Или Харриет в реальной жизни была слишком сияющей, чтобы на нее можно было смотреть?
Какова бы ни была причина, проявив эту забытую пленку, я благодаря волшебству химии воскресила свою мать.
В глубине меня что-то проснулось, шелохнулось – и снова уснуло.
Теперь отец идет навстречу камере, не осознавая, что оказался в ловушке другого мира – мира прошлого.
Даффи и Фели барахтаются у берега декоративного озера, не понимая, что их снимают. Камера отворачивается, перемещаясь на одеяло, где отец и Харриет устроили пикник.
Но погодите!
Что это за тень на траве? Раньше я ее не замечала.
Я остановила проектор и перемотала пленку.
Да! Я права – на траве действительно есть темное пятно: тень оператора камеры, кто бы он ни был.
Я пустила пленку дальше: когда отец отворачивается, чтобы достать что-то из корзины, Харриет поворачивается к камере и снова произносит эти слова.
Вместе с ней я произнесла эти слова вслух, пытаясь двигать губами, как она, ощущая ее слова у себя во рту:
– Сэндвичи с фазаном, – говорит она на дергающейся картинке.
– Сэндвичи с фазаном, – говорю я.
Я снова перемотала пленку обратно, чтобы рассмотреть мимолетную тень на траве. Кому Харриет сказала эти загадочные слова?
Я снова пересмотрела запись, думая, есть ли способ заставить изображение замереть.
– Сэндвичи… – заговорила Харриет, и послышался ужасающий стук и скрежет.
Проектор заело!
Изображение на стене застыло на полуслове. Прямо у меня перед носом лицо Харриет начало коричневеть, темнеть, сморщиваться и пузыриться…
Пленка загорелась! Откуда-то из внутренностей проектора поднялся столбик темного вонючего дыма.
Если пленка состоит из нитрата целлюлозы, а я знаю, что некоторые пленки его содержат, то у меня проблемы.
Даже если она не взорвется, – а это вполне вероятно, – комната быстро наполнится ядовитой смесью водорода, моноокиси углерода, диоксида углерода, метана и разнообразных неприятных разновидностей оксидов азота, не говоря уже о цианиде.
Эта маленькая темная комната вмиг превратится в идеальный склеп. А через несколько минут и от Букшоу может остаться только пепел.
Я сорвала с крючка передник и набросила его на проектор.
Нитрат целлюлозы не нуждается в кислороде, чтобы гореть, он сам его содержит.
Ничто – даже огнетушители и вода – не потушат пламя нитрата целлюлозы.
Обычно, когда дело касается химикалий, я неплохо соображаю, но должна признаться, что в этом случае я запаниковала.
Я выскочила из темной комнаты, захлопнула за собой дверь и прижалась к ней спиной. Вместе со мной вырвался клуб дыма.
Я так и стояла – словно существо, только что выбравшееся из колодца, – когда послышался голос из-за дыма:
– Опасность?
Это Доггер.
Я смогла только кивнуть.
– Прошу прощения за вторжение, – сказал он, размахивая руками в воздухе и открывая окно, – но полковник де Люс хочет, чтобы через четверть часа семья собралась в гостиной.
– Благодарю, Доггер. Непременно буду.
Доггер не уходил. Его ноздри раздулись, и он слегка приподнял подбородок.
– Ацетат? – поинтересовался он, даже не потрудившись принюхаться.
– Полагаю, да, – ответила она. – Если бы это был нитрат целлюлозы, мы бы изрядно вляпались.
– И правда, – согласился Доггер. – Я могу помочь?
Я помолчала долю секунды, перед тем как выпалить:
– Можно ли склеить пленку?
– Можно, – ответил Доггер. – Профессионалы называют это монтажом. Надо лишь несколько капель ацетона.
Я мысленно представила себе химическую реакцию.
– Разумеется! – сказала я. – Химическое связывание целлулоида.
– Именно, – подтвердил Доггер.
– Мне следовало самой сообразить, – признала я. – Где ты этому научился?
Лицо Доггера затуманилось, и несколько неудобных секунд мне казалось, что я нахожусь в обществе совершенно другого человека.
Полного незнакомца.
– Я… не знаю, – наконец медленно ответил он. – Эти фрагменты иногда неожиданно оказываются на кончиках моих пальцев… или на языке… как будто…
– Да?
– Как будто…
Я затаила дыхание.
– Почти как будто это воспоминания.
И с этими словами незнакомец исчез. Внезапно вернулся Доггер.
– Я могу помочь? – снова спросил он, будто ничего не произошло.
Вот ведь загвоздка! Как бы я ни желала помощи Доггера, какая-то мрачная и древняя часть меня упорно цеплялась за желание сохранить эту катушку пленки в тайне.
Все так чертовски запутанно! С одной стороны, часть меня хотела, чтобы меня погладили по голове и сказали: «Ты хорошая девочка, Флавия!», но одновременно другая часть хотела утаить этот новый и неожиданный взгляд на Харриет, сохранить пленку только для себя, как собака закапывает свеженайденную суповую косточку.
Но потом я подумала, что Доггер никогда не видел Харриет лично, он появился в Букшоу только после войны. Странно, но Харриет была для него лишь тенью, оставленной покойной женой его нанимателя, – примерно как и для меня, с неприятной болью осознала я.
Только, разумеется, она еще моя мать.
В общем, все сводится к одному: насколько я доверяю Доггеру?
Могу я поделиться с ним своим секретом?
Через минуту мы были в темной комнате. Доггер включил вытяжку (а я и не знала, что она существует) и внимательно изучал липкие остатки во внутренностях проектора. Пламя и дым исчезли, унеся с собой страх взрыва.
– Особого ущерба нет, я думаю, – сказал он. – Сгорели несколько кадров. У вас есть ножницы?
– Нет. – Я недавно угробила прекрасную пару ножниц, когда разрезала ими кусочек цинка во время провалившегося эксперимента – пыталась снять отпечатки пальцев с водосточной трубы с помощью изобретенного мной процесса выедания металла кислотой.
– Еще что-нибудь острое? – спросил Доггер.
Немного устыдившись, я достала из ящика складной нож марки «Тьер-Исар»: я позаимствовала его какое-то время назад, и он оказался таким удобным, что я подумывала попросить еще один такой же на Рождество.
– Ага, – сказал Доггер, – так вот куда он подевался.
– Я храню его в чехле, – указала я. – На всякий случай.
– Очень разумно, – сказал Доггер. Он не стал говорить, что надо вернуть нож отцу, как сделали бы многие. Вот что я еще люблю в Доггере: он не ябеда.
– Сначала мы отрежем поврежденную секцию, – объяснил Доггер, – потом зачистим оба конца пленки.
– Ты говоришь так, будто уже это делал, – небрежно заметила я, не сводя с него глаз.
– Делал, мисс Флавия. Показывать кинофильмы инструктирующего плана ордам незаинтересованных людей когда-то было не самой несущественной составляющей моих обязанностей.
– То есть? – уточнила я.
Память Доггера – это всегда загадка. Временами он видит свое прошлое будто в темноте сквозь стекло, а временами – будто сквозь идеально чистое окно.
Я часто думала о том, как это, должно быть, сводит его с ума: все равно что смотреть в телескоп на луну ветреной ночью сквозь облака.
– То есть, – продолжил Доггер, – мы быстренько восстановим эту пленку. Ага! Вот так – более чем удовлетворительно.
Он развернул склеенную пленку передо мной и хорошенько дернул ее в месте склейки. Она выглядела как новенькая.
– Ты волшебник, Доггер, – сказала я, и он не стал мне возражать.
– Попробуем прокрутить ее еще раз? – предложил он.
– Почему бы и нет? – согласилась я. Мои страхи развеялись, как дым.
Вычистив сгоревшие кусочки из проектора – я предложила снова воспользоваться ножом отца, но Доггер не пожелал и слышать об этом, – мы снова установили пленку, выключили свет и наблюдали вблизи, как дергающиеся черно-белые картинки возвращают Харриет к жизни.
Вот она снова, опять выбирается из кабины «Голубого призрака». Отец застенчиво идет в сторону камеры.
– Эй! – внезапно произнесла я. – Это кто?
– Ваш отец, – сказал Доггер. – Просто он моложе.
– Нет, за ним. В окне.
– Я никого не заметил, – ответил Доггер. – Давайте перемотаем.
Он перемотал пленку к началу. Похоже, он явно лучше знает, как обращаться с проектором, чем я.
– Вот тут, посмотри, – не отставала я. – В окне.
Изображение промелькнуло очень быстро. Неудивительно, что он не заметил.
Когда отец приблизился к камере, в окне второго этажа что-то мелькнуло – и исчезло.
– Мужчина в рубашке без пиджака. Галстук и булавка. В руке бумаги.
– У вас более острый глаз, чем у меня, мисс Флавия, – сказал он. – Слишком быстро для меня. Давайте посмотрим еще раз.
Бесконечно терпеливыми пальцами он снова перемотал пленку.
– Да, – подтвердил он, – теперь я его вижу. Довольно отчетливо: рубашка, галстук, булавка, в руке бумаги, волосы разделены пробором посередине.
– Точно, – подтвердила я. – Давай еще раз глянем.
Доггер улыбнулся и снова воспроизвел этот эпизод.
Я видела то, что я видела? Или воображение играет со мной шутки?
Но меня интересовал не так мужчина на пленке, как его местонахождение.
– Как странно, – заметила я, вздрогнув. – Кто бы он ни был, он в этой самой комнате.
И это действительно было так, мистер Галстук-с-булавкой – теперь, когда глаз приспособился, его легко было заметить, – перебирал бумаги в окне моей химической лаборатории: комнаты, заброшенной и запертой в 1928 году, после того как экономка нашла холодного дядюшку Тара за письменным столом, невидяще уставившегося в микроскоп.
Судя по возрасту Фели и Даффи и по тому факту, что я еще не явилась на свет, пленку сняли в 1939 году, незадолго до моего рождения и за год до исчезновения Харриет.
Десять с лишним лет спустя после смерти дядюшки Тара.
В этой комнате никого не должно было быть.
Так кто же этот мужчина в окне?
Отец знал, что он там? А Харриет? Они должны были знать.
– Что ты об этом думаешь, Доггер?
Что я очень в себе люблю, так это способность оставаться открытой к предложениям.
– Я бы сказал, это американец. Судя по рубашке, военный. Военнослужащий сержантского состава. Вероятно, капрал. Высокий – шесть футов и три или четыре дюйма.
Я, наверное, открыла рот от изумления.
– Элементарно, как сказал бы Шерлок Холмс, – объяснил Доггер. – Только американский сержант заправил бы галстук в рубашку таким образом – между второй и третьей пуговицами, а его рост легко определить по сравнению с фрамугой, которая, по моим прикидкам, находится в шести футах от пола.
Он указал на то самое окно, которое было видно на пленке.
– Остается вопрос, – продолжил он, – что американский военнослужащий делал в Букшоу в 1939 году.
– В точности мои мысли, – сказала я.
– Нам пора идти, – неожиданно промолвил Доггер. – Нас уже ждут.
Я совершенно забыла об отце и Харриет.