Не надоело со мной возиться?
Я запрещаю входить и верить!
Перед глазами проходят лица;
Все вы под маской людей как звери.
– Яна Андреевна.
Яна вздрогнула и подняла голову. По глазам резанул пронзительный белый луч. После двух недель, во время которых тьма её прибежища чередовалась в серостью допросной, яркий свет вызвал слёзы. Она сощурилась и, сморгнув, разглядела в проёме двери знакомый силуэт. Скривившись, выплюнула:
– Не надоело со мной возиться? Небось вам и самому хочется отдохнуть.
– Яна Андреевна, я хотел пригласить вас на ужин. Но если вы устали…
Она нервно расхохоталась, обхватив себя руками. Устала!.. Да она уже перестала ощущать себя человеком в этой промозглой камере-боксе без света, практически без нормальной пищи.
Щуман уязвлённо пожал плечами:
– Если вам не хочется…
– Да вы издеваетесь, – вытирая глаза, пробормотала она. Поднялась с койки, пошатнулась и схватилась за стену. – Чтобы я пропустила ужин… С чего такая щедрость, господин Щуман?
– Мы с вами немало времени провели вместе – и всё в официальной обстановке. Я хочу узнать вас получше, Яна.
Он не добавил привычного «Андреевна» – Яна уже выучила, что это значит: Щуман пытается вызвать её на откровенность, спровоцировать на дружелюбие. В этот раз ей захотелось сыграть по его правилам. «Всё дело в камере, – сказала она себе. – Кто угодно, просидев тут без неделю, согласится на что угодно, лишь бы выйти».
– Идёмте? – спросил, слегка улыбнувшись, Арсений.
«Он ещё улыбается, мерзкая редиска».
– Идёмте. – Яна криво усмехнулась и тряхнула спутанными, грязными волосами. – Но имейте в иду: в ресторане с такой дамой вас засмеют.
– В моём кабинете отличный душ. Я попросил приготовить для вас одежду. Надеюсь, вам понравится.
…Размышляя, какую пакость Арсений задумал на этот раз, Яна всё-таки не могла отказать себе в удовольствии как следует намылиться, вытравить из-под ногтей черноту и избавиться от въедливой вони жавеля, насквозь пропитавшей камеру.
Она с наслаждением вымыла волосы шампунем – впервые на её памяти это было не разведённое в воде мыло, а настоящий густой ароматный гель. Яна вспомнила, как рассматривала витрины парфюмерных и галантерейных магазинов – изящные вещи, которые в них продавали, не были запрещёнными, но подлежали изъятию в первый же рейд. «Зачем покупать, если всё равно заберут», – говорила мать и тащила её прочь от стекла, за которым переливались бледно-розовые пластмассовые флаконы духов, холодно блестели баночки с кремом, сияли глянцевые упаковки мыла, пенилась соль для ванн… Да и сложно было представить всё это в их ванной – с чёрной плесенью по углам, с разбитым белым кафелем над эмалированным корытом, с зеркалом в точках и трещинках, с деревянной, набухшей от влаги полкой, где мать хранила бритву, хозяйственное мыло, бинты и ножницы…
Но здесь, в ванной комнате рядом с кабинетом Арсения (какая роскошь, господин следователь!), все эти бутылочки, коробочки и флаконы смотрелись как влитые: они отражались в блестящей чёрной плитке, на них искрился мягкий свет от встроенных в потолок ламп, а тёплый душистый пар крошечными каплями оседал на их стеклянных боках и точёных крышечках.
Выбравшись из-под тугих горячих струй, Яна почувствовала себя гораздо лучше. Она словно смыла с себя скорлупу многодневного затворничества и впервые с тех пор, как Щуман вошёл в камеру, опомнилась. С чего такая щедрость? Что он намеревается устроить для неё?
Нервничая, она кое-как обтёрлась бумажными полотенцами и застыла, глядя на свою водолазку. Даже здесь, в этом царстве пара, сквозь ароматы мыла и горячей воды пробивались запахи пота, грязи и дезинфицирующих средств. Надеть эту пропотевшую, пропахшую одежду на чистое тело?.. Яна замерла, не зная, что предпринять. Может быть, хотя бы сполоснуть, как следует выжать и пойти в мокром?..
Так она и сделала. Сунула водолазку под кран, набрала в ладони жидкого мыла и наскоро выстирала, выжала и натянула на влажное тело. И увидела себя в зеркале.
Нет. Так выходить отсюда ни в коем случае нельзя. Мокрая ткань облепила тело, слишком откровенно подчёркивая силуэт. Особенно грудь. Яна растерялась и покраснела. Теперь у неё точно нечего надеть; а сидеть здесь до тех пор, пока не обсохнет… Закусив губу, она огляделась: может, есть какая-нибудь батарея?..
Батарея была – блестящая, хромированная, источавшая сухое тепло, но совершенно холодная сама по себе. Зато на полке под ней Яна обнаружила водонепроницаемый пакет с маленькой белой этикеткой. «Выходной комплект», загадочно значилось на ней. Хотя что тут загадочного – ясно как день. Надеясь только, что вкус у Щумана окажется адекватным, а не каким-нибудь извращённо-утончённым, Яна разорвала упаковку и вытряхнула оттуда…
Нет, она, конечно, видела такие вещи. В витринах и даже на ком-то в школе; у матери один раз изъяли мягкие лоскутки из похожей материи… Но что именно это за ткань, Яна понять не могла. Медленно, наслаждаясь каждым мгновением ласкового прикосновения к коже, она натянула колготки из лёгкого, плотного, но такого тонкого и приятного на ощупь материала. Аккуратно застегнула все маленькие пуговички блузки – та была коричневой, с необычным переливом, игравшим на свету. Глядя в зеркало, Яна повела плечами, и по ткани пробежала золотистая волна.
Она надела простую длинную юбку, совсем не пышную, лишь слегка расширявшуюся ниже колен. Оглядела себя и решительно заправила блузку внутрь. Посмотрела в зеркало. Из белой глубины на неё глядела какая-то другая Яна – взрослее лет на пять, похудевшая и осунувшаяся, с тёмными, уставшими глазами.
– Яна? – нерешительно спросила она, словно обращаясь к незнакомке.
– Яна Андреевна, всё в порядке? – крикнул из-за двери Арсений, и она вздрогнула и съёжилась, как будто была по-прежнему не одета. Не отвечая, быстро зашнуровала кеды (это было ужасно; об обуви Щуман не позаботился, а потрёпанные кеды ужасно, ужасно, ужасно контрастировали с этой новой, строгой и элегантной Яной), наскоро стянула волосы в хвост и, чувствуя внутри щекочущий, неожиданно приятный холод, толкнула дверь.
Арсений смотрел на неё и молчал так долго, что ей стало не по себе.
– Что-то не так? – стараясь, чтобы голос звучал насмешливо, спросила она. Но вместо натянутой усмешки вышла натуральная неуверенность; ей очень хотелось закрыть лицо руками, чтобы хоть как-то заслониться от его взгляда.
– Всё в порядке, – наконец резко, словно очнувшись, кивнул он. – Машина ждёт. Едем?
– Как будто я могу выбирать, – чуть спокойнее ответила она.
– Это не допрос, Яна Андреевна. Я приглашаю вас. Вы вправе отказаться.
Яна независимо дёрнула головой и поджала губы.
– Знаете, – открывая перед ней дверь, с улыбкой произнёс Щуман, – мне очень импонирует то, как вы держитесь. Не теряете этот свой дерзкий шарм.
Она смутилась и разозлилась одновременно.
– Ну, ну, не обижайтесь, Яна Андреевна. Хотя это, конечно, очаровательно – как в вас смешиваются обиженная девочка и женщина со стальным стержнем.
Ого. Так о ней ещё никто не говорил – про стальной стержень…
– Какую кухню предпочитаете? – сменил тему Арсений. – У меня есть место на примете, но мы можем поехать куда вы захотите. Слышали когда-нибудь о «Вольпене»? Или о «Латехо»?
– Нет, – ответила она и, не удержавшись, хмыкнула: – Знаете, в последнее время я вообще редко выхожу в город.
Он усмехнулся, показывая, что оценил шутку.
– Ну, тогда на мой выбор. Едем в… Хотя пусть это будет для вас сюрпризом.
***
Она впервые ехала по городу в машине.
За окном проплывали многолюдные ерлинские улицы, но они даже отдалённо не напоминали те, по которым Яна ходила в школу, на рынок или к матери на работу. Это были улицы невысоких, мраморно-белых домов, не похожих один на другой, улицы шикарных вывесок и широких окон, украшенных фонарями и искусственными цветами, улицы блестящих машин и нарядных толп…
Тонировка стёкол погружала мир в ранние сумерки, и, когда дверца наконец распахнулась, Яна удивилась, что снаружи по-прежнему ясный зимний день, едва склонившийся к вечеру.
– Вы сказали, что приглашаете меня на ужин. Кажется, ещё рано. Обычные люди в это время только садятся обедать, – сделав упор на «обычные», язвительно заметила она.
– Ужином можно назвать любой визит в это место, – ровно ответил Арсений, указывая на здание перед ними.
Яна подняла глаза.
Это не было дворцом, но было чем-то, определённо к этому близким. Посреди розового мрамора, из которого были сложены все три этажа, посреди колонн, увитых гирляндами золотых электрических цветов, посреди огромных чёрных стёкол и вычурных лепнин сияли алые буквы «Jaina».
– Джайна?.. – прочла Яна.
– Именно. Догадались, почему мы здесь?
Она растерянно посмотрела на Щумана, только теперь заметив, что он сменил свою белую рубашку на тёмную и приталенную, а джинсы – на узкие отглаженные брюки.
– Вы так мило теряетесь, Яна, – вздохнул он как будто даже с сожалением. – Неужели не поняли?
Она презрительно промолчала.
– Джайна. Польский вариант вашего имени. Я думал, вам будет приятно.
Яна снова посмотрела на алую с серебром вывеску и ни с того ни с сего, вспомнила о доме. О своей каморке за ширмой, об Ирининых рисунках, которые она хранила под матрасом – не для продажи, для души. О шелушащихся красных руках матери с прожилками вен, с выпирающей косточкой в основании большого пальца. О школе. О Нике Антоновне с её лучистыми серыми глазами. О камере, в которую ей предстояло вернуться после ужина.
За время, проведённое в Ерлине, Яна научилась казаться равнодушной, но справиться с накатившим жутким ощущением пустоты не смогла. Перед глазами расплылось, и в горле защекотало.
А вы говорите – будет приятно… Будет, господин Арсений, будет.
Она взглянула на Щумана исподлобья – взглянула так, что он отшатнулся.
– Что случилось, Яна Андреевна? В чём де…
– Всё в порядке, – точно и зло копируя его интонацию, перебила она. – Всё в полном порядке. Идёмте ужинать. Я очень, очень хочу есть. Надеюсь, тут готовят что-нибудь кроме той кроличьей еды, которой кормят у вас.
Опустошённая воспоминаниями, она даже не противилась, когда Щуман взял её под руку и повёл к столику в глубине зала, отгороженному полупрозрачной изумрудной шторой. К ним тут же, с поклоном подошёл официант.
– Я бы рекомендовал седло барашка, – посоветовал Арсений, открывая меню. – Его подают с каким-то травами, очень кудрявыми. И с пряностями. И бокал лимонада, конечно.
– Лимонада? – растерялась Яна. Почему-то она была уверена, что в подобных ресторанах к блюдам подают только вина.
– Это сорт шампанского, – быстро ответила Щуман. – Очень лёгкий. После него не шумит в голове, ничего такого…
Яна усмехнулась.
– Хорошо. Пусть будет седло барашка. Я вам почти верю.
– А вот я честен с вами полностью.
– Не ждёте же вы от меня искренности в ответ? Тем более тут нет никаких детекторов. Или есть?
Игнорируя колкость, Щуман протянул:
– Искренности… Почему бы и нет?
Он смотрел на неё с неподдельным интересом. Яна почувствовала, как внутри вскипает холодная, вязкая злость.
– Может быть, – медленно, звонко произнесла она, – потому что вы арестовали меня? Забрали сестру, держите взаперти, не даёте её увидеть? А может, потому что я из Оссии, и меня уже восемь раз обнуляли? Вам не кажется, что одного этого любому достаточно, чтоб оскалиться на весь мир? Не кажется, что это само по себе бесчеловечно?
– Почему же? – спросил он, слегка ошарашенный напором.
– Вы знаете, что творится в моей стране. Вы сами много раз допрашивали меня об этом, – с колючим, злым смешком выпалила Яна. – Как можно считать, что это в порядке вещей?
– Яна, – Арсений отодвинул стул, встал и подошёл к ней, – Яна, Яна, Яна… Вы знаете, почему так происходит?
– Конечно, нет, – вздохнула она, чувствуя накрывшее изнеможение – будто не несколько фраз произнесла, а отволокла на рынок баул материалов. – Откуда мне знать?..
Щуман хотел что-то сказать, открыт рот, но тут же передумал. Помолчал, выстукивая на спинке её стула какой-то замысловатый ритм. Пододвинул к Яне блюдо; она даже не заметила, когда его принесли.
– Попробуйте. И выслушайте меня, пожалуйста, – негромко попросил он. – Оссия – это проба пера. Дальше будет больше. И если вам кажется, что где-то есть перегибы…
– Что значит – проба пера? Там всё – сплошные перегибы, – отчеканила Яна, беря в руки вилку, показавшуюся тяжёлой, как метла. Но мясо было вкусным – сочным, очень нежным, в сладковатом пряном соку. Она прожевала кусочек, наколола на вилку ещё один, за ним – следующий. Проглотив, обнаружила, что Щуман по-прежнему не сводит с неё глаз.
– Ну что вы ещё хотите услышать? Вы же всё, просто всё уже вызнали на допросах…
– Я хочу услышать ваше мнение о ситуации, – мягко ответил он. – Вы говорили языком фактов. Событий. Ваших поступков. И, уж простите, языком подростковых эмоций. А я хочу, чтобы вы спокойно и без экспрессии рассказали, что думаете обо всём этом. Перегибы – какие? Почему? Что сделать, чтобы их исправить?
Яна пожала плечами и сделала большой глоток из высокого узкого бокала. Лимонад оказался кисло-сладким и слегка щипал язык.
– Кто это вообще придумал – отбирать материалы? Глупо полагать, что после этого кто-то будет послушней или преданней. Это же постоянные нервы… Господин Щуман, знаете, до того, как вы забрали меня в свои цепкие лапы, я жила от рейда до рейда. Мне кажется, в эту неделю в застенках я впервые не переживала о том, что что-то найдут, заберут, оштрафуют, отправят на внеплановое обнуление. Зачем всё это? Зачем вообще эти внеплановые обнуления? Это так выбивает из колеи…
Яна прерывисто вздохнула и глотнула ещё. Щуман, не сводя с неё глаз, ломал на мелкие кусочки ресторанную зубочистку.
– Ника Антоновна – помните, я говорила о ней? Помните, конечно… У вас всё, наверное, записывается, все допросы записываются на десять плёнок. А потом вы пересматриваете, оцениваете взгляды, анализируете жесты…
Щуман промолчал. Яна с силой вонзила вилку в мягкое золотистое мясо.
– Так вот. Ника Антоновна. Я любила её… Не знаю, почему. Может быть, ни за что, случайно. Может быть, за доброту. Она вела у нас физику, и это были сорок пять минут дважды в неделю, когда мне было спокойно. У неё даже кабинет был уютнее, чем все остальные, хотя там не было никаких незаконных нематериалов. Но там кресло стояло. И какие-то мелкие цветочки сухие на подоконнике. Даже без ваз, в обычных стаканах, в каких-то коробочках с землёй… И… У неё был парфюм. Наверняка незаконный. Как добудешь законный? Очень приятных запах. Тёплый, немножко сладкий. Им пропитался весь кабинет. И ты заходил туда, как в уют, как в какой-то спокойный оазис. А выходил – снова в рейды, в грязь, в страх…
Единственное, что этом в мире было хорошего – это Ира. И ещё – адреналин. Но Иру вы забрали, а адреналин… Понимаете, что я имею в виду? Я была счастлива, так дико счастлива и как-то жутко, страшно рада, когда бежала на чёрный рынок, когда выручала деньги. Сердце колотилось вот тут, – Яна обхватила ладонью горло. – И во рту становилось горько от восторга, от ужаса. А когда я всё продавала, когда прятала деньги, когда возвращалась домой – такое облегчение накатывало, что ноги подкашивались, я уже ничего не соображала… Маме вечно казалось, что я заболела. Ага, раз в месяц, как по часам заболевала… Как мне повезло, что ни разу в это время мне не встретились на улице рейдовики. Мне кажется, у них пхоноскоп сработал бы прямо сквозь чехол – от меня же фонило адреналином, кайфом, эмоциями! Столько сливок бы сняли…
Яна нервно, коротко усмехнулась, делая очередной глоток. Лимонад, сначала показавшийся кисловатым, теперь отдавал нотами цитрусов – по крайней мере, так ей казалось. Может быть, грейпфрукта – она слышала о таком красном, сочном, горьковатом плоде, похожем на апельсин.
– Вот так, на трёх китах, мой мир и держался. На Ире, на кабинете у Ники Антоновны и на чёрном рынке. А однажды я пришла в школу – подхожу к кабинету физики, и сердце так сжимается, и я уже ловлю этот знакомый, сладкий тёплый запах… Захожу – а Ника Антоновна сидит за столом. Даже головы не подняла. Я с ней поздоровалась… Она на меня посмотрела – а глаза стеклянные-стеклянные. Я не сразу сообразила. Я раньше не видела таких внеплановых обнулений. По-моему, это ещё более жестоко, чем когда это обязательная процедура, по расписанию… К этому ты хотя бы можешь подготовиться, попрощаться с кем-то. А так… Как будто живое растение вырвали с корнем, резко, больно. А потом ещё корешки срезали огромным острыми ножницами. Зачем так делать, господин Щуман?
Яна снова прерывисто вздохнула и прижала ладони к лицу. Боль, притупившаяся было, нахлынула вновь. Ресторанные стены съёжились, потолок опустился – на минуту она вновь оказалась в опустевшем, умершем кабинете физики, где за столом сидела спокойная и безразличная Ника Антоновна.
– А внешне она осталась совсем как прежде, как в прежние времена, – прошептала Яна. – Где я её любила. И даже ни разу не сказала ей об этом…
Она протянула руку за салфеткой и вытерла глаза. Отодвинула блюдо.
– Спасибо. Это очень вкусно, господин Щуман. Но я не хочу больше… Простите…
– За что?
Он облокотился на стол и упёрся подбородком в кулак. Глядел на неё рассеянно, растерянно, тепло и грустно.
– Что вы смотрите на меня так? – пробормотала Яна.
– Любуюсь вами, – тихо ответил он. – Мне очень жаль, что так получилось с вашей учительницей. Но у каждого в жизни бывают привязанности, которые либо исчезают, либо не отвечают взаимностью. А иногда, – он выпрямился и хлопнул в ладони, словно стряхивая хандру, – иногда они просто уходят. Как тени прошлого.
– Или нет, – прошептала она, но Щуман не услышал.
– Спасибо, Яна, – вздохнув, произнёс он. – Спасибо за ужин, за разговор, за откровенность. Едем назад?
– О, как не хотелось бы…
– Мне, знаете ли, тоже. А почему, собственно, и нет? Хотите прогуляться? В Ерлине в последнее время открыли много новых парков. Только вы же без верхней одежды… Хотя…
Он скинул пиджак и набросил его на плечи Яне.
– Проблема решена. Идёмте. Нам найдётся, о чём поговорить.
Внутри всколыхнулось столько всего разом, что Яна не нашлась, что ответить. Чувствуя, как кружится голова, она опёрлась на руку Щумана и послушно встала. Мир вокруг вращался в лёгкой, светло-серой дымке, а на душе стало удивительно легко – как будто вынули занозу, которая долго сидела внутри.