В течение той первой недели в Клойстерсе, наполненной легким стуком послеполуденных дождей, запахом мокрого камня и цветущих трав, Патрик дал понять, сколь многое ожидается от нас – от меня. Его выставка была только на стадии планирования, а это означало, что основная часть исследований – основополагающие материалы, которые требовались Патрику для идентификации произведений искусства и запроса на финансирование, – легла на нас. До конца августа мы должны были всё это собрать, и мне очень хотелось доказать, что я справлюсь. И хотя Патрик неукоснительно соблюдал сроки работы, он одновременно терпеливо знакомил меня с материалами и самим музеем.
– Вот списки, с которыми вы будете работать, – сказал он, положив пачку бумаг и придвинув свое кресло поближе к моему за столом в библиотеке, где мы трудились. – У Рейчел, конечно, уже есть копии.
Я пролистала бумаги. В них содержалось перечисление практик гадания, известных в древнем мире, – от клеромантии, или бросания жребия, до пиромантии[16]. Некоторые термины в списке, такие как «авгур», я знала только поверхностно – как определение для кого-то, кто предсказывает будущее. Однако я выяснила первоначальное значение понятия «авгур»: человек, который по поведению птиц – образованию стай и миграциям – гадает об исходе тех или иных мероприятий. Были списки документов и авторов, которые нужно было взять в библиотеке и просмотреть на предмет упоминаний о гаданиях, а также отдельный раздел с перечнем произведений искусства, рассматриваемых Патриком в качестве материала для выставки. Я отметила, что некоторые из этих произведений были картами Таро.
– Мы будем встречаться раз в неделю, чтобы обсудить ваш прогресс. А пока что Рейчел сможет помочь вам с любыми вопросами.
Я снова пролистала списки. Даже если распределить работу между нами двумя, невозможно было обойти стороной тот факт, что нужно прочитать тысячи страниц, просмотреть сотни произведений искусства, изучить десятки гадательных практик.
– Энн, – сказал Патрик. Он все еще сидел рядом со мной, подлокотники наших кресел соприкасались. Напротив, по другую сторону стола, Рейчел работала над дневниками Джироламо Кардано, знаменитого астролога эпохи Возрождения. Но каждые несколько минут она бросала на нас с Патриком взгляд поверх столешницы из мореного дуба. – Я не приглашаю людей в Клойстерс необдуманно. Мы здесь как одна семья, и ваш успех – это наш успех. Если вы хорошо поработаете здесь этим летом, мы сможем вам помочь.
Я смотрела на Патрика, но краем глаза замечала, что Рейчел наблюдает за нами.
– Чего вы хотите достичь, Энн? Того, в чем мы могли бы помочь вам.
Никогда еще никто не спрашивал меня так прямо о моих целях, не говоря уже о том, чтобы так явно предложить мне помощь в их достижении. Пока я силилась найти правильные слова, Патрик сидел молча, сложив руки на коленях, и следил за каждым моим движением.
Наконец я произнесла:
– Я здесь, потому что хочу стать ученым.
В конце концов, это была правда. И более приемлемая, чем другие истины, которыми я не была готова поделиться: после прошлого года Уолла-Уолла всегда будет напоминать мне о смерти; у меня не было других вариантов; я не была уверена, что смогу выдержать работу, которая требует от меня жить настоящим. И на каком-то уровне я делаю все это ради отца, ради нас с ним.
– Мы можем помочь в этом, – сказал Патрик, развивая свою мысль и намеренно растягивая гласные, чтобы подчеркнуть важность этих слов. – Познакомить вас с нужными людьми. Подготовить нужные рекомендательные письма. Я даже буду рад прочитать вашу работу до того, как вы ее опубликуете, и высказать свои предложения. Но хотя наука – это ценная и важная вещь, она не может быть единственной. Она не обеспечивает нас. Не обеспечивает в полной мере, хотя нам этого хотелось бы. Я видел вас в галереях, Энн. То, как вы проводите время над каждой отдельно взятой работой; вы смотрите на эти произведения с любовью, не торопясь. Вы больше чем ученый.
Я видела: Патрик знает, как общаться с людьми без приятной поверхностности. В том, как он говорил и как наблюдал, чувствовалась определенная жесткость, но при этом он был неизменно вежлив и всегда заботился о чувствах собеседника. Поэтому, хотя я ощущала, что он проникает за маску профессионализма, которую я хотела создать, это не вызывало дискомфорта. Я чувствовала облегчение, когда выкладывала ему все начистоту. Как и в разговорах с Рейчел. И, конечно, он был прав. Все это – музей, экспонаты, магия прошлого, наука – имело значение не только для работы. Это было преображение, к которому я стремилась. Способ стать кем-то другим.
Прежде чем я успела сказать об этом, он продолжил:
– Знаете, Энн, после того как вы пришли сюда, я решил взглянуть на ваше резюме. Конечно, чтобы убедиться, что мы используем ваши навыки наилучшим образом. И я был очень удивлен. Вы пишете, что выросли в Уолла-Уолла?
– Да.
– Но при этом знаете шесть языков?
– Семь, – поправила я. – Хотя три из них – мертвые. Формально я читаю на латыни, древнегреческом и лигурийском диалекте тринадцатого века из Генуи. Я говорю на итальянском, немецком и неаполитанском. И, конечно, на английском.
– Тем не менее это примечательно.
– В Уолла-Уолла больше нечем было заняться, – ответила я, пожав плечами. – Кроме учебы. И работы.
Я привыкла приуменьшать то влияние, которое оказало на мою жизнь увлечение отца языками. Разбор давно забытых наречий и изучение их тайных знаков было нашим общим делом, только для нас двоих. Это никак не было связано с продвижением моей карьеры. Или его карьеры. И в такие моменты наша с ним любовь к языкам казалась мне секретом, который я стремилась сохранить для себя одной, как бы Патрик ни хотел выведать у меня этот секрет.
– И вы работали с Ричардом, не так ли?
Я никогда не слышала, чтобы кто-то называл моего консультанта по имени, и какое-то время силилась сообразить, кто такой Ричард. Но, конечно, Патрик читал мои документы и видел рекомендательное письмо Ричарда Линграфа.
– Я училась у него. Все четыре года.
– Я знал Ричарда когда-то, давным-давно. Когда я был аспирантом в Пенне, он занимался одной очень смелой работой в Принстоне. Вам повезло, что у вас был такой наставник, как Ричард. Такой любознательный и такой талантливый. – А потом, больше для себя, чем для меня, он сказал: – Я до сих пор удивляюсь, почему он пошел в Уитман-колледж. Какое странное место для него!
– Он всегда говорил, что ему нравится тамошняя погода.
– А, понятно, – произнес Патрик, отрывисто побарабанив пальцами по столу. – Я уверен, что отчасти это правда. – Немного подумав, он добавил: – Я не могу ничего вам гарантировать, Энн. Но если ваша работа будет столь хороша, как я ожидаю, то я не сомневаюсь – Клойстерс поможет вам попасть туда, где вы будете счастливы.
– Спасибо.
Я колебалась. На протяжении всего разговора Рейчел была рядом и слушала. Я хотела бы остановиться на этом, поблагодарить Патрика за его предложение относительно поддержки, но мне нужно было спросить еще кое-что, даже если это сорвет ту личину беззаботности, которую я пыталась поддерживать перед Рейчел с момента прибытия в музей.
– А что будет после окончания этого лета? У меня пока нет работы, но я хотела бы остаться в городе. И здесь, если буду нужна. – Я взглянула поверх стола и встретилась взглядом с Рейчел, изо всех сил стараясь держать голову выше, задержать взгляд на ней чуть дольше.
– Посмотрим, как все сложится, – ответил Патрик. – Кто может сказать, что ждет нас в будущем?
Только сейчас я обратила внимание, что Патрик перебирает в пальцах нечто, что он, должно быть, достал из кармана, – отрезок красной ленты. Своего рода привычка, медитация.
Я еще раз просмотрела списки, которые он мне передал.
– Вы нужны нам здесь, Энн. Нам нужна помощь, – произнес Патрик, глядя мне в глаза. – Не забывайте об этом. Вы здесь не ради благотворительности.
Я, кажется, сразу же немного влюбилась в него. То, как он интересовался нашим мнением о его исследованиях, то, как он ценил мои языковые навыки, часто поручая мне делать переводы, будучи полностью уверен в моих способностях… Даже то, как он придерживал для нас дверь и приносил нам кофе после обеда; впервые кто-то из начальства был по-настоящему добр ко мне. И уже сейчас он уделял мне больше внимания, чем большинство парней, которых я знала в колледже. Когда я наконец добралась до чтения его эссе о средневековых календарных системах, меня, наверное, не должно было удивить, что оно оказалось совершенно новаторским, но я удивилась. Я пыталась не краснеть каждый раз, когда он заговаривал со мной, однако мои попытки были тщетными. В те первые дни я пыталась выяснить, был ли у него с кем-нибудь роман. Но единственным свидетельством, которое я видела, была нежная рука на металлической кромке окна со стороны пассажирского сиденья его машины. Только рука, без лица.
В трубке раздался знакомый высокий голос моей матери:
– Я больше не могу так жить.
Смерть отца выбила ее из колеи. После его гибели жесткая структура нашей повседневной жизни стала более расшатанной: просроченное молоко не заменялось на свежее, наш маленький участок газона зарос, мама перестала менять постельное белье. А потом наступали дни, когда она возвращала всё на круги своя, внезапно закручивая гайки. Но потом они снова ослабевали. Сначала медленно, по дюйму, а затем быстро и безжалостно раскручивались – снова и снова.
Этим дням, дням закручивания гаек, предшествовали дни недовольства матери по поводу состояния дома. «Почему здесь стоят кофейные чашки? Неужели никто ничего не убирает? Как ты можешь ждать, что я буду жить во всем этом?» Только вот от меня она действительно ждала, что я буду жить именно так. Каждый раз, когда я пыталась навести порядок, мама кричала из другой комнаты: «Куда делся стакан для воды?» или: «Почему ты выбросила молоко?» Как будто, оставляя вещи на прежних местах, она могла замедлить время, обуздать его. Но это было самое тяжелое в смерти: неумолимое движение времени вперед, прочь от человека, которого ты потерял.
– Это повсюду, Энн, – продолжила мама, и голос ее сделался выше и резче. – Его вещи. Его рубашки, его одежда, его обувь, его бумаги. Я не могу заниматься этим. Их слишком много. Здесь полный беспорядок. Он оставил после себя беспорядок, понимаешь?
Прижимая телефон к щеке, я одновременно с этим мыла посуду и вытирала ее единственным посудным полотенцем, которое мне предоставили арендодатели квартиры. Я была слишком бедна, чтобы покупать бумажные полотенца.
– Может, пора передать часть вещей в благотворительный фонд, мам? – Я уже пыталась сделать это раньше. И хотя в момент разговора мама всегда соглашалась, в последующие дни она сдавала назад, оставляя все так, как было в день его смерти. Памятник из наполовину использованного крема для бритья и грязных носков.
– Именно так я и собираюсь сделать. Я собираюсь отдать это. Все это. А остальное выброшу.
– Угу. – Я подошла к своему кондиционеру, который издавал предсмертный скрежет, и сильно ударила его по боку. Удар, похоже, помог – кондиционер стал гудеть тише.
– Я не хочу выслушивать твои жалобы, когда все это исчезнет. Когда ты приедешь домой, всего этого не будет. Я не хочу об этом слышать.
– Ты не услышишь, мама, я обещаю.
Я больше не хотела видеть этот дом.
– Может быть, я пришлю тебе кое-что из вещей в Нью-Йорк. – Теперь мама обращалась в основном сама к себе. – Я даже не знаю, что послать. Это все хлам, понимаешь? Он просто оставил нам хлам. Тебе это действительно нужно? Что ты хочешь? Что-нибудь из этого?
Я подумала о вещах отца и о том, как бо́льшую часть времени моя мама ходила среди них, молча и не обращая внимания на их присутствие. Лишь в такие моменты, когда дом, казалось, пугал ее, она замечала его книги, бумаги и одежду, то, как отец все еще обозначал свое былое присутствие в нашем доме.
– Конечно, мама. Я возьму кое-что из папиных вещей. Пришли мне все, что, по-твоему, мне понравится, хорошо?
Я слышала, как она на другом конце линии роется в вещах: стекло, бумага, пластик – все это пересыпа́лось где-то в доме, который когда-то был жильем, а потом стал мавзолеем.
Так было не всегда. Было время, когда дом был полон разговоров, тепла и негромкого отцовского смеха, полон веселья и сюрпризов. Но отец был подобен клею, который заполнял резкие трещины между мной и матерью, сглаживал те части, где мы не подходили друг другу, и без этого клея мы всё время конфликтовали друг с другом – сплошные острые углы и стеклянная хрупкость.
– Мама, мне нужно идти. Уже поздно. У нас времени на три часа больше, чем у вас, помнишь? – Я ждала, что она ответит. Но все, что я слышала, – это шорох, ее непрерывное движение, ее сбивчивое и быстрое дыхание в трубку, и поэтому я оборвала звонок.
К концу второй недели стало ясно, что, как бы я ни старалась подражать манере Рейчел одеваться и ее добросовестности в обращении со старыми текстами, мне с ней не сравниться. На каждый прекрасно сидящий льняной джемпер, который носила Рейчел, я едва могла подобрать две сочетающиеся между собой вещи. На фоне роскоши ее одежды и аксессуаров все, что было у меня, казалось тусклой имитацией. Даже то деликатное уважение, которое она проявляла по отношению к Мойре и Луису, я не могла изобразить так, чтобы фальшь не была заметна мне самой.
Мне казалось, что, когда посетители музея видят нас вдвоем – а в то лето мы почти всегда были вместе, – они жалеют меня: ее безупречность противостоит моему унынию. А как иначе? Рейчел идет на два шага впереди, Рейчел уверенно направляет в нужную сторону людей, сбившихся с пути, Рейчел передвигается бесшумно, в то время как мои дешевые брюки издают оглушительный шорох каждый раз, когда мы проходим по галереям. И если для меня этот звук был громким, то я не могла не задаться вопросом: замечают ли его другие?
Ситуацию ухудшало то, что обычно, когда я появлялась на работе, на моей рубашке, а иногда даже на брюках виднелись пятна от пота, волосы же противостояли всем моим попыткам уложить их в пристойную прическу. Мой путь на работу был недолгим – Патрик был прав, это было быстрее, чем добираться до Пятой авеню, – но за то время, пока я шла по улицам Морнингсайд-Хайтс по пути к поезду А, останавливаясь лишь для того, чтобы выпить кофе в винной лавке на углу, а затем поднималась по извилистым дорожкам парка Форт-Трайон на одну из самых высоких точек Манхэттена, влажность уже брала свое. Мое тело, не привыкшее к такой жаре, потело сильно, непрестанно и почти непристойно.
В конце моей первой недели Мойра окинула меня взглядом и сказала, что я всегда могу воспользоваться маршруткой, которая ходит каждые пятнадцать минут от станции до музея. Кроме того, в ней есть кондиционер. Как бы я ни была благодарна за совет, но то, как Мойра сделала шаг назад, увидев меня, раскрасневшуюся и вспотевшую, с растрепанными волосами, не осталось незамеченным. Рейчел, конечно же, спокойно выходила из массивной машины, которая каждое утро в девять часов высаживала ее на верхней подъездной дорожке перед металлическими воротами.
Но даже если влажность была чрезмерной – особенно для меня, чья кожа привыкла к засушливым равнинам восточного Вашингтона, – сам музей был полон прохладных ветерков, которые дули с реки Гудзон и ерошили кроны вязов, похожие сверху на гигантский ковер, расстеленный в воздухе. Это больше напоминало работу в каком-нибудь частном поместье, чем в государственном учреждении. Патрик наблюдал за происходящим из уединения библиотеки.
– Это была его первая работа, – сказала мне Рейчел в конце второй недели, – сразу после окончания университета. Не то чтобы он нуждался в ней. В смысле в работе. Дед Патрика занимался разработкой горных карьеров на севере штата. Камни, которые использовались для строительства крепостных валов и заполнения брешей в Клойстерсе, добывались компанией его деда. Это была самая крупная частная каменоломня в Нью-Йорке. До шестидесятых годов двадцатого века, когда ее купила компания «Каргилл». Патрик до сих пор живет в семейном доме в Тарритауне. Он приезжает сюда на машине каждое утро.
Я попыталась представить себе молодого Патрика в каменоломне его деда, то, как резко его сияющий загар контрастировал с сырыми и темными уступами на склонах. Иногда сопротивление ребенка наследию своей семьи выражается почти на молекулярном уровне, как будто у организма возникает аллергия на все, что окружает его дома; в противном случае он привыкает, погружаясь обратно в привычную основу и схему традиции. Я всегда относилась к первой категории и, возможно, Патрик тоже.
Рейчел прервала мою задумчивость.
– Может, выпьем кофе?
Раньше я собирала обеды с собой на работу и отказалась от них после того, как заметила, что Рейчел редко обедает, а в основном только выкуривает за день две сигареты и пьет кофе. Я последовала ее примеру, и меня изумило то, как быстро проходит голод и сколько денег я в результате сэкономила.
– Это мой порок, – сказала она однажды, когда я застала ее на краю сада с сигаретой, над которой поднималась тонкая струйка дыма, в руке. – Ну, во всяком случае, один из них.
Мы вышли из библиотеки и заняли два места в кафе, приютившемся вдоль колонн на краю клуатра Три, который сплошь порос яркими полевыми цветами, а между ними, точно пьяные, жужжали пчелы, едва не сталкиваясь друг с другом. Полдень был настолько теплым и насыщенным нежными звуками природы, что на мгновение мне показалось, будто я – бедная родственница из романа Эдит Уортон, впервые попавшая в мир роскоши и с ужасом ожидающая того дня, когда эта роскошь может исчезнуть, но отчаянно желающая ощутить ее в полной мере, пока есть возможность.
Рейчел положила руку на низкую каменную стену, опоясывающую сад, и сняла солнцезащитные очки; с ее ступни наполовину свисала сандалия. Хотя мы почти все время проводили вместе, между нами практически не было пустых разговоров. В основном мы усердно корпели над текстами, отыскивая упоминания о людях – ведьмах, шаманах, святых, – которые могли предсказывать будущее в тринадцатом или четырнадцатом веке. Часто наши поиски оказывались безуспешными. Наслаждаясь тишиной, я рассматривала скульптуры, установленные в нишах вдоль стен монастыря. Рейчел наблюдала за садом с той праздностью, которую могут позволить себе лишь самые уверенные в себе люди – те, кто отказывается взять с собой на ужин телефон или книгу.
Нам принесли капучино, на каждом блюдце лежал неровный кубик сахара. Когда официант ушел, Рейчел достала из кармана короткое коричневое печенье-бискотто. Именно такие продавались на кассе, но я не видела, чтобы она платила за него, когда мы делали заказ.
– Вот. – Она разломила его пополам и протянула половинку мне.
– Ты его украла?
Рейчел пожала плечами.
– Ты не хочешь? Они очень вкусные.
Я огляделась по сторонам.
– Что если кто-то заметит?
– А если и заметят? – Она надкусила печенье и снова подтолкнула ко мне вторую половинку. Я взяла и подержала в руке. – Давай, попробуй.
Я откусила кусочек, а остальное оставила на блюдце. Печенье действительно было восхитительным.
– Ну что, я была не права?
Я покачала головой.
– Нет. Совершенно права.
Рейчел откинулась на стуле, удовлетворенная.
– Они еще вкуснее, когда достаются даром.
Я снова оглянулась, желая убедиться, что официант не заметил, как я ем оставшуюся половинку, полученную от Рейчел, но вместо этого мой взгляд задержался на резной фигуре, вделанной в стену, – крылатая женщина держит колесо, рельеф которого изъеден и сглажен временем. На всех основных точках колеса вырезаны фигурки, на теле каждой из них выгравированы латинские слова.
– Ты можешь разобрать эти слова? – спросила Рейчел, проследив за моим взглядом. – Regno, – прочитала она, указывая на фигуру на вершине колеса.
– «Я царствую», – рефлекторно отозвалась я. Она кивнула.
– Regnavi.
– «Я царствовал».
– Sum sine regno.
– «Я без царства».
– Regnabo.
– «Я буду царствовать».
Рейчел положила кусочек сахара в свою чашку и оценивающе посмотрела на меня.
– Знаешь, я слышала на прошлой неделе, что ты читаешь по-латыни. И по-гречески тоже. У тебя есть еще какие-нибудь секреты, Энн из Уолла-Уолла?
«Что такое жизнь без секретов?» – подумала я. Вместо этого ответила:
– Никаких, насколько я могу вспомнить.
– Что ж, мы можем это исправить. – Рейчел протянула руку через стол и взяла остатки моего печенья. Перед моим взглядом мелькнула вспышка красного цвета – атласная лента, резко выделявшаяся на бледной коже ее запястья. Я знала, где я видела эту ленту. В библиотеке, где ее перебирал в пальцах Патрик.
После этого мы стали чаще ходить на перерывы вместе. Пока Рейчел курила на краю сада, я составляла ей компанию, сидя на прохладном камне валов, а мои ноги качались среди пучков сочной летней травы, щекотавшей мне лодыжки. Именно тогда Рейчел начала расспрашивать меня. Сначала о моей личной жизни – скудной, если не считать нескольких парней в старших классах и еще меньше в колледже. Затем о моей матери – чем она занималась, где выросла. А также об Уолла-Уолла и Уитман-колледже – какой он, чем знаменит, проводятся ли у нас окружные ярмарки. Энтузиазм ее расспросов удивил меня. Она хотела знать, насколько велик мой родной город (маленький), как давно там живет моя семья (четыре поколения), каково там (жарко до поры до времени, потом скучно), и каковы студенты Уитмана (похожи на студентов Бард-колледжа, но с Западного побережья).
– Я одержима местами, где никогда не была, – сказала Рейчел в качестве объяснения. – И отношениями между людьми. Когда ты ничего не знаешь об обстоятельствах, открывается огромный простор для фантазии относительно того, как может развиваться история.
Но когда я спрашивала о ее отношениях и семье, она всегда меняла тему, тушила сигарету и говорила: «О, это слишком скучно» или «Лучше расскажи мне о себе», после чего уходила обратно в библиотеку.
Однажды днем я ждала ее на каменной скамье в клуатре Боннефон, где сад был обрамлен готическими арками и витражами. В терракотовых горшках рядом со мной росли ладан и мирра, на узловатых стволах колыхались пушистые белые цветы, их ароматы плыли в лучах позднего послеполуденного солнца. Я наклонилась к цветам и почувствовала, как они коснулись моей щеки.
– У нее есть шипы, разве ты не знаешь?
Он держал ведро с садовыми инструментами, а в передний карман его джинсов, измазанных грязью и порванных, была засунута пара поношенных кожаных перчаток коричневого цвета.
– Мирра, – сказал он, – у нее есть колючки.
И раздвинул ветки, открыв заросли длинных черных шипов.
Я отодвинулась подальше на скамье.
– Она не нападет на тебя.
– Знаю.
Хотя я не могла сказать этого с уверенностью. Было что-то такое в вещах, находившихся в Клойстерсе – произведениях искусства, даже цветах, – что наводило на мысль, будто они могут ожить.
– Египтяне использовали ее для бальзамирования.
– Что?
– Мирра. В Древнем Египте она использовалась для подготовки тел к бальзамированию.
– А в эпоху Возрождения ее носили на шее, чтобы отпугивать блох, – дополнила я, приходя в себя.
Он рассмеялся.
– Меня она пока не отпугнула. Лео, – представился он, ткнув себя грязным пальцем в грудь.
– Энн.
– Знаю, – сказал он, протянув руку и щелкнув по моему бейджику. – Я видел тебя пару раз. Новенькая.
Я кивнула, и Лео опустился на колени рядом со скамьей, отодвигая в сторону листья ладана и доставая пару ржавых, скрипучих ножниц, которые он использовал для обрезки мертвых листьев.
– Ты работаешь с Рейчел?
– И с Патриком.
– Похоже, сейчас они идут в комплекте.
В том, как он это сказал, ссыпая срезанные листья в ведро, был какой-то намек, легкомысленный и жесткий.
– Они мне нравятся, – возразила я, не понимая, почему говорю таким тоном.
Лео откинулся на пятки, и я впервые заметила его широкие ступни, облаченные в крепкие рабочие ботинки, и то, какие у него мускулистые руки.
– Всем нравится Рейчел, – сказал он, вглядываясь в мое лицо. – Разве она может не нравиться?
Меня не удивило, что такой человек, как Лео, мог найти Рейчел привлекательной. Я представила, как он наблюдает за ней в саду, когда она тайком курит, растирает травы между пальцами, а затем наносит их сок себе на шею. Я сопротивлялась настойчивому желанию расспросить его обо всем, что он знал о ней.
Вместо этого я спросила:
– Насколько хорошо ты ее знаешь?
Лео сделал широкий круговой жест рукой.
– Она начала работать здесь осенью, на последнем курсе Йельского университета. Только по выходным, пока она не закончила учебу.
– Ей разрешили работать в соответствии с ее учебным графиком?
Он покачал головой.
– Разве ты не знаешь? Такие девушки, как Рейчел Мондрей, получают все, о чем попросят. – Отщипнул кусок коричневого скотча и обернул им сломанную ветку мирры. То, как нежно Лео придерживал листья, противоречило всему остальному его поведению. – А что насчет тебя, Энн Стилуэлл? Получаешь ли ты то, о чем просишь?
Его вопрос и его поза вызвали у меня ощущение, будто я прижата к этой скамье, но я не хотела освобождаться.
– Ты знаешь, что такое иглица колючая? – Он указал на горшок по другую сторону от меня.
– Нет.
– Это представитель семейства спаржевых, но если съесть ее слишком много, это растение может разрушить или уничтожить красные тельца в твоей крови.
Я посмотрела на растение с глянцевыми зелеными листьями и ярко-красными ягодами.
– В Клойстерсе растет много ядов, – сказал Лео. – Тебе придется быть осторожной. Некоторые из ядовитых растений невероятно красивы и выглядят съедобными. Но это не так.
– Ты можешь показать мне? – спросила я, ощутив прилив уверенности в себе – я могу получить то, что хотела. Находиться рядом с Лео было все равно что держать руку над электрическим зарядом – жгучим, пробуждающим зарядом, – к которому у меня никогда не хватало смелости прикоснуться. Теперь я жаждала дотронуться до провода под напряжением.
Он оттолкнулся от земли и встал, направившись к грядке с травами, которые путались и наползали друг на друга; я последовала за ним.
– На этой грядке мы выращиваем болиголов и белладонну, о которых ты, вероятно, слышала. Но у нас растут и другие травы: черная белена и чернокорень, вербена и мандрагора. Все эти травы встречаются в трактатах о средневековой медицине и магии. Фактически весь этот музей засажен ядами и лекарствами, которые использовались в одиннадцатом или пятнадцатом веке. Вон те урны, – он указал на пару высоких каменных сосудов, из которых поднимались деревца, окутанные флером восково-зеленых листьев и розовых цветов, – олеандр. Очень смертоносный, но также очень популярный в Древнем Риме в качестве припарки. Если ты отодвинешь листья в сторону, то сможешь увидеть таблички.
Я наклонилась вперед, в то время как он сдерживал напор цветов болиголова, открывая керамическую плитку, на которой было аккуратно выгравировано латинское название болиголова – Conium maculatum.
– Здесь у нас Catananche caerulea, – сказал Лео, придерживая между пальцами синий цветок.
Я отодвинула в сторону жилистые стебли, чтобы найти табличку с надписью «Стрела Купидона».
– Считалось, что она излечивает больных любовью, – сказал Лео; его голос звучал низко и так близко к моему затылку, что я почувствовала, как тоненькие волоски на моей шее встали дыбом. Желание прижаться еще ближе к нему удивило меня.
Он подвел меня к другой клумбе, положив мозолистую ладонь на мое плечо. Я чувствовала, как во мне нарастает слепое влечение, которое не ослабло, даже когда я заметила Рейчел, которая стояла под остроконечной аркой, ведущей в сад, и следила за нами. В этом наблюдении было что-то такое, что делало меня смелее: оно заставило меня придвинуться ближе к Лео, когда он переместил руку с моего плеча на спину, и я прикусила губу в предвкушении. Мы подошли к клумбе, заросшей мелиссой, ее теплые цитрусовые ноты смешивались с лавандой и шалфеем, которые окружали ее.
– Этот аромат будет еще сильнее, если закрыть глаза, – сказал он, зажмуриваясь и делая глубокий вдох. Я увидела, как Рейчел на другой стороне двора подняла бровь.
– Мне нужно идти, – произнесла я.
Лео проследил за моим взглядом и увидел Рейчел по ту сторону клуатра.
– Конечно, – согласился он. – Рейчел всегда получает то, что хочет.
Я хотела, чтобы Лео сказал что-то еще, но Рейчел подняла запястье и показала на часы. Я провела с ним уже почти полчаса.
– Извини, – сказала я, не зная, как прервать странный момент близости.
Когда я присоединилась к Рейчел, она обняла меня за плечи, непринужденно, но властно.
– Весело проводишь время?
– Просто изучаю растения.
– И учителя тоже?
Я не оглядывалась, пока мы не направились по переходу в сторону библиотеки, а когда оглянулась, то заметила, что Лео подстригает густую живую изгородь, усыпанную блестящими черными ягодами. Белладонна, сказал он.