Часть I


С детства не любила улыбаться. Мне казалось, если на моем лице не будет улыбки, беда не застигнет меня врасплох…


1

Я родилась в доме акушерки – когда у мамы начались схватки, Туркужинская сельская больница была на ремонте.

Меня зовут Я. Я – мое имя. Его дал мне отец. Взглянув на меня, через плечо акушерки, он восторженно произнес: «Это же я!» – а потом, удивляя родственников, твердил «это я» всякий раз, как заходила обо мне речь.

В мою первую ночь под крышей отчего дома, растормошив маму, отец сообщил, что нашел мне имя – Я. «Я назову ее Я!» – сказал он, на что мама, пробормотав привычно-послушное «да, конечно», тут же уснула…


2

На самом деле, в момент нашей первой встречи, папочка пережил ни что иное как опыт мистического единения. Такой опыт знаком шаманам, некоторым адептам религиозных традиций и духовных практик; людям искусства – художникам, музыкантам и поэтам – он тоже, по идее, должен быть знаком.

Папочка мой был эмоциональной, тонко организованной творческой личностью. Восторг отцовства приоткрыл для него завесу истины, и он испытал озарение; не распознанное, однако, ни им, ни его ближайшим окружением…

Да, но как жить с таким именем мне, девочке, в самой консервативной среде, какую только можно представить?


3

Хотя утверждение «самая консервативная» вряд ли верно; оно наверно, наверняка, преувеличено. Думаю, можно назвать и других жителей планеты, чья изолированность от внешнего мира, с потоками людей, товаров, религий и знаний, сформировала приверженность традициям…

Впрочем, так ли мы консервативны? И как узнать нравы народа? Туристической поездки, книг или фильмов, мало, чтобы составить верное мнение.

Ни один народ не узнать по экскурсиям. Чтобы изучить народ по-настоящему, надо с ним прожить достаточно долго. Хотя бы столько, сколько прожила среди черкесов я, пройдя путь от безусловной, самозабвенной любви к этому народу до глухой неприязни и невероятного отчаяния от того, что я – тоже черкешенка.

Прежде, чем перейти к рассказу о том, как это случилось, хочу отдать дань уважения военной истории адыгов, героической стороне его тысячелетнего лика.


4

Адыги – один из древнейших народов, населяющих Землю. Протоадыги, хаттууны, хетты, упоминаются в древнеегипетских письменных памятниках IV-го тысячелетия до нашей эры. В ту пору они владели обширными территориями, с юга Кавказа до севера Сирии и Ирака. В иные времена они распространяли свои владения до Египта…

Как-то, по делам творческим, принялась перечитывать адыгский героический эпос «Нарты». На странице «не помню какой» надоело читать хвалебные эпитеты, с досадой подумала, какие же мы хвастуны и переключилась на монографии.

И, буквально, на первой раскрытой странице читаю: «вчера вечером… двое (адыгов)… напали с саблями в руках на отряд из пятисот русских, и… возвратились без одной царапины, убив немалое число своих противников…» Это из воспоминаний писателя и путешественника Джеймса Белла, побывавшего в Черкесии в первой половине XIX века.


5

Между тем, не Белл или Лонгворт, и не Укварт, мир их праху, создали подлинный потрет адыга, но Лев Толстой. Хаджи-Мурат – вот образ идеального адыга.

Мужчины Кавказа, как мало кто на этом свете, любят своих родных. Ради них они и воюют. Однако большинству из них, лучшим из них, никогда не хватает сил их спасти.

Как бы они ни старались.


6

Это потому, что нам не нужно, нельзя воевать. Но, не расслабляясь, в то же время, найти своим способностям другое применение. Благо и в том направлении мы не бездарны. Среди нас не так много гениев, как среди евреев, но чего стоит один Леонардо да Винчи – его мама была черкешенкой. Существует гипотеза, что в жилах Христофора Колумба тоже текла черкесская кровь. Даже Соломон наших кровей, и тоже по матери.

Славу этих парней присвоили другие народы, зато результатами их усилий может пользоваться каждый желающий.

В известном смысле этого, наверно, достаточно.


7

Такое положение вещей закономерно для народа, на каком-то этапе своего генезиса, пренебрегшего письменностью.

Пустив по боку грамоту, мы послали туда же живопись, скульптуру, архитектуру, химию, физику, математику, историю и вообще все знания, не имевшие для нас сиюминутного прикладного значения.

Пока одни создавали философские концепции, основывали религии, строили города и возводили памятники, упражнялись в политике и дипломатии, мои простодушные предки сражались.

Но пришел день, в год 1864-й. Стихли грохот и скрежет бесконечных битв и, вместе со своими сыновьями и дочерьми, канула в небытие прекрасная, такая живая, изобильная страна Черкесия.

Когда выжги-выкосили сады и леса, убили кого смогли и изгнали остальных, стереть саму память о Черкесии оказалось легче легкого.

Потому что нигде на планете не оказалось ни черкесских дворцов и замков, ни храмов, ни библиотек, книг или картин, то есть ничего хотя бы относительно вечного, цивилизационно значимого.


8

С другой стороны, не могу сказать, что адыги совсем уж не оставили о себе памяти. Среди народов, изначально с бо́льшим уважением, чем мы, отнесшихся к силе обычного гусиного пера, таки нашлись трубадуры нашей храбрости и красоты. Но, что хочу сказать. Высказывания, что так старательно собирают мои соплеменники, равноценны пыли, на которой покоится сухая оболочка мертвой бабочки, застрявшей между деревянных оконных рам.

Те слова из прошлого – пыль, а мы, в каком-то смысле, та бабочка, которая еще есть, но уже мертва и не сегодня, так завтра будет сметена метлой равнодушной Истории. И кто знает, может быть, уже через какие-то двести лет на Земле не останется ни одного адыга, знающего родной язык, признающего себя адыгом…


9

Но сейчас-то мы есть. Потому, по большому счету, вопрос не в том, какую память оставили о себе наши предки, что смогли, или не смогли, нам завещать – они старались как могли, – но в том, какую память оставим о себе мы. Сумеем ли выйти из наикрутейшего социокультурного пике, в котором пребываем? Найдется ли тот «альпинист», что вгрызется своими кошками в Скалу Забвения и скажет: «Все, точка, ни шагу назад. Теперь я и мой адыгский народ вместе идем только вперед! Шаг за шагом, изо дня в день, до последнего вздоха, только вперед и только вверх!»


10

Не хотела начинать работу над этим романом. Не хотела писать в принципе. Литературный Дар – это бремя, тяжесть которого может осознать, наверно, только искатель.

Пишущий искатель – это же неудачник, несчастный, вечно жаждущий тантал…

Когда в сорок лет мне напомнили, что пора принять Дар, я даже думала покончить счеты с жизнью, соскочить. Однако на следующий день, после того как эта мысль пришла на ум, в дверь позвонил продавец буддийской литературы.

– Прости, я без денег. – Всего пятьдесят рублей за книгу, – буддист улыбался. – Улыбаясь в ответ, подумала, для кого-то «всего», а для меня – недельный запас кофе. Словно прочитав мои мысли, парень вдруг протянул две книги, в подарок. Я бы дара тебе денег, вновь подумала я продавцу, но у меня действительно нет ни рубля.


11

Уже из названий подаренных книг было ясно – НЕЛЬЗЯ УБЕГАТЬ. Если все же смалодушничаю и соскочу на этот раз, в следующий свой заход столкнусь с еще бо́льшим объемом того, что принято называть кармическим долгом и не факт, что справлюсь тогда.

Недопустимо каждый раз вешаться, решила я, перезаключила договор с ангелом и, через тринадцать лет, принялась за дело.

Итак, Туркужин. Прошлый век.


12

Моего отца звали Лион, маму – Люсена. Семья отца, на момент моего рождения состояла из отчима отца Хамида, матери Нуржан, старшей замужней сестры Нафисат, троих младших братьев – Кадыра, восемнадцати лет, Хусена, десяти лет, и Хасена, трех лет от роду. Все они – Нафисат, Лион, Кадыр, Хусен и Хасен – единоутробные, то есть от одной матери…

Ух, слово какое – «единоутробные» – покоробило. Опустила этим словом женщину до чистой биологии; вспомнилось национальное блюдо жарума, рулет из бараньих кишок и жира, завернутых в требуху…

Скажу иначе: единственная дочь и старшая из детей Нуржан, Нафисат, родилась в первом ее браке; отец мой, Лион, родился во втором браке Нуржан; после смерти второго мужа, Нуржан выдали замуж третий раз, за Хамида, и родились Кадыр, Хусен и Хасен…

К моменту моего рождения тетя Нафисат жила за рекой, с мужем и свекрами; она ждала пятую дочь…

У Хамида до Нуржан тоже была семья – жена и трое детей; они умерли разом от какой-то болезни; кажется, холеры.


13

Туркужин начала шестидесятых двадцатого века был стрёмным местом для молоденьких снох.

Какого это, с тремя ведрами (два на коромысле), в галошах, часто на босу ногу, до рассвета, ходить одной к роднику за водой. Даже зимой! А как же собаки, волки? А лихие парни? Бедная мама.

Но иногда я ей завидую…

Как бы это объяснить? Вот я пишу о годах маминого замужества и словно нахожусь в ее теле. Эта способность была и в детстве, но после одного случая она проявилась сильнее. Чувствую не только людей – зверей, птиц, других существ.

Слово «чувствую» не совсем подходит к описанию того, что происходит со мной в иные моменты. Но, как сказал один философ, использую те слова, какие есть; в моем случае, наверно, можно добавить также, и какие знаю.

С другой стороны, если не ошибаюсь, такое чувствование называется трансперсональным переживанием. В мировых религиях аналогичные состояния имеют свои названия. Но под рукой нет интернета, книг, чтобы свериться. Не помню даже, как называют эту способность исламские мистики; и намаз больше не делаю, а-то бы знала…


14

Так вот, мама помнит годы своего замужества, как трудные – так она о них и рассказывала, – а я, возможно, в силу собственного физического нездоровья, остро ощущаю молодость ее тела, ее внутреннюю прозрачность, чистоту, и та ее жизнь представляется мне прекрасной, временем счастья.

С другой стороны, как не согласиться – жизнь Люсены, действительно, была сурова. Но, опять же, не беспощадна: в особо ненастные дни к роднику она не ходила – на телеге, запряженной мулом, за водой отправлялся глава семейства Хамид; он доставлял воду в бидонах…

Вечное напряжение с водой царило в семье из-за бабушки.

– Шайтан ночами мочится в наши ведра, – уверяла Нуржан и не разрешала готовить на «старой» воде, даже аккуратно накрытой накануне деревянной крышкой; вчерашней водой только мылись и поили живность.


15

Вернувшись с родника, Люсена заставала уже растопленную печь – свекры просыпались так же рано. После утренней молитвы Нуржан доила коров и коз; дедушка кормил скот и птицу; в сезон выводил коров-овец со двора на дорогу, где пастухи собирали стадо и гнали на пастбище.

Поработав в кухне, мама шла убирать в большом доме, потом стирала-мела, копала-полола, затем снова готовила и опять мела; следя при этом за тем, чтобы не оказаться одновременно в одном помещении с мужем и свекрами.


16

Мое появление на свет ускорило ритм маминой жизни. Так что идеей мужа по поводу имени она не заморачивалась; радуясь, между тем, что благополучно разрешилась от бремени, и я здорова.

Пусть сам разбирается со своей родней, справедливо решила Люсена, сразу после пробуждения вспомнив ночной разговор. «Я» не хуже местоимений и междометий, которыми Он завет меня; все равно, выйдет замуж и ее тоже назовут «Эй».


17

Люсена вышла замуж 8-го марта 1961-го года. Историю ее замужества, типичную для того времени, правильнее называть умыканием.

Традиция умыкания, широко известная в ряде других культур, имела в моем народе свои особенности, которые не возьмусь описывать, чтобы не перегружать читателя и не подвергнуться критике бо́льшей, чем могу вынести.

Окультуриваясь, некоторые адыгские мужчины наточили свои языки, словно кинжалы, или жала. Не то, чтобы опасаюсь их жал, просто не хочется лишних разговоров. Потому скажу только, что обряд умыкания изменялся в зависимости от района проживания, социального статуса и даже прихоти организаторов умыкания; изменения происходили и со временем.


18

Когда лай собаки оповестил о приходе гостей, Люсена, ее родители Шухиб и Уля, находились в летней кухне: покрытой соломой, саманной двушечке с земляным полом.

Глава семейства, столетний Шухиб сидел за русским столом2, на венском стуле, опираясь на инкрустированную серебром деревянную трость и, несмотря на значительный возраст, держался прямо.

Мой дед был костист, широк в плечах и высок; белые усы, борода клинышком, на носу очки. На бритой голове круглая шапочка из войлока по типу сванской; поверх черной косоворотки вязаная шерстяная безрукавка с продолговатыми деревянными пуговицами; галифе, толстые шерстяные носки почти до колен, галоши…

Утро, но Шухиб уже устал и хотел бы прилечь. Супруга Уля почти вдвое его моложе, но так медлительна: завтрак еще не поспел… Кухня кажется Шухибу слишком тесной. Наверно из-за пара от чугунка, в котором варится паста3, и кипящего рядом чайника.


19

Дверь отворилась, вошли двое мужчин; один из них – дальний родственник Шухиба. Гостей пригласили к столу. Женщины поставили им пиалы с подоспевшим пшенным супом, пополнили тарелки с сыром и выложили весь хлеб.

Ранние гости принесли с собой чувство тревоги.

Мужчинам, наверно, уже лет по сорок. Смуглые, бородатые, с натруженными мозолистыми руками; седеющие волосы коротко острижены и едва заметны из-под папах.

Кирзовые сапоги гости оставили за порогом, но телогрейки не сняли. На ногах одного из мужчин носки, ноги другого замотаны в портянки. Гости прячут ноги под стульями и держатся перед старшим скромно.

Один из пришедших, отведав немного супа, словно спохватившись, извинился, что без гостинцев: «Когда шли, сельмаг еще не работал», расстегнул телогрейку и достал из нагрудного кармана пиджака деньги.

– На-ка, сходи в магазин, купи нам бутылку и себе конфет, – мозолистая рука с трауром под ногтями протянула Люсене несколько мятых рублей нового образца.

Мама взглянула на отца. Шухиб разрешающе кивнул.


20

Надев большие не по размеру, старые резиновые сапоги с отрезанным голенищем, Люсена вышла. Привычно обходя лужи и рытвины, зашла в большой дом. Расположенный на одинаковом удалении от хлева с курятником и летней кухни, большой дом, как и двор, квадратный. Неоправданно широкая, тяжелая дверь дома никогда не запирается. Замков нет, только сломанная щеколда…

Оставив обувь у порога, Люсена прошла по застеленному ткаными дорожками дощатому полу прихожей в комнату. Из-за маленьких оконцев в комнате темно. Не включая электричество, девушка подошла к мутному зеркалу, висящему над столом. Увидев в нем типичную черкешенку, стройную смуглянку с ровным пробором в волосах, туго заплетенных в косы, на минуту задержалась возле него, затем надела демисезонное коричневое пальто, обула новенькие резиновые сапожки и вышла.


21

Мама пошла в сельмаг, а я чуть задержусь в доме и опишу его. Начну с подоконника, где в мое время стояла коробка со швейными принадлежностями. Хочу проверить себя. Когда в той усадьбе гостила я, на подоконнике стояли две старинные, украшенные ажуром, керосиновые лампы. Освещение в доме электрическое, но свет часто отключали, потому наготове стояли эти лампы. Были ли они в маминой юности?..

Традиция и постоянство во всем – в этике и этикете, и в материальной культуре, само собой – характерная черта моего народа. Черта, традиционно вызывавшая во мне постоянный протест…

Да, вот они, на месте. И не только ажурные лампы на месте, но и сырость, и мрак.

В том доме всегда было темно и сыро. Из-за слишком маленьких окон и кустов сирени, высаженных прямо под ними. Наверно, были и другие причины: саман, низкий фундамент, близость грунтовых вод…


22

Мой народ с древнейших времен боролся с сыростью, предотвращая таким образом сопутствующие ей болезни. Мы строили дома на холмах или склонах гор; возле дома не сажали высоких, затеняющих его деревьев; устраивали сквозняки, проветривая помещения при помощи двух входных дверей.

Однако после культурной депривации, вызванной не только поражением в войне за независимость и депортацией, но и событиями начала XX-го века, эти знания оказались утеряны.

В моем детстве многие дома Туркужина стояли либо в низине, у самого берега реки, либо в гуще сада, часто под сенью орешника.

В таких условиях первое и единственно возможное средство от сырости – сушка постели под летним солнцем. Одеяла и подушки маминого семейства, Апсо, все летние дни грелись на солнышке, но тепла не хватало и на полчаса; мне не хватало…

Постель, в которую мы с сестрой ложились вечером, будучи безупречно чистой, оставалась влажной и неприятно холодной; сестру при этом все устраивало, а я страдала.


23

Жили Апсо, для Туркужина, средне – не бедно, но и не богато. В тот год, когда мама вышла замуж, обстановка в доме состояла из трех железных кроватей, укомплектованных толстыми матрацами (по два и даже три на одной кровати), плюс, тоже толстые, ватные и шерстяные одеяла, и гобеленовые покрывала с восседающими друг на друге взбитыми подушками, накрытыми кружевной кисеей.

Кровати стояли вдоль стен со шпалерами. Над одной из кроватей висели портреты Шухиба с Улей, троих сыновей Шухиба, двое из которых погибли на войне; над другой – три картины младшего из погибших сыновей Шухиба, Мухаба: рысь в полный рост, павлин с распущенным хвостом, и собака с белыми барашками.

В доме также имелись две раскладушки; два стола – традиционный и русский; шесть венских стульев; пять табуретов, высоких и низких; громоздкий шифоньер с зеркалом на дверце и антресолями, врезавшимися в потолок; обитый железным уголком синий деревянный сундук в цветах и бабочках; чемодан, набитый облигациями государственного займа.

Скотину и другую живность я не считала.


24

Увидев теперь, волею чудесной судьбы, обстановку в которой жила мама, могу еще раз отметить, что не менялось она десятилетиями. Это были усадьба и дом, где я не раз гостила вместе с бабушкой Улей и младшей сестрой Мариной.

В том доме всегда было слабое освещение, но много света; даже для меня.


25

Пока я осматривала большой домик Апсо, Люсена успела выйти из переулка на центральную, и единственную, дорогу селения. Она пошла по ней вверх, в сторону гор, в магазин, который уста моих односельчан называли «селъмагъ».

Долгое время тот магазин оставался единственным в Туркужине. Продавалось в нем, казалось, все на свете – от керосина и запчастей до конфет, водки и даже хлеба. «Даже» – потому что хлеб в Туркужине пекли в каждом доме. Адыгский хлеб, вся наша еда простая, сытная и полезная.

Всегда удивлялась зубам моих сельских сестер – они бросались в глаза здоровьем и белизной. Я смотрела что, сколько и как едят сестры, на образ их жизни и думала, что причина именно в этом.

Не скажу за всех, но мои родные – скромные крестьяне – ели, спали и говорили мало, в меру молились, без меры трудились…


26

Туркужинский сельмаг находился на пригорке; к нему вели длинные крутые ступени. В то утро возле этих ступеней Люсена встретила Лиона – высокого, стройного парня с тонким станом и белой кожей: молодой Тихонов из Пенькова4; только глаза у папы были зеленые; и мускулатура, конечно, трудовая.

Люсена видела Лиона и раньше. Он стоял с другими парнями возле школы. Одноклассницы говорили, что Лион комбайнер, но чаще водит зеленый грузовик, что удачлив – хорошо ворует колхозный урожай.

Правда, походы за колхозным урожаем у нас назывались не воровством, а прибылью, хэхъуэ. «Имеет хорошую прибыль», говорили о людях вроде папы; таких уважали.

По сельским меркам Лион считался зажиточным, но слыл забиякой и потому как жених не котировался. И это несмотря на исключительные внешние данные.


27

Вообще, в Туркужине, когда речь шла о мужчине, этот показатель (привлекательная внешность) был далеко не на первом месте. Напротив, красивый – значит будет гулять!

В целом, в глазах старших женщин, а именно они определяли рейтинги, все плюсы любого жениха, даже такого как Лион, обнуляла задиристость, а красивая внешность, в такой ситуации, служила контрольным выстрелом.

Плюс к сказанному, в селе не любили Нуржан. Так что, оставшимся в доме Шухиба «гостям», когда те сообщили с какой именно целью прибыли, хорошенько досталось. Шухиб по жизни любил приложиться свой поистине шикарной тростью, а тут, сам Тха5 велел…


28

Шухиб был когда-то кузнецом и серебряных дел мастером…

и сапожником, и бухгалтером, и директором того самого сельмага; он воевал в русско-японскую и даже где-то служил в первую мировую, но уже не воевал. Поладил Шухиб и с советской властью (он поладил бы с самим чертом); и было у него семь жен, пять сыновей и две дочери…

Последняя из его детей – моя мать Люсена – родилась, если мы посчитаем, когда Шухибу исполнилось 85…

Шухиб был уникальный, на самом деле, человек: сильный и очень талантливый. В сундуке семейства – синем, с бабочками и цветами – хранились сработанные им сокровища: кинжалы, шашки, мужские и женские пояса, нагрудники, пуговицы, шкатулки, подсвечники, портсигары и даже гирьки для весов…

Трости там тоже были. Они лежали поверх остальных изделий. Трости – как и кинжалы – Шухиб любил особо, меняя их в течение дня: понаряднее и потоньше – для помещений; совсем простая, усиленная – для двора; за пределы усадьбы, в мечеть – дорогущая купленная, из темного дерева.


29

Шухиб не только опирался на трость, он использовал ее как оружие. Под конец жизни дед частенько сидел во дворе, на белом молотильном камне, застеленном войлочной сидушкой. «Ну-ка подойди, дай тебя взгреть», – говорил он проходившим через двор мальчишкам (а таких было много, и я расскажу дальше, почему) и те, не смея ослушаться подходили и, иногда, не успевали увернуться от трости…


30

Когда ранние гости сообщили с чем прибыли, Шухиб тут же применил свое оружие против подлых обманщиков, и даже достал одного, и естественно покрошил посуду, и нашумел. Но забирать дочь не велел… Да ее бы и не нашли.

На самом деле такого рода вестники являлись на следующий день после умыкания, или даже через день. Но Лион никак не мог подловить домоседку Люсену, потому и пошел на крайние меры; в то же время, в знак уважения к Шухиб, направив в его дом врунов постарше…


31

Остановив возле сельмага свою будущую жену, Лион заметно волновался. И, конечно, не от того, что исполнению его замысла может помешать сельчанин, проходивший мимо, погоняя быков.

Нет, он не может помешать – сельчанин и отец встретились взглядами и приветствовали друг друга. Прохожий с деланным равнодушием кинул взгляд на Люсену, еще одного парня, стоявшего возле грузовика; и проследовал дальше: машина, двое парней и девушка на пустынной улице с утра – дело ясное, скоро сообщат о свадьбе.

А молодые люди, Лион и его брат, между тем, не были так уверены.

– Доброе утро, красавица. Задержись на минуту… Я Лион, ты же знаешь меня?

Молчание в ответ.

– Хочу на тебе жениться, пойдешь за меня?

– Нет, я не собираюсь замуж…

Э, нет, так не пойдет, мама. Ответь ему как есть, не жалей и не щади!

– Почему? я тебе не нравлюсь?

Ну же, мама, смелей!

Но она только ниже опустила голову и пролепетала:

– Я не собираюсь замуж, сказала же…

Эхх… неверный ответ. Надо было сказать: «Я тебя не знаю. Я тебя не люблю!» Охх, интересно, как бы отец отреагировал на такие слова?..


32

Не сосчитать сколько раз я сама, став взрослой девушкой, слышала от парней слова, что говорил моей маме отец. Они не объяснялись в любви, порой даже не спрашивали моего имени, просто подходили – на улице, в гостях – и говорили:

– Я хочу на тебе жениться, выйдешь за меня?

– Нет.

– Что, если украду тебя? – в мое время юноши уже спрашивали разрешение на умыкание у самой девушки (в мамином случае формальное разрешение на умыкание дал Лиону тот дальний родственник Шухиба, что отправил маму в сельмаг).

– Воров принято сажать в тюрьму, – следовал ответ, который спасал меня от дальнейших неприятностей.

Но мамино «нет» не возымело на отца никакого действия; он схватил несчастную возлюбленную и закинул в кабину своего зеленого грузовика. Следом подсел его брат, и девушку увезли, умыкнули.

Естественно, ее отвезли не в дом Хамида с Нуржан, но к одному из родственников. На всякий случай, если вдруг ее будут искать…


33

Теперь же опишу большой дом и усадьбу отца, точнее, его родителей.

Совсем новый, из красного кирпича, он состоял из пяти больших и двух маленьких комнат, выходящих в просторный длинный коридор-прихожую с мозаичным панорамным остеклением.

Одноэтажный, дом стоял на высоком фундаменте, при этом часть его поддерживалась сваями. Пространство под сваями создало террасу, там стояли скамьи. Фасад украшала высокая лестница; наверно, вторая в Туркужине по величине, после сельмаговской.

Ближе к торцу дома имелись еще одни ступени, но вели они вниз, в просторный подвал. Со световыми приямками, отштукатуренными и выбеленными стенами и сваями, подпиравшими высокий потолок, подвал вполне мог называться цокольным этажом, если бы не использовался в качестве хранилища всего, что может найтись в добротной крестьянской усадьбе.

Вдоль стен подвала высокими столбиками стояли ящики с зимними сортами груш и яблок; на длинных дощатых поддонах – бидоны и бочонки растительного масла; десятилитровые баллоны со всевозможными соленьями, нарезанным небольшими кубиками сыром, густо сваренным сливовым, вишневым и яблочным вареньем (никак не могла понять, как доставать его из таких больших стеклянных емкостей); мешки семян подсолнечника, картофеля, пшена и муки.

В центре подвала – плетеные корзины с початками кукурузы, тыквой и арбузами. С арбузами вообще отдельная история, никак не пойму как Хамид их сохранял; но да, они были…

Все это богатство мне втайне хотелось, мечталось, иметь в городе для моих родных; но нет, ни разу, никогда, ни яблочка, ни грушки…


34

Дедушка серьезно занимался садоводством. В его небольшом по площади саду росло, кроме сливы, абрикос, черешни и вишни, такое разнообразие яблок и груш, какого не было не только ни у кого из соседей, но, пожалуй, и во всем Туркужине. Хамид выращивал сорта, которые я больше никогда нигде не встречала. Развитая сортовая структура сада обеспечивала потребление фруктов круглый год.

Для Хамида сад был не только источником пропитания и дохода вообще. Мне кажется, работая в саду, он поддерживал некую связь с предками; память о них не покидала его, наверно, никогда.

Вечерами, сидя с Нуржан во дворе, дед прерывал традиционное молчание коротким воспоминанием о садах, что были прежде. Хамид рассказывал, что еще в начале двадцатого века, то есть спустя почти пятьдесят лет после депортации адыгов, их заброшенные одичавшие сады продолжали приносить плоды.

Когда бабушка говорила что-то хвалебное о нашем саде Хамид не соглашался. Он считал и сад, и свой собственный труд не заслуживающими похвалы, не соответствующими достижениям предков…


35

Во дворе усадьбы, кроме большого дома, имелась так же летняя кухня, курятник и хлев – все как положено. Вдоль каменного забора навес, где стояли телега и двухколесная пролетка; на вбитых в стену клюках хомуты и много каких-то приспособлений для упряжи, подков, цепей и прочего.

Все это было, как и у родителей мамы, но больше – больше кур, скота, лошадей, кормов, зерновых, овощей и фруктов. А в доме шерстяные ковры на полу и на стенах, окна побольше, перины пышней; и сухо.

Но нет родственников и соседей, свободно входящих во двор: калитка в воротах всегда заперта, да и двери в доме на замках. В дополнение к традиции затвора, вечно голодный мохнатый гигант Мишка с громким лаем бросается к воротам, стоит кому-то пройти мимо по дороге.


36

Между тем, черкесский дом без гостей, друзей-родственников, если есть хоть один мужчина – нонсенс. Коммуникации, общение нужны как воздух. Будучи кормильцем, мужчина нуждается в связях, чтобы зарабатывать на жизнь, содержать семью, а если надо – защищать.

Такой почитаемый в моем народе закон гостеприимства, излишне романтизированный, мне представляется, был условием выживания. Этот закон свидетельствовал не о благонравии, доброте, или беспричинном человеколюбии – куда делись эти наши «народные», «национальные» качества теперь, если это так, – но именно о знании, как до́лжно себя вести, чтобы выжить.

В практике гостеприимства, несомненно, содержалась корысть, и была она двоякого свойства. С одной стороны, обычай этот я бы назвала формой молитвы, подношением богам с надеждой, что, принимая незнакомца, оказывая ему покровительство, если надо, и помощь, боги в ответ помогут собственным сыну-мужу-брату, находящимся, возможно, в походе, или отправляющимся туда в ближайшее время.

С другой стороны, держа двери кунацкой открытыми, принимая гостя, путника, рыцарь взамен обретал друга – не родственника, но кунака, – то есть вступал в некое братство, зримое физически, способное в свой час поддержать, или даже спасти жизнь…

С третьей стороны, сомневаюсь, что корысть эта осознавалась так структурированно. Если осознавалась вообще. Во всяком случае, большей частью моего народа. Вполне допускаю, все шло не от ума, но сердца.

Как у Лиона, моего отца. Он не мыслил себя без друзей и многочисленных братьев. Даже уединенный образ жизни родителей не был ему помехой. С уважением относясь к их привычкам, отец поддерживал должный уровень коммуникаций за пределами усадьбы.

Время показало, именно через Лиона шли сила и достаток всему семейству, которые после его гибели сойдут на нет.


37

Хамид и Нуржан были единственной семейной парой, жизнь которой я наблюдала с интересом. Эти супруги почти не разговаривали друг с другом: несколько слов, фраз, в течение дня; история из прошлого, рассказанная неспешно, и негромко, вечером, после трудов; и все.

Дедушка с утра выходил во двор и весь световой день то сад, то скот, то огород; а бабушка – кухня, корова, сепаратор и … дедушка.

Если я не находила вдруг бабушку, шла искать дедушку. Затем, став рядом с ним, смотрела в том направлении куда он повернут. И да, бабушка всегда оказывалась в зоне его видимости: так она любила мужа, так они любили друг друга.

Я тоже хотела любить именно так.

Но, что хочу сказать: любовь, для таких как я – это тяжелая, спасибо если не смертельная, болезнь.


38

Вернемся теперь в тот день, когда отец нашел мне имя.

Тем же утром он сообщил свое решение Нуржан. «Назовем ее Я», – сказал он матери, которую звал только по имени…

Пока моя младшая сестра не подросла и не превратилась из зеленоглазой доходяги в прекрасного лебедя, я и представить не могла, как выглядела бабушка в молодости. Хотя старшие уверяли, что Нуржан в свое время была настоящей красавицей. Говорили так же, что моя младшая похожа на нее «как две капли воды».

Собственно, в той семье были все красивыми – мужчины, женщины; даже в старости; несмотря на тяжелый крестьянский труд.

Лично я помню Нуржан классической бабушкой, с полным набором морщин на лице и руках, но с белоснежной кожей. Держалась она прямо, ходила степенно, поступь легкая. Небольшие ступни, изящные голени, поддерживающие округлые икры и бедра эталонной старой черкешенки.

Она была не просто красивой старой женщиной, Нуржан читала Коран, делала намаз, пряла, вязала, шила и вышивала; у нее получалось все, за что она бралась. Я гордилась ею.


39

Что касается моего имени, оно действительно странное – Я…

Возражения Нуржан, владычицы своего семейства, не сработали. Отец не услышал ни того, что у нашего народа нет имени Я, никогда не было и не будет, и я могу оказаться всеобщим посмешищем; ни того, что имя ребенку, согласно обычаю, дают старшие. Он проигнорировал и самый главный аргумент бабушки – что она уже дала мне прекрасное имя Фатимат.

В тот период чуть ли не в каждой семье были женщины с таким именем. Один поэт пошутил по этому поводу, назвав себя доктором фатиматических наук. «Сестра Фатимат, жена Фатимат, сноха Фатимат и внучка тоже Фатимат!» – изрек он знаменитую фразу.

Но отцу было не до шуток. Он настоял на своем, и бабушка его прокляла. Она, безупречная, делала намаз, читала Коран и никто, ни разу, с тех пор как умерли родители и свекры, не смел ей перечить – даже мужья!

Заодно с папой, Нуржан прокляла и маму, которую считала причиной ее разногласий со старшим сыном; а вместе с мамой прокляла и меня.

– КъывдыщIиIубэ! 6 Пусть и она сгинет вместе с вами! Какой смысл ей одной оставаться?


40

Проклиная нас, Нуржан говорила громко и страстно; лицо покраснело, платок соскользнул, открывая седые волосы. Отец впервые видел ее такой; он испугался, но оставался непреклонен.

То ли от этого страха, то ли еще по какой причине, за спиной Нуржан Лион вдруг увидел тень. Непропорционально большая, она мелькнула и исчезла сразу, как только отец подумал, этого не может быть. Он говорил с матерью средь бела дня. Они стояли в коридоре дома, где тени в это время нет.

Мысль о тени отняла у Лиона драгоценные секунды, чтобы удержать мать: продолжая сыпать проклятьями, она неожиданно зашла в свою мастерскую и заперлась изнутри на ключ. Уже находясь за закрытой дверью, Нуржан громко поклялась, что крошки хлеба не съест, не сделает глотка воды и не покинет комнату, пока мы находимся в ее доме.

Сказав это, бабушка замолчала.


41

На календаре вновь 8 марта, но уже 1964 года. Сидя в отцовском грузовике, мы уезжали из Туркужина.

Расположенное в долине реки с одноименным названием, наше селение, извиваясь между холмами, растянулось на целых тридцать пять километров. Последним километром Туркужин упирается в дикий лес, где в тот год еще запросто гуляли медведи и волки, лоси и кабаны, цыгане и просто разбойники…

Отец любил свое селение. Будучи старшим из сыновей, к тому же пасынком Хамида, он готовился уйти от родителей, но не так, и не теперь. Он намеревался жить с ними, пока вырастут младшие братья, подрасту я; пока родится сын.

В тот период многие его сверстники переезжали в город, в том числе с семьями. Не раз звали и Лиона, но он никогда всерьез не рассматривал такой возможности. Отец не любил город. Он планировал, уйдя от родителей, построиться рядом и жить своей семьей.

Эх, какой смысл вспоминать и, тем более, говорить о вчерашних планах? С кем говорить и зачем? Зачем говорить, если не дорожишь мнением собеседника и не намерен советоваться? Но с кем советоваться? И опять же зачем? Разве можно полагаться на чужой ум, досконально не проверив, не испытав его?

Можно ли вообще полагаться на чужой ум, имея свой?

Вопрос, ответ на который скорее «нет», чем «да».


42

Чем дальше мы отъезжали от дома, тем сильнее погружался отец в печальные думы. Он чувствовал себя одиноким и обреченным; сердце его разрывалось от отчаяния. Люсена сидела рядом, но он молчал, не допуская мысли поделиться с женой страхами и сомнениями.

Что касается мамы, как и в случае с моим именем, оставив все на усмотрение мужа и судьбы, она тоже погрузилась в думы… о четвероногих друзьях, которых теперь оставляла.

Свёкров она покидала без сожаления – в том доме ей было, во всех смыслах, и холодно, и голодно, но вот друзья… Большой пес Мишка и безымянная кошка стали ее настоящими друзьями. Кошку с собакой, как и людей, кормили там, откуда мы уезжали, скромно, и мама как могла заботилась о них.

В ответ благодарная кошечка делилась с ней своей добычей. По утрам, зимой, она таскала в кухню задушенных мышей. Громко мяукая, она клала их к ногам своей хозяйки. Летом вместо мышей были змеи с кладбища, граничившего с усадьбой.

Змеи было много. Они жили на кладбище, и в каменном пороге, отделявшем его от усадьбы. С раннего лета до самой осени кошка таскала задушенных ею змей. По большей части это были детеныши, но попадались и фрагменты взрослых особей…


43

Отвлекаясь от воспоминаний, мама смотрела в окно кабины: мимо проплывал однообразный ряд голых деревьев; за плетнями, то прямо у края дороги, то в глубине – покрытые соломой и черепицей саманные строения. Вдоль дороги, и выходя на нее, направляемые хозяевами, двигались коровы и овцы. Придерживая коромысла с полными ведрами, особой плавной поступью, шествовали молодые снохи в платочках и непокрытые девушки.

Заслышав шум приближающейся машины, сельчане непременно останавливались: пропускали; провожали нас взглядом; смотрели кто и что; чтобы дома рассказать кого и что видели. Порой за машиной увязались собаки; с громким лаем, они бежали за нами, и затем дорога снова пустела.

Грузовик ехал медленно и шумно, то переваливаясь с боку набок, то, подпрыгивая на ухабах, то грозя увязнуть в мартовской грязи. Монотонный гул двигателя перекрывал барабанные перепонки, в кабине пахло бензином, я спала…


44

Сказать, почему я не люблю проклятья? Не потому, что это грех; вовсе, может, и не грех – кто знает? Кто сказал, что проклятье – грех?

Не в том дело, а в свойствах проклятий, их непредсказуемости. Их легко выпустить и потом так трудно пристроить, нейтрализовать. Практически невозможно. Некуда девать этот плевок гнева. Особенно, если это проклятье матери.

Мое имя дорого обошлось всей нашей семье. Проклятье бабушки настигло не только Лиона и Люсену, но и меня, и младшую мою сестренку Марину, которой в тот злополучный день не было и в помине. Ударив по нам всей своей неуправляемой силой, оно, выполнив миссию, бумерангом вернулось к той, от кого исходило, стерев с лица земли, превратив в стоянку для бомжей и деморализованных типов некогда цветущую, самую богатую усадьбу в округе.


45

Когда проклятье Нуржан начало достигать своих целей, мы уже несколько месяцев жили в столице, в городе Светлогорске, у кровных родственников по линии давно умершего папиного отца.

Уже упоминала, что Лион отличался особенной коммуникабельностью. С самого детства, несмотря на малый возраст, он самостоятельно поддерживал связи с родными отца; многочисленные кузены и кузины принимали юного родственника-красавца со всем радушием.

Родственники папы по отцовской линии славились сплоченностью, особенной даже для черкесов. Они происходили от двух братьев из рода узденей, раскулаченных и репрессированных в тридцатые годы. Вернувшись из ссылки уже после войны, эти люди привезли с собой несвойственную нам простоту, легкость в общении, хорошее владение русским языком, любовь к чтению и понимание необходимости высшего образования.


46

По возвращении в родные края, родственники папы обосновались в Светлогорске, где зáжили небольшой традиционной общиной, застроив домами – по две-три комнаты в каждом – несколько земельных участков с общими границами.

Дома, располагаясь буквой «п», имели общий двор с одними воротами и калиткой. С тыльной стороны домов со временем пристраивались флигельки, кухоньки и иные сооружения. Там же, в тылу, каждая семья имела свободный кусочек земли, который одни использовали под сад-огород; кто-то держал кур и даже овец.

Сейчас такие дома называют бараками. Но во второй трети двадцатого века, на новом месте, в городе, обустраивались именно так: сохраняя усвоенную ранее материальную культуру и быт; и, само собой, откладывая денежку на новое, отдельное, из «заводского кирпича» …

Отец не мог с ходу купить дом, потому его братья выделили нам времянку, состоящую из одной комнатки. Лучше, чем жить на съемной квартире, решили они.

Да и папа – нужный человек.


47

В тот день, как и всегда в будни, еще до рассвета, мужчины выехали на работу. Следом за ними ушли почти все женщины. В общине остались только мамочки с малышней.

Работавшие, пожалуй, больше всех, мамочки, на все время кроме кормления, «отпускали» родных крох со старшими детьми, тоже оставленными на их попечение.

Дети играли либо во дворе, либо на небольшом, редко использовавшемся для полетов, аэродроме, или ипподроме, что были неподалеку.

Поскольку, в отсутствие мужчин, двор полностью поступал в распоряжение детей, до аэродрома добирались, как правило, в выходные дни, их попросту выгоняли, чтобы не мешали отсыпаться мужчинам.

Дети любили двор, прекрасно приспособленный для игр в прятки, казака-разбойника и чухи. Там имелся дровяник с разными закутками, под навесом горка угля и дальше темень, где можно спрятаться. Рядом колода с топором, и кругом опилки, которые можно подбрасывать «как дождик». Неподалеку собачья конура… Плюс утоптанный пятачок между крылечками и большая осина с самодельными веревочными качелями.


48

Лион был младше братьев, а я, соответственно, младше кузенов, игравших со мной, как с куклой. В какой-то момент дети затолкали меня в собачью конуру и прикрыли вход куском фанеры.

Когда меня нашли, я была без сознания.

В тот же вечер отец впервые поднял на маму руку.

Бедная мама. Она много лет жила с чувством вины, потому что, с тех пор, я начала терять сознание.

Врач, к которому меня понесли, сказал: «Беспокоиться не о чем, перерастет».


49

Моя младшая сестра, Марина, явившаяся на свет незадолго до моего второго дня рождения, оказалась еще более болезненной; или, точнее сказать, странной.

Представьте себе грудного ребенка, храпящего во сне как взрослый мужчина. А грудь она брала так, что Люсена смущалась, как женщина. Мама смущалась, а Марина смеялась… противным хриплым смехом. Решили, что у нее проблемы с бронхами и отнесли к врачу, который сказал: «Беспокоиться не о чем, перерастет!»

Тогда ее отвезли в Туркужин к эфенди. Который высказался, мне кажется, конкретнее того доктора. «Никогда не видел такого безобразного союзника, как у этой девочки», – сказал он, разводя в бессилии белоснежный холеные руки.

Комментировать сей факт не могу, ибо союзника своей младшей сестры лично я никогда не видела. Одно могу сказать: жила Марина трудно, а умирала страшно…


50

Рождение Марины ознаменовало фактический развод моих родителей. Отец отдалился от семьи, и думаю, причина в маме. Выехав из села, она осталась простушкой с косами. Всю себя она посвящала долгу матери и хозяйки, но не жены. Ну, или папа не дождался сына. А, может, и то, и другое… и третье.

В городе отец увидел, что не все живут по законам предков. Будучи страстным, жадным до жизни, красивым и востребованным, он не устоял – начал выпивать, «гулять», как тогда говорили. Наверно, предчувствовал, что век короток, хотел налюбиться.

Вскоре он встретил другую женщину, стал жить на две семьи, еще больше пить и бить маму, и выгонять из дома с детьми, с нами.

51

Отец никак не мог понять, почему мама не ревнует, молчит и терпит? Хорошо запомнила его пьяное недоумение по этому поводу: «Неужели ты совсем не любишь меня?» А еще помню зимнюю ночь, порошу, маму с Мариной на руках, и себя рядом.

Мама, совсем молоденькая, ни на миг не потеряла контроль. Мы стояли даже не во дворе, а за воротами: «Чтобы родственники не видели». Стоим, и: «Чтобы родственники не слышали» – тихо ждем, пока папа заснет.

Дорогой мой отец.

В то время многие его сверстники пили. Выехав из селения, они поддавались соблазнам городской жизни, с доступными женщинами, «левым» рублем и свободой, которую давало отсутствие рядом родителей.

С другой стороны, хочу сказать, что разгульное поведение было не только отдушиной от напряженного ритма городской жизни, но и возможностью установить новые связи, найти дополнительный заработок, хэхъуэ, «прибыль» для семьи, детей, которые, при любых обстоятельствах, у наших мужчин остаются на первом месте…


52

Полагаю, уместно, прямо сейчас, упомянуть и другую семью, выехавшую из Туркужина в Светлогорск. Это семья моего будущего мужа: муж с женой, чьих имен не помню (по причине частичной потери памяти), и два сына: Малыш и Муха.

Выехала эта семья раньше нас и, что удивительно, по рассказам родственников, получалось, что образ жизни свекра один в один совпадал с отцовским – работа водителем-заготовителем, длинный рубль, алкоголь, женщины, жестокое, нетерпимое обращение с женой и детьми. Словно один человек.

Такое отношение наших мужчин к своим слабым традиционно для моего народа и зафиксировано в источниках.

Мужчины ведут себя так не потому, что не любят нас, и не потому, что им кто-то разрешил или предписал… Эта «генетическая», «антропологическая» история уходит далеко в прошлое, когда в любой момент нужно было «снять с места» и укрыть семью от нападения то аварского хана, то калмыков, то хазар, то славян, то «бича Божия» Атиллы со скопищами гуннов, то турков и крымских ханов…7 и, конечно, добивших Черкесию, русских …

И, конечно, слабых и непонятливых приходилось подгонять, подсаживать-закидывать в кибитки и хлестать плетью нерасторопных, а потом, отправив обоз в лес или горы, разворачиваться и идти в атаку самим…


53

Итак, мы жили в городе. Ссора с Нуржан давно забылась. Отец, как только устроился, сразу к ней поехал и потом регулярно, вместе со мной, навещал отчий дом и родню.

Нуржан простила сына, чему способствовали, в том числе, моя улыбка и искренняя к ним привязанность, проявленные с самого рождения.

Но не рождался еще человек, сумевший избежать предначертанного. Непоправимое, проклятье, уже случилось. Оно блуждало среди нас, сбивая в лузу одних, и меняя траекторию жизни других.

Лион отрывался по полной, пил-кутил на всю катушку. Люсена беспокоилась о нем, потому что и пьяный он садился за руль. Чтобы удержать от опасной езды, при любой возможности мама отправляла с ним меня. Надеялась, что отец не станет пить при мне; или хотя бы не сядет пьяным за руль, подвергая опасности и мою жизнь тоже.


54

Чаще это срабатывало. Однако на этот раз в его компании находились гадкие женщины, шлюхи, жаждущие вывалять в дерьме всякого, кто к ним приближается. Они подтрунивали над отцом, и он выпил, напился до чертиков.

– Папа, не пей, папа, не пей, – стоя рядом, просила я…

Мужчину можно простить, женщину – никогда.

Женщины за тем столом видели меня; знали, что отец обязательно должен вернуться домой в город; потому что я с ним и потому что утром у него работа. Знали они и то, что до города сто километров. Они видели свою власть над моим отцом и использовали ее самым неблагоприятным образом.

Когда за полночь веселая компания решила разойтись, отец едва стоял на ногах. А зачем, собственно, стоять, если можно сесть за руль? «Друзья» запихнули его в кабину, подсадили туда же меня. Завели с рукоятки мотор, и мы тронулись в путь. Ночь, гул мотора, теплая кабина и алкоголь сделали свое дело – папа заснул. Я тоже спала. Мне едва исполнилось три года.


55

Как долго мы ехали так, спящими, не знаю, но в какой-то момент я проснулась, словно меня толкнули. Мы находились в кабине машины, но, несмотря на это, высоко над собой, в небе, я увидела Светящееся Существо.

Их так принято называть, Светящимися Существами, и я не знаю, кто это был – Ангел, Архангел. Он походил на Деда Мороза из пенопласта, которого нам купил папа – такой же белый, но большой.

Само собой, я видела его не глазами – просто видела. Затем я посмотрела на отца – он спал. Наш грузовик ехал по ночной трассе. Я начала тормошить папу, он проснулся за секунду до того, как съехать в кювет.

Светящееся Существо всю дорогу сопровождало нас, мы больше не спали…


56

Мне все еще шел четвертый год. Подходил конец папиной жизни. Он часто отсутствовал – ночами, днями, сутками. Не удивлюсь, если, предчувствуя близкий конец, зная о нем, Лион, его, наши ангелы приучали нас таким образом к новым обстоятельствам…

Комнатка, в которой мы жили была, наверно, девять-десять квадратов, не больше. В ней, по двум сторонам, стояли две кровати: одна – отца, другая – наша с сестрой и мамой. В ненастные дни мы играли на своей кровати, возле окошка.

Осень, холодно, дождь. К мокрому стеклу, с улицы, прилипли желтые осиновые листочки. Я разглядывала их, «прикасаясь» к листьям то рукой, то лбом или носом; дула на стекло: «Чтобы листочки отклеились и упали». Марине шел второй год; она пыталась подражать, но ей с трудом удавалось стоять на кровати. Сестра падала, снова поднималась, чтобы опять упасть.


57

Устав, Марина уснула. Оставшись в одиночестве, я вновь уткнулась в единственное окошко с синей рамой. Оконце с одинарным стеклом выходило во двор, тот самый, где три года назад дети спрятали меня в собачьей конуре.

Двор внутренний и из нашего окна виден соседний дом: крыльцо с резным козырьком, дверь; на крыльце коврик грязно-вишневого цвета, на нем коротконогий мохнатый пес, с обвисшими ушами и вечно-грустным взглядом косых глаз.

Вот пес поднял голову, вскочил и к воротам. В калитку, крашенную в такой же синий цвет, что и рама с подоконником, и дверь напротив, вошел отец. Пес, виляя хвостом, протрусил за ним до нашей двери.

Время – около десяти утра.

Отец слишком рано вернулся домой, мы его не ждали и не были ему рады – я знала это наверняка.


58

– Папа пришел, – я повернулась к маме, которая гладила, разложив на столе одеяло.

Отец не любил, когда мама при нем занималась хозяйством – он начинал нервничать и кричать, а мог и ударить, и выгнать из комнаты. Услышав, что папа вернулся, мама быстро свернула глажку, но не успела спрятать и обожгла руку утюгом. Не обращая внимания на боль, Люсена резко повернулась лицом к двери – на пороге стоял отец.

Фуражка и плечи пиджака залиты дождем, намокли даже, заправленные в кирзовые сапоги, брюки. В руках сетки с печеньем, конфетами, еще чем-то. Грязно-бежевая оберточная бумага, в которую завернуты продукты, подмочена.

Ничего не говоря, отец положил сетки на стол и снова вышел, чтобы занести, последовательно: алюминиевый таз с мясом барашка, мешки с картошкой и мукой, баллон с растительным маслом и две одинаковые куклы нам с сестрой. Затем он достал из кармана крошечный танк и протянул его мне.


59

Стоя у стола, мама молча наблюдала за происходящим. За какие-то десять минут в комнате образовалась целая гора продуктов. Люсена не знала, что с ними делать, но спросить не решалась.

Что это все для нас, она и помыслить не могла. Отец давал деньги и не участвовал в делах быта; больше двух карамелек за раз он в дом не приносил, и то, когда возвращался пьяным.

В полной тишине занес Лион продукты в комнату, затем, посмотрев на Люсену, буркнул: «Береги моих детей», бросил мокрую фуражку на табурет у двери, взял с подвесной вешалки сухую, и, даже не взглянув в нашу сторону, вышел…

Больше мы его не видели.


60

Следующей ночью он ехал той же дорогой, что мы с ним, пару месяцев назад, когда я впервые увидела Светящееся Существо. Пустынная междугородняя трасса без фонарей, мокрый асфальт и он пьяный, как всегда в последнее время. Зеленый грузовик отца плавно съехал на обочину и перевернулся. Двери заклинило. Машина воспламенилась. Отец сгорел в ней заживо.

Это случилось недалеко от развилки, что вела в родное селение. Лион не доехал до нее несколько километров.

Еще петухи не успели пропеть утро, как дедушка Хамид, все родственники-мужчины, на телегах и верхом, мчались на то место, где погиб отец.

Светало. Наступило утро первого дня, когда мама вновь переступила порог дома Хамида и Нуржан. Теперь, чтобы похоронить своего мужа. Дождь прекратился. Слепящий солнечный диск на ярком голубом небе обещал порадовать напоследок теплом бабьего лета…


61

Описывать навалившиеся на семью, после гибели отца, бедствия не стоит хотя бы потому, что они, примерно, одинаковы для всякого, кто теряет в одночасье единственного кормильца.

Если только вкратце обозначить ситуацию, в которой мы оказались: мне почти четыре, Марине почти два, маме двадцать один, она без образования и даже паспорта – ее паспортом и фамилией, образованием и работой, мужем и даже богом был отец…

Папа погиб, и Светлогорск разом стал чужим – ни друзей, ни знакомых, ни родственников. Комнату во времянке нам предложили освободить после поминок. Образованные, говорящие на чистейшем русском, родственники, у которых мы жили с отцом растворились словно их и не было.

Но по съемным квартирам мы скитались не долго. Примерно через год нам дали однокомнатную хрущевку. К тому времени с нами уже жила бабушка Уля, у мамы появился паспорт, она работала на заводе, я ходила в детский сад.

В общем, все наладилось. Как бы ни было тяжело, все всегда налаживается.


62

Погруженные в собственную жизнь, о нашем существовании не помнили и Хамид с Нуржан. Мама, само собой, тоже зеркалила отношения, не проявляя ни малейшего желания навещать семью Лиона. Она винила свекров, что те присвоили наши деньги на дом – папа копил-хранил их у матери. Мама заикнулась о деньгах, но ей сказали, что все потрачено на поминки. А в ответ на просьбу о помощи, бабуля сказала: «Я своих детей сама растила, и ты своих расти сама».

Справедливо на самом деле: мама овдовела в двадцать один; она была хороша, десять раз могла выйти потом замуж. Выходила же Нуржан замуж трижды, так почему нельзя было маме? К ней сватались такие крутые парни, но она все твердила: «Чтобы на моих раздевающихся дочерей смотрел чужой мужчина? Нет!»

Ну не глупость? Соискатели – богатые вдовцы. Один – директор консервного завода, другой – начальник папиного гаража. Еще был директор треста ресторанов и столовых. Предлагал маме место директора ресторана. Но она ни в какую. «Несерьезная работа… не хочу, чтобы на девочек смотрел чужой мужчина».

А у женихов дома, квартиры, дачи. Неужели для нас с сестрой не нашлось бы отдельной комнаты?..


63

О маминых трениях со свекрами я не знала, но только чувствовала ее обиду и беспричинное, как казалось, нежелание с ними общаться.

Но мне нужна папина родня, твердила я мысленно, и потом, вдруг, во мне вспыхнула бешеная, не побоюсь этого слова, любовь к Хамиду и всему семейству. Эта любовь сделала следующие несколько лет периодом, когда время жизни исчислялось для меня от поездки до поездки в Туркужин.

В детском саду, школе, во дворе, и даже дома в семье, меня считали послушной тихоней. Но в иной день, где-то в области солнечного сплетения, острой болью вдруг просыпалась невозможная, нестерпимая любовь. С того момента я больше не могла жить без родственников отца, становясь при этом упрямой плаксой.

Дедушка Хамид, тетя Нафисат, пять ее дочерей, дяди Кадыр, Хусен и Хасен, даже холодная как ледники наших гор бабушка Нуржан до девяти лет оставались единственно значимыми для меня людьми, волновавшими мой, казалось, беспробудно спящий мир чувств.


64

Удивляясь силе чувства, причинявшего мне физическую боль, и, конечно, не связывая вспыхнувшую любовь с моими думами о необходимости поддерживать контакты с родней, несмотря на мамину обиду, спрашивала себя: «Что в них особенного?»

И тут же перед мысленным взором вставал великолепный куст сирени во дворе: «Нужно успеть увидеть его в цвету». Вспоминалось тепло высоких ступеней лестницы из белого камня, сидя на которых занималась рукоделием. Предвкушая удовольствие от возни с ворохом обрезков, думала: «Нуржан даст все, какие выберу; представляю, сколько накопилось лоскутков».

Эти воспоминания мне словно подсовывали: то показывая, как на экране; то внедряя в мое тело соответствующие ощущения…


65

Дальше я вспоминала Хамида и его белую с большими полями войлочную шляпу, которая так шла ему. Мое сердце загоралось любовью к нему и красивому дяде Кадыру: зеленоглазому шатену с железными мускулами и «морской» бородой без усов.

Морские ассоциации были естественны – на стенах висели «северные» фотопортреты Кадыра, он работал на рыболовецких судах, когда уезжал на заработки.

Череду аргументов в пользу скорой поездки в Туркужин дополнял пес Мишка. «Будет ли лаять, как на всех, или вспомнит и пустит?.. мама говорит, он добрый и любит его… я бы тоже… но как любить того, кого боишься?.. если только побороть страх… если бы он только дал знать, что не укусит… почему он не скажет, что не намерен меня кусать, что я для него – своя… может, скажет на этот раз?»

– Мама, хочу в Туркужин.

– Сегодня? Но уже поздно.

– Тогда завтра.

– Утром вместе на работу – отпрошусь и сразу на вокзал.

Люсена везла меня в Туркужин по первой просьбе, не заставляя ни ждать, ни просить повторно. Эту привилегию послушных – получать безусловное и незамедлительное исполнение своих пожеланий – я использовала не более одного-двух раз в год…


66

Селение Туркужин состоит из двух самостоятельных административных единиц: Нижний Туркужин и Верхний. Тридцать пять километров – общая протяженность селений, которые так плавно и естественно перетекают одно в другое, что не будь на границе высокой кованой арки с надписью «Верхний Туркужин» никто бы не знал, что закончился Туркужин Нижний.

Родственники отца, к которым я рвалась, жили в Верхнем Туркужине, а родня мамы – в Нижнем. В село мы ездили на рейсовом автобусе. По обычаю, да и просто, по совести, стоило выйти из автобуса в Нижнем, зайти к родным мамы и, погостив хотя бы день, подняться затем наверх к родителям отца.

Мысль об этом, единственно разумном, решении, обязательном знаке уважения к родне, появлялась у меня еще накануне, служа признаком зарождающейся совести. Эта мысль мучила меня всю дорогу. Несмотря на юный возраст я хорошо понимала, что нарушение такого порядка вещей недопустимо и может – должно – восприниматься как оскорбление.

Но что я могла поделать? Ноги переставали меня слушать, руки прилипали к поручням, и я просто не могла выйти из автобуса на нужной, «их», остановке. Взглянув на мои насупленные широкие брови и побелевшие от напряжения пальцы, мама молча везла меня дальше.


67

Но иногда, когда поездки совершались не с мамой, а с бабушкой и младшей сестрой, мне все же приходилось выйти из автобуса вместе с ними.

После гибели папы бабушка Уля перебралась жить к нам, в город. Эта вынужденная мера – мама просила о помощи – разлучила ее с родным домом и четырьмя внуками, детьми пасынка Михаила, единственного уцелевшего в огне Отечественной войны. Переехав в Светлогорск, Уля всегда помнила о детях Михаила, родном доме. Так что время ее жизни тоже исчислялось от поездки до поездки в Туркужин.

Редкий человек может выразить любовь словами. Обычно слова только затмевают подлинное чувство. Но будучи бессловесной, любовь все же не нема. Я ощущала это на себе всякий раз, как мы подъезжали к заветной, уже для Ули, остановке. Моя жажда скорейшей встречи с возлюбленными сталкивалась с таким же чувством бабушки. Она словно говорила: «Хватит с меня, я тоже соскучилась по своим родным, дальше мы не поедем».

Ментальный поединок происходил без малейших внешних проявлений. Заранее, где-то на предыдущей остановке, я признавала свое поражение и выходила вместе с родными из автобуса.

Однако мой долг перед бабушкой на этом исчерпывался. Теперь они с Мариной могли зайти к своим любимым родственникам Апсо, но и я не хотела тратить ни минуты. Потому оставалась стоять на дороге, пока кто-нибудь из старших сестер не выйдет проводить меня до усадьбы Хамида и Нуржан – я была слишком мала и труслива, чтобы пускаться в путь одна.

Как правило, очень скоро, почти бегом, на дорогу выходила, улыбаясь, кузина Люся. Здороваясь, она крепко меня обнимала, брала за руку и вела к родственникам отца. Доведя до калитки Хамида, Люся, еще раз крепко меня обняв, и не зайдя во двор папиных родных, шла домой.


68

Жаркими летними днями жизнь в усадьбе Хамида и Нуржан совсем замирала.

Мужчины с зарей уходили в поле, возвращаясь только к вечеру. На мой стук в калитку раздавался устрашающе гулкий лай, свидетельствовавший, что меня вновь не признали. Затем выходила Нуржан и, сказать по правде, ни объятий, ни иных ласк я от нее не видела. Она меня явно не любила и, когда мы были наедине, этого не скрывала. Но меня мало волновала ее холодность – я ее тоже не любила, и тоже не скрывала своего равнодушия.

В конце концов, я ездила в Туркужин не из-за бабушки, но только дедушки и дядей. Я бы также легко прожила без тети и ее дочерей. Если только взглянуть краешком глаз на нашего зятя, так похожего и голосом, и внешне, на Герарда Васильева. Но, в конце концов, я могу посмотреть на самого певца, и послушать его великолепный голос.


69

Интуитивно, я знала, что тетин муж поет не хуже Васильева. Никогда не слышала как он поет (пел ли хоть раз в жизни и знал ли о своем даре вообще?), но пришел день, когда три его дочери, из пяти, поступили в консерваторию и стали затем певицами и народными артистками всех республик региона.

Кроме бешеной любви к дедушке и дядям, сердце мое пылало любовью к усадьбе. Хотя не берусь сказать, что звало меня в усадьбу Хамида – само сердце или тот, кто жил в зáмок, о котором еще ничего не сказала.

Серокаменный, с четырьмя круглыми башнями по периметру и двумя в центре, он стоял на скалистом мысе северного океана. Находясь в моем внутреннем мире с чувством бесспорного права, зáмок тот обвивали цепи, на которых висели замки́. Некоторые цепи и замки́ были такими большими, что сам за́мок казался почти игрушечным.

Когда я слишком пристально всматривалась, заметив это, за́мок начинал бряцать цепями. Их металлический лязг добавлялся к крикам буревестников и шуму скрытого в сизом тумане океана.

Иногда из замка доносился человеческий голос… Голос был таким тихим, что я никак не могла расслышать, что он говорит; не могла даже определить кто говорит – мужчина или женщина?..

Я знала, что за́мок существует и во внешнем мире, но где его искать? «Спрошу у дяди Кадыра, может он видел мой за́мок. Или лучше у Хасена – он знает все на свете. Вот только дождусь, когда они вернутся с поля…»


70

Нет, в Туркужин я ездила точно не из-за бабушки. И не получалось это скрыть, не хватало сил быть вежливой. Она тоже, словно знала, что от нее требовалось только открыть калитку и увести Мишку. Потому, сделав именно это она исчезала с моих глаз.

Еще вчера я предвкушала удовольствие от портняжных обрезков, но увидев ноги снежной бабушки (в лицо я ей не смотрела) вдруг мысленно говорила: «Ну и что, у нас тоже есть лоскутки, и пряжа, и бисер, и бусы; у нас есть все!» и, зайдя во двор, сразу уходила в сад, где проводила время до возвращения деда с дядями.

Только поздоровавшись с ними, я находила в себе силы обратить взор и к Нуржан…

Много лет спустя – в тот период с семьей отца меня уже ничто земное не связывало, – средь бела дня я непреодолимо захотела спать. Легши на диван, увидела Нуржан. Она пролетала надо мной в ситцевом передничке и темно-синем платье в мелкую крапинку; на ногах хлопчатобумажные коричневые чулки и бордовые с серой оторочкой тапочки. «Я умерла неделю назад, – сказала она. – Прилетела посмотреть на тебя последний раз, родная моя внученька…»


71

Вечером, перед сном, вся семья собиралась в комнате родителей в большом доме. Остро ощущая, что вопросы о за́мке неуместны, вместо расспросов, я давала концерт: пела «оперу» и танцевала «балет». После преставления и аплодисментов моей великодушной родни, дядя Кадыр подбрасывал меня до потолка. И я смеялась и радовалась, как никогда больше.

Это были самые счастливые дни моей жизни – дни любви и безмятежного счастья. Мне было пять, семь лет, но уже тогда я знала, что собаки умеют разговаривать; я запросто становилась то деревом, то цветком; и даже червяком; иногда я была птицей и летала над землей, и долетала до океана. Но даже будучи птицей я оставалась в плену.

Я находилась в плену несмотря на то, что еще никогда, ни разу не была человеком…


72

Нуржан и Хамид вели жизнь уединенную, лишенную ярких эмоций, но только наполненную трудами. Их общение с миром никогда не бывало праздным. Они выходили в люди по конкретным поводам и причинам.

Нуржан читала Коран, и ее звали на похороны, например; случалось ходить и на именины, гIущэхэпхэ. Всегда, когда приглашали, супруги посещали обряды жертвоприношения, после которых мне доставались слипшиеся карамельки в крошках юбилейного печенья и розовых пряников. Сомнительная, несъедобная плата за длительное отсутствие дедушки.

Зато сами, мои родственники гостей не принимали вовсе. Только в случае крайней нужды: похороны отца и женитьба Кадыра – вот, собственно, и вся «нужда».


73

Однообразные, регламентированные крестьянскими заботами, и намазом, дни сменяли ночи, и так циклами, с субботы до пятницы. Но в пятницу семейство оживало. В этот день, независимо от погоды, состояния здоровья и дел, Хамид отправлялся в мечеть.

Приготовления начинались с рассвета. Сначала бабушка брила без того лысую голову Хамида, удаляя едва различимые корешки седых волос. Затем, уже сам, дед брил лицо, аккуратно корректируя усы и небольшую черкесскую бородку клинышком. Потом Нуржан помогала супругу купаться в большом медном тазу, поднося воду и поливая из кумгана.

После купания, в плотном нательном белье молочного цвета, Хамид выходил в коридор, где совершал еще и омовение. Он облачался потом в новую черную рубаху, надевал галифе, бешмет и черкеску. На ноги надевал то сапоги, то черные ноговицы с галошами. Причем галош могло быть сразу две пары – одни, более старые и большие, надевались поверх новых.

Входя в помещение, Хамид снимал верхние, уличные, галоши. Двойные галоши носила и бабушка.

Прежде, чем надеть обувь для улицы, дед подпоясывался узким кожаным ремнем с серебряной пряжкой и подвесками; надевал, в зависимости от погоды, либо белую войлочную шляпу с широкими полями, либо папаху.

Мне казалось, что шляпа ему идет больше; она идеально гармонировала с его белыми усами и бородой. Мне казалось также, что Хамид – идеальный адыгский дедушка; так оно и было.


74

Кроме пятничного торжества – иначе посещение Хамидом мечети не назвать – в той семье было еще одно, не менее значимое по эмоциональному накалу событие. Оно тоже случалось раз в неделю, по субботам.

В этот день, спозаранку, накануне «базарного» дня – воскресенья, – в усадьбе появлялась спекулянтка: бесцеремонная разбитная женщина лет тридцати пяти.

Приземистая, коротконогая торговка приходила всегда в одно и то же время и бегом заходила в дом, в угловую комнатку, где стоял молочный сепаратор. Бабушка уже ждала ее там с выставленной из шкафа сметаной, кругами сыра и плетеными корзинками куриных, утиных, гусиных и индюшиных яиц.

Бабуля моя была, конечно, хозяйкой хоть куда.

Глядя, как торговка проворно, и вместе с тем аккуратно, то выкладывает из своих сумок пустые баллоны, то считает яйца, бережно, почти любовно, перекладывая их в свою корзину, при этом непрестанно поправляя запястьем съезжающий треугольник завязанного на затылке платочка, я все думала: «Неужели ей не страшно отличаться от других? Откуда она вообще взялась в Туркужине?»

Женщина казалась такой раскованной, вольной, и, одновременно, деловой. «Ни степенности Нуржан, ни Улиной мягкости, ни маминых манер, но она заслуживает моего внимания».

После очередного визита спекулянтки я отчетливо подумала: «Нет, такой я не смогу быть никогда!»

– А как тебе эта? – прозвучал во мне голос.

Вслед за вопросом, утром следующего дня я увидела ее.


75

Она жила по соседству – мы делили с ней забор, точнее, металлическую сетку. Маруса. Лет двадцати пяти, тоненькая, с прозрачной кожей, в белом платочке, завязанном под подбородком. После смерти мужа (сейчас думаю от рака, судя по описаниям Нуржан) Маруса с двумя малышами осталась со свекрами – то был их единственный сын. Женщина покупала у нас груши.

– Земли́ у соседей вдвое больше, чем у нас, но ни одного дерева. Как в селе без фруктов? Кто вообще в селе покупает фрукты? – так я думала, когда Маруса протягивала деду деньги в обмен на ведро ароматных желтых груш, благодаря при этом, как за великую услугу.

Дети ее, совсем маленькие, прижимались к ногам матери и казались такими же робкими и беззащитными. Словно окутанная светом, Маруса походила на героиню русской сказки.

– Да, она понравилась мне. Не знала, что среди моего народа есть и светящиеся. Впрочем, все равно; такой тоже не хочу становиться, – сказала я мысленно, глядя вслед уходящим соседям. – Груши, что она покупает, некому есть. Отчего Маруса не попросит у деда их просто так?


76

В моем социалистическом детстве, с атеистическим воспитанием и образованием, к рассказам об архангелах и ангелах я относилась с абсолютным недоверием. Самым непосредственным образом общаясь с одним из них, мне хватало глупости встать перед молящейся бабушкой Улей и гордо, «храбро», заявить, что Бога нет.

– Нет ни ангелов, ни демонов и вообще всего невидимого, это сказки, ложь!

– Узнаешь, когда умру, – отвечала ласково Уля, чем еще больше меня раззадоривала.

– Бог – дурак. Пусть покажется и накажет меня за такие слова, если он есть.

– Не говори так…

Прошедшая ссылку и лагеря, похоронившая пятерых детей, пережившая троих мужей, Уля была слишком мягкой, доброй, прямо таки всепрощающей, и потому в моих глазах ни она, ни ее слова не имели ни малейшего авторитета.

Чувствуя, что могу сказать Уле любую гадость, никогда, даже в мыслях, не предпринимая попытки богохульствовать перед Нуржан, я, по факту, громко и бесстыдно бряцала железными замками на ржавых дверях моего каменного сердца.

Мне было тогда пять, шесть лет, и я, причисляя Улю, за ее доброту, к людям малозначительным, второсортным, не была даже деревом – если только трухлявым пнем. И это в пять, в шесть лет… Что же со мной будет, когда я стану взрослым человеком?


77

Между тем, глядя, как Маруса платит за груши, я удивлялась. Ароматные летние груши с прозрачной золотой кожицей утром созревали, а к вечеру уже портились. Мне казалось недопустимым продавать дары природы несоизмеримо более бедному, в сравнение с продавцом, единственному покупателю фрукта, который, не будучи съеденным тóтчас, к утру уже сгниет.

– Если Маруса не догадывается или стесняется попросить, отчего дедушка сам не предложит соседке свободно приходить и собирать груши, когда ей хочется? У нее же маленькие дети и нет своего сада, – продолжала я задавать мысленные вопросы… Как это было у нелюбимых, «немодных», «некрасивых», не читающих священных писаний родственников по маминой линии…

Заранее скажу, что не дождалась ответов на свои вопросы тогда, не знаю ответов на них и теперь; ангелы, как понимаю, вообще предпочитают больше слушать, чем говорить.

Вспоминая детство и свои мысли, восхищаюсь грандиозным представлением, разыгранным жизнью специально для меня. С малолетства, наблюдая других людей, я выбирала собственное будущее. И как же важны, в связи с этим, среда обитания, контекст, как же важно разнообразие предлагаемого «меню» …


78

Пусть я сходу отказалась становиться «как Маруса», мысли о ней не оставляли. Мне вспомнились рассказы Хамида о древнем обычае черкесов сажать в лесу плодовые деревья, превращая окрестности в лесосады. Со слов деда, плодовые деревья еще росли в немалом количестве в Туркужинском лесу. Как-то подумала, почему бы нашей светящейся соседке не ходить за фруктами в лес?

Уже следующим вечером мы с бабушкой услышали рассказ Хамида о его встрече с самкой и детенышем снежного человека. Дед называл их альмасты, я называю тех существ иначе – и́ути.

Дедушка видел их несколько раз в кукурузном поле.

– Если иути встречаются в кукурузе, они могут жить и в лесу, – тут же принялась я размышлять, помня о Марусе. – Если их видел дедушка, значит, могли видеть и другие. Если об иути знаю я, тем более об их существовании знает Маруса. И конечно боится их… Да, потому она и не ходит за грушами в лес, но покупает их у дедушки…

Какое-то время очень жалела Марусу и затем забыла о ней напрочь, пока вот, ни приступила к работе над романом.

Забыла я и об иути. Между тем, благодаря вопросам бабушки, рассказ Хамида изобиловал подробностями, так что думаю, он будет интересен краеведам и криптозоологам.


79

Итак, самка и́ути. Ростом не выше ста пятидесяти сантиметров, чернокожая, со сверкающими как желтые лампочки кругляшками глаз. Словно ржавые, длинные, почти до пояса, очень густые и спутанные, с репейником и прочим сором, волосы лежали за спиной сплошной не разделяющейся массой. Не закрывая худую голую грудь, они прикрывали плечи.

На груди самки, на конопляной веревке, висел некий предмет, напоминавший по форме судовой штурвал. Дядя Кадыр привозил с севера фотографию, на которой стоял у штурвала и Хамид, описывая висевший на груди иути предмет – служивший амулетом? – сравнил его с тем штурвалом; естественно, он был меньших размеров.

Матерчатая юбка грязно-бурого цвета имела неровные, рваные края. Босые ноги человеческой формы, но, как и на руках, на них росли длинные ногти, напоминавшие когти птицы.

– Она бы не смогла ходить с длинными когтями, – высказала сомнение Нуржан. – Тебе показалось.

– Iэу! Что ты говоришь? Я видел ее как тебя сейчас! – удивился Хамид, разобиделся и замолчал.

Только следующим вечером мы с трудом смогли уговорить его продолжить рассказ.


80

Вместе с самкой Хамид всякий раз видел детеныша ростом с пятилетнего ребенка, голого совершенно и такого же черного. Его волосы, густые и спутанные, обрамляли голову словно бурая колючка. Детеныш обычно шел впереди, держа в руке дубину – закрепленный на палке камень размером с его же голову. Маленький иути держал свое оружие – или орудие? – легко…

Нуржан больше не перебивала Хамида, не задавала вопросов и не высказывала сомнений, но Хамид сам вдруг стал уверять нас, что существа эти не были цыганами. Цвет кожи, сверкающие желтые глаза, и исходившая от них особенная, колдовская, как он выразился, сила не оставляли у него сомнений, что это не люди, но альмасты.

– Почему ты раньше ничего не рассказывал? – спросила Нуржан во второй вечер.

– Уей, они меня запугали. Мне казалось, они читают мои мысли. Они угрожали, требовали, чтобы молчал.

– Зачем же рассказываешь сейчас?

– Они не могут к нам прийти? – испуганно спросила я, не дожидаясь ответа на вопрос бабушки, и дедушка вновь замолчал и больше уже не возвращался к разговору об альмасты в полях Туркужина.


81

Приступив к работе над этими текстами, я сама досмотрела ту историю; насколько мне позволили, естественно.

Иути жили в том поле, где встречал их дед; было их больше двух, но меньше шести. Они огородили место своего обитание непроницаемым невидимым, но ощущавшимся физически щитом. На подступах к щиту иути накатывал страх и мысль, что дальше идти нельзя. Видно, дедушка соприкоснулся со щитом и набрался страхов.

С другой стороны, Хамид не зря боялся тех существ – они чрезвычайно опасны. И да, они, действительно, могли прийти к нам, потому что слышали, когда о них думают или говорят. Они шли на чужие разговоры, как хищник на запах.

Я сказала «шли», но вернее сказать «идут», или «приходят» …

Лично для меня история об иути не имела никакого продолжения, хотя слышала подобные рассказы и от других своих родственников.

Но, может быть, иути не приходили к нам, потому что у нас уже были другие?


82

В отцовской усадьбе большой дом стоял в центре. С трех сторон, вокруг дома, сад, с четвертой – двор, постройки, ворота в переулок, дорога, другие люди.

С противоположной от ворот стороны усадьба граничила с кладбищем. По странному стечению обстоятельств между домом и кладбищем деревья росли очень плохо; почти без плодов и листьев, невысокие, словно молодые, но какие-то бессильные, тщедушные, с блекло-зелеными стволами. Они напоминали дядю Хасена.

Те деревья, я знала, дедушка сажал одновременно с другими, но почему они такие неразвитые, с пыльной корой? Почему груши не походят на груши, а черешня на черешню, что растут тут же, рядом, в каких-то трех-пяти метрах?

Хамид не хотел отвечать на этот вопрос; но, по его реакциям я видела, они с Нуржан имеют свое мнение на этот счет. К сожалению, мне не хватило настойчивости узнать, что они думали. Я так же не сообразила поинтересоваться, как обстоят дела у других соседей – наших и кладбищенских…


83

Между странными деревцами, чтобы не пустовала земля, Нуржан разбила огородные грядки. Работала на тех грядках и я. Обычно работа длилась с утра до обеда. Уже после короткого пребывания в том месте, мой детский ум погружался в зону безмолвия…

Называю это состояние словом «безмолвие», но безмолвие бывает разным; э́то – не было тем абсолютным, что знают многие, но переходом в едва различимое, другое, тихое, измерение…

Сейчас могу только предполагать, но возможно, в той части сада, слоем глубже мы нашли бы захоронения… Так или нет, но на нашей земле присутствовали они; присутствовали, как хозяева.

Работая в том месте, мы тревожили их, и они выходили посмотреть. Не знаю откуда именно они выходили, непосредственно из-под грядок или с кладбища. Знаю только, что ими двигало желание посмотреть и на нас, и на то, что мы делаем. Пока они смотрели на нас, я видела их


84

Думаю, пришло время сказать, что место, на котором стояли кладбище и усадьба моих родственников, имело свою историю. В следующих записках попробую изложить то малое из нее, что удалось узнать…

Начну же я с 1815-го года, когда предок Нуржан по материнской линии, полковник известного конного полка, князь Кази-бей Канамет, уже несколько лет участвовавший в войнах с Наполеоном, вернулся из заграничных походов домой, в свое родовое, тогда еще единое, селение Туркужин.

Кроме трех ранений и богатых даров сородичам, он привез с собой молоденькую француженку Катрин, которая стала второй женой Кази-бея, тогда как первая, Даха, мать двоих его сыновей, умерла еще во время его предпоследнего похода.

Женившись на Катрин, и уйдя в отставку, тридцатипятилетний Кази-бей отошел не только от дел военных, но и политических, отказываясь поддерживать какую бы то ни было из сторон в вечных войнах, что вольно, и невольно, вел мой народ в тот период.

Естественно, в нем нуждались: князь был богат, имел опыт, репутацию и хорошо вооруженную и обученную дружину. Делегации от различных партий, периодически посещавшие его, Кази-бей встречал с равнодушным почетом, отказываясь вступать в союзы с соплеменниками.

В иные дни в его усадьбе гостили непримиримые между собой, кровные враги. Потому мой далекий предок держал своих людей готовыми, казалось, к любым эксцессам. Знакомым с черкесами лично нетрудно догадаться, что некоторые из гостей покидали князя с затаенной обидой. Возможно даже, некоторые считали отказ вступать с ними в союзы изменой.

По крайней мере, именно так его поведение расценила бы я.


86

Кто знает, где Кази-бей черпал силу идти против общего потока черкесской жизни и смерти. Возможно, в привязанности к Катрин, которую звали теперь Кáткэ, и в детях; для черкесов семья – это святое. Или, может, в накопленном за время военных походов опыте?

Кази-бей давно научился отличать военные проекты с сомнительными перспективами, а в те времена иных проектов его соплеменники не имели в силу складывавшихся обстоятельств. С другой стороны, было мнение, что князь вернулся из заграничных походов другим, изменившимся. И это наблюдение не всегда высказывалось в благожелательной, одобрительной коннотации.

Но чего только люди не скажут со зла, или по глупости и невежеству? Известно, что люди по злобе своей не только оговаривают друг друга, но и убивают.

В сороковых к Кази-бею обратился некто Кирилл Суворов, сын однополчанина, спасшего когда-то ему жизнь. Имение Суворовых, находившееся на северо-западной границе, неоднократно подвергалось нападениям. Кирилл не просил помощи, но соучастия в ответном набеге и разорении обидчика.

Рассчитывая на большую добычу, Кази-бей, сам уже старик, отправил с князем Кириллом отряд во главе с четырьмя старшими сыновьями, оставив при себе всего несколько совершенно необходимых в каждодневной жизни вооруженных людей.


87

К тому времени страсти вокруг персоны Кази-бея улеглись, он был в хороших отношениях с русскими, и, казалось, неоткуда ждать беды. Однако месяц спустя на усадьбу напали. Было ли это простое ограбление или месть давнего врага, неизвестно.

Всего у Кази-бея было восьмеро детей и девятнадцать внуков. Кроме четверых старших сыновей, находившихся в походе, и замужних дочерей, остальные жили в тот момент в усадьбе. Нападавшие убили все семейство, разграбили и подожгли имение…

Неудачей закончился и поход: Кирилл был тяжело ранен, а трое сыновей Кази-бея, участвовавших в походе и бо́льшая часть дружины, попав в засаду за границами государства, погибли.

В живых остался только один из сыновей Кази-бея, Синкас-бек. С оставшимися товарищами он вернулся на родину. Пожив в Туркужине год-другой, так и не выяснив имена убийц своей семьи, Синкас-бек покинул Черкесию. Вскоре стало известно, что он женился на зеленоглазой младшей сестре Кирилла, Анне.

Прожив на чужбине достаточно лет, гонимый не то тоской, не то жаждой мести, которую не знал на ком выместить – не то на русских, не то на своих – вновь вернулся на родину, но уже не в Туркужин, а в крепость Светлогорск, где вскорости и умер.

Нуржан была то ли праправнучкой, то ли еще более далекой внучкой Синкас-бека и Анны. Зеленый цвет глаз Анны перешел от Нуржан моему отцу Лиону, и младшей моей сестре Марине…


88

Туркужинское имение князей Канаметов находилось на вершине искусственно террасированных каменными порогами холмов. Сама усадьба с жилыми строениями – на верхнем плато одного из холмов; в то время как по нисходящей – виноградники и сады, конюшни, загоны для скота и прочие строения.

После трагедии, описанной в предыдущей записке, и вплоть до 1924-го года, в имении никто не жил. Но затем, революционная власть, после приезда в Туркужин комиссара Черноморского совета депутатов, восстановила часть строений и разместила в них сельский совет.

Однако едва перебравшимся туда большим сельским начальникам начали сниться кошмары. Некоторые большевики стали словно одержимые. Секретарь совета, женщина мудрая, обратилась за помощью к Iэзэ, мастеру, магу.

Тот объяснил, что в усадьбе живут привидения. «Души убитых, и тех, чьи тела не погребены, а дела не завершены, устроили в усадьбе, как раз там, где стоит сельсовет, пристанище. Мертвые слетаются к особняку со всей Черкесии8, – сказал он. – Они поднимаются даже со дна Черного моря».


89

Словам мага поверили. Большевики переселились в другое место и, посоветовавшись с эфенди, зачистили все верхнее плато, основав новое кладбище.

В то же время нижние, одичавшие террасы по-прежнему не использовались и еще долго утопали в зарослях, давая повод и пищу для жутких историй про дороги, заброшенные сады и само кладбище.

Летом 1946-го года селевой поток снес в устье Нижнего Туркужина больше пятидесяти усадеб. Погибли люди, множество скота и птицы, смыло сады и огороды. Тогда-то вспомнили о заброшенных землях княжеского имения. Разбив на участки, землю раздали пострадавшим жителям низин, среди которых были молодожены: овдовевший накануне Хамид и Нуржан с двумя детьми от двух первых браков.

Мир, конечно, удивительный. Разве могла Нуржан, родившаяся и выросшая в Светлогорске, вышедшая в третий раз за жившего в низине Хамида, думать, что завершит свой земной путь в усадьбе своих предков?..


90

На большей части участков имения князей Канаметов, после предварительной зачистки, скоро появились первые домики под соломенной крышей. Кто-то из переселенцев на возвышенности остался в этих домиках надолго; кто-то обрастал и устраивался, как обычно; кто-то более успешно, как моя родня.

На некоторых из розданных участков устроили сады и огороды.

Поскольку Нуржан была вроде как наследницей князей Канаметов, Хамид добился, чтобы им дали еще и такой, садовый, участок. Он предназначался для моего отца, а после его гибели – мама отказалась возвращаться в Туркужин – участок достался дяде Кадыру.

Папин сад, так хочу его называть, находился довольно далеко от основной усадьбы, на самом краю бывшего княжеского имения…


91

У Хамида с Нуржан также был огород, находившийся еще дальше от дома. Как правило, на огород ходили только мужчины, но в иные дни дед с дядями брали туда и нас с Нуржан.

К походу «на огород» с нашим участием готовились с особой тщательностью. Зная строгость бабушки, мужчины заново точили лопаты, тяпки и прочий инвентарь, укрепляли или меняли деревянные рукояти; сама же Нуржан собирала поесть, запасалась водой. Затем, спозаранку, на весь день, мы шли в поле.

К огородам вела гужевая дорога. Пройдя по ней между усадьбами с соседями, лающей, блеющей живностью и тенистыми деревьями, больше похожими на кустарник, оставив под конец позади и папин сад, как-то вдруг я оказывалась на просторах обширного плато с желто-зелеными колосящимися полями. Небо, солнце, легкий предгорный ветерок – восторг даже для малолетки.


92

Однажды, пройдя по любимым просторам какое-то расстояние в состоянии абсолютного кайфа, в момент, когда думала, большего наслаждения невозможно испытать, вдалеке увидела ярко-красный остров.

– Что это? Откуда? Почему я не видела это раньше? Неужели природа Земли способна родить такие цвета? – эти вопросы тут же посыпались из меня, но не наружу, а внутрь.

– Это маки; да на Земле есть и такие места, и еще краше…

Цветущий мак выделялся невероятным по яркости цветом.

– Это остров! Настоящий сказочный остров! – с восторгом думала я. – Так жизнь что, действительно, прекрасна? И может жить не так уж и страшно? – думала я дальше…

Есть мнение, что Александр Грин снабдил корабль Грея алыми парусами по аналогии с флагами революции. Чушь, достойная живых мертвецов.

Он сделал их алыми из-за маков, алых маков моей родины…

Этот ярко-красный остров навсегда запечатлелся в моей памяти. Вспоминая его время от времени, я спрашивала себя: «Увижу ли еще когда-нибудь цветущие маки?»

– Только по воле Создателя, – слышала я всякий раз.

Всякий раз, удовлетворяясь этим ответом, я тупо откладывала свою мечту на потом. Моя послушность, идиотская покорность проявилась уже тогда.


93

Сказочно-алый островок, поселившийся во мне далекой мечтой, по возвращении с огорода затмили мысли об острове кладбищенском…

Из дома вид на кладбище открывался через остекление седьмой, ванной, комнатки и из окон моей спальни. Но в спальне, к счастью, на ночь ставни закрывались. Это не очень помогало, на самом деле, однако сам акт заботы о моей персоне откликался живым чувством благодарности.

Что касается «кладбищенского» страха – он всегда был со мной; как и мысль о жу́ти, поджидавшей в коридоре каждый божий вечер…


94

Как уже писала, время с вечера и до ночной молитвы семья проводила в комнате Хамида и Нуржан. Меня отправляли спать в свою, самую дальнюю, комнату только перед ночной молитвой. Тогда-то и начиналось самое страшное.

Выйдя в коридор, освещавшийся единственной лампой под козырьком крыльца, я видела, как рядом мгновенно вырастала большая тень. Никак не могла уловить момент появления тени, которая – это я тоже видела – появившись «из ниоткуда!», следовала потом за мной. А шла я, на минуту, из первой комнаты в последнюю.

В той семье не жаловались, не плакали, и не просили о помощи. По крайней мере так мне казалось…


95

Однажды, играя за воротами усадьбы с соседскими детьми я наступила на металлический прут. Прут скрывался под тонким слоем дорожной пыли. Я сделала шаг, прут распрямился и проткнул ступню насквозь. Словно притаившийся в укрытии исп, крохотный былинный человечек, спасая свою жизнь, в отчаянии проткнул мою ногу шпагой.

От прута я освободилась мгновенно, на автомате, но кровь хлынула потоком, белые гольфы на глазах покраснели.

Кое-кто терял сознание от капли крови, но тут я думала только о том, что скрыть от Нуржан свое несчастье не удастся – слишком много крови и негде выстирать гольфы.

Рассчитывать на помощь бабушки, или хотя бы сочувствие, не приходилось еще и потому, что ослушалась – вышла за ворота вопреки прямому запрету…

Не помышляя об обмороке или слезах, чувствуя себя – как бы это сказать? – несовершенной, я, зайдя во двор, прошествовала мимо своей ледяной бабушки на террасу, где и получила первую помощь от незабвенного моего дяди Хасена…


96

Это я к тому, что члены семьи не потакали ни своим, ни чужим слабостям. Потому вечерами, в сопровождении чудовищно большой тени, я одна доходила до своей комнаты. Включив свет и медленно закрывая дверь, я думала, что делать, если тень проскользнет за мной в комнату?

Но тень оставалась за дверью. Хотя, несомненно, могла просто шагнуть в комнату вслед за мной. Я видела, как тень, остановившись в коридоре, смотрит мне вслед, ожидая, пока я закрою дверь окончательно.

Но стоило закрыть дверь и возникала новая проблема – закрытые ставни…

На самом деле, окон в том доме было достаточно, и все со ставнями. Однако на ночь закрывали ставни только в моей комнате… Что-то подсказывает теперь, что сородичи мои не были зверьми. Скорее всего, они видели, что я чего-то боюсь.

Так или нет, но я сопротивлялась страху самостоятельно. В итоге, еще тогда, обратила внимание: если со всем старанием, на какое только способен, не поднимая головы, заниматься насущными делами, остальной мир, пусть даже наполненный ужасами ночи, перестает существовать…


97

Расстелив постель и переодевшись ко сну, какое-то время я посвящала тому, что обживала пространство под одеялом – строила «домик», согревая его своим теплом. Потом, выскользнув из постели, выключала свет. Прыгнув вновь в уже пахнущий мной мирок: «Мой домик», плотно зажмуривала глаза. «А теперь спать! – повелевала я себе. – Помню про ведро, но ни за что не воспользуюсь им ни сейчас, ни ночью; дотерплю до утра».

Тут я вспоминала о туалетах с зелеными мухами, запахами и обязательным кумганом, так что моя последняя мысль была неизменной: «И зачем я только приезжаю в это село?»


98

Если о кладбище я просто помнила, самый младший мой дядя и нянь, Хасен, казался по-настоящему им захвачен, даже, можно сказать, одержим.

При этом я же видела, там на грядках, как кладбищенские смотрели на нас – они вообще не обращали внимание ни на меня, ни на Хасена; их интересовали только Хамид и Нуржан, причем интересовали не каждый по отдельности, но именно парой.

У Хамида с Нуржан были свои отношения с тем миром. Они словно знали нечто. Это знание их не пугало, но и не радовало, однозначно. Казалось, они каким-то образом связаны с обитателями кладбища…

Да, а Хасен тянулся к кладбищенским сам… Как только они выходили к нам, дядя бросал лопату, или тяпку, или что он там держал, и разворачивался в их сторону как подсолнух к солнцу…

Картина та еще: они смотрят на Хамида и Нуржан, продолжающих работать как ни в чем не бывало; Хасен же, замерев, как в известной детской игре, очевидно невидящими глазами смотрит в их сторону.


99

Родившийся в год свадьбы моих родителей, Хасен был старше меня только на три года. Болезненно-худой, высокий и сутулый, с длинными жидкими волосами и бородавками на подбородке и руках, он отличался от маскулинных братьев не только внешне. Патологически застенчивый, Хасен все свободное время проводил дома, почти не выходя за пределы усадьбы.

Родители не загружали его работой как старших парней, так что Хасен располагал свободным временем, которое тратил на то, на се и простое созерцание жизни.

Между тем его общества жаждали: и сверстники, и соседская малышня моего возраста и младше; ну и я, само собой.

Если друзья, одноклассники, скромно постучав в ворота, выводили Хасена на короткое время, и всегда по «важному» делу, то многочисленные малолетние соседи звали его, нагло колотя в ворота, толкая и раскачивая их, и полностью игнорируя раскатистый лай Мишки.


100

Малолетний народ лип к моему дяде как мухи к меду; то есть, лип к забору, за которым он жил! Я ревновала.

Хасен был добрым.

Как-то, разнимая двух собак – Мишку и соседского пса – он встал между ними и дал себя искусать, но таки разнял их.

Вот когда было много крови; и вот когда я позволила себе грохнуться в обморок, под летающие надо мной, невесть откуда взявшиеся, куриные перья…


101

Кроме доброго сердца, Хасена отличало знание множества игр и историй, которые он рассказывал по первой просьбе.

Это-то и привлекало окрестную детвору. Что касается сверстников… Когда я перестану ездить к родным, Хасен начнет выходить к друзьям чаще; «важные» дела превратятся в банальное распитие дешевого алкоголя; он сопьется и умрет молодым…

Иногда думаю, может его забрали кладбищенские?

Возможно, они обратили наконец на него внимание и возжелали его общества: захотели сыграть с ним в кости, например, или в шахматы; или погонять шину; или послушать истории о себе любимых…

Это так, фантазия. У меня нет доказательств этим словам, нет свидетельств… хотя Хасен был так добр, а общество его столь желанно, что не удивлюсь, если именно это с ним и случилось…


102

В дождливую погоду или, напротив, в жару, мы с Хасеном проводили время в просторном коридоре большого дома: сидя на кровати играли в домино или шахматы, или в нарды. Шахматист из меня, конечно… но я старалась. Когда уставала от «мальчишечьих» игр и бралась за шитье, Хасен читал вслух сказки.

Со сказок о былинных богатырях нартах, он плавно переходил к излюбленным кладбищенским историям. Хасен утверждал, что там, выше каменного порога, так же как у нас, есть своя жизнь. Он знает это, как знают сторожа и крестьяне, что косят на кладбище траву. Хасен убеждал, что и я смогу увидеть духов кладбища, если не буду бояться и «отпущу свое сердце», си гур сутIыпщым. Что означало «отпустить сердце», я, конечно, тогда не знала, да и теперь не очень-то понимаю. Но вот что случилось после одного из таких разговоров.


103

Мы засиделись в коридоре допоздна. Остались даже когда остальные собрались в комнате родителей, то есть на улице была кромешная темень.

После очередной истории про живым мертвых, Хасен поволок меня в ванную комнатку. Там, у мозаично остекленной стены, стоял сундук. Забравшись на него с ногами, Хасен предложил последовать его примеру. Я отметила, что видела точно такой же сундук у дяди Михаила и у тети Нафисат. Поскольку и у Апсо, и у Нафисат сидение на сундуке не грозило опасностями, я спокойно забралась на него и уткнулась в стекло, как это сделал Хасен.

– А теперь смотри. – и я послушно замерла.

Следующие строки о том, что сто раз описано другими авторами…

Что хочу сказать – пока что это случается только с некоторыми из нас, но придет время и начнет случаться со всеми… на тот момент, когда это начнет случаться со всеми, некоторые из нас уже раскроются окончательно и бесповоротно. Ну и дальше все остальные тоже станут такими.

Примерно в то же время от сердца к сердцу каждого потянутся невидимые ранее нити просто-так-любви. И наступит мир и благодать – цель и смысл нашего существования…


104

Лишившее меня воли ощущение неотвратимости происходящего пришло с болью в подреберье. Однако постепенно боль ушла. Затем ушел дискомфорт в коленях от стояния на жесткой крышке сундука. Мысли улеглись, наступила тишина, в которой я услышала биение своего сердца.

– Ну и что? Да, слышу, как стучит мое сердце, я часто его слышу, – сказала я мысленно, но потом услышала, как по моим венам течет кровь…

Мир оживал. Я стала поющим сверчком, травой, всем садом и, в принципе, это состояния не было для меня чем-то новым. Но прежде я переживала его одна. А тут Хасен. Его запах и тепло его тела на миг стали препятствием, но оно исчезло, и теперь он тоже был Я. Это длилось, наверно, миг и прекратилось, когда возникла мысль: «А те, кто умер – это тоже Я?»

Страх получить утвердительный ответ в виде непосредственного знания выбросил меня назад.

Сначала я увидела расширенные от испуга глаза Хасена, смотрящие в мою сторону. Затем, уже сверху, из-под потолка, я увидела свое прехорошенькое тело, лежащее в симпатичной позе на синем туркужинском сундуке.


105

Как же я понимаю людей искусства, резавших себе уши и кончавших жизнь самоубийством – писать, как и рисовать, больно. Но еще больнее, наверно, не муки творчества, но осознание, что, испытав страдания Ван Гога или Рюноскэ Акутагавы, ты не создал ничего близко сопоставимого с их творениями; что принеся столько жертв, так и не написал ни одной, удовлетворяющей тебя, строчки.

Так до сих пор и не поняла – что я могу, или должна, рассказать такого уж важного? О чем писать – о неудачах, поражениях, лжи, предательстве меня и моем? Или мне нужно поведать о том, как полюбила, и чем эта любовь обернулось в итоге?

О любви – если то, что я испытала и есть любовь, конечно – тоже напишу, но потом, ближе к концу романа.

Пока же хочу представить Алекса. Он вел меня по жизни, или точнее, сопровождал, с самого рождения. Мы познакомились окончательно и бесповоротно в лето, насыщенное кладбищенскими историями Хасена сверх всякой меры; в лето, оказавшееся последним, когда я навещала родственников отца.


106

Мне шел десятый год.

– Хочу в Туркужин, – сказала я маме в последний свой школьный день.

На этот раз, не любовь к родственникам влекла меня в селение – хотелось фруктов. Так сильно, что это желание заглушало остальные чувства. Какая любовь, когда хочется фруктов?

Сразу по приезду стало ясно, что сезон еще не наступил: яблоки, груша, слива, даже черешня и, тем более, виноград – не созрели. Прошла неделя.

Новый день начался как обычно: проснувшись позже всех, в отвратительном настроении, не умывшись и не позавтракав, я сразу отправилась в сад проверить, созрела ли со вчерашнего дня хотя бы одна белая, самая ранняя, слива. Отчетливо помнила, что в прошлом году за ночь созревала уйма фруктов, казавшихся накануне совсем зелеными. Но к моей досаде, и удивлению, в этот раз на деревьях не было ни одного более-менее съедобного плода.

Ну ничего, к вечеру хоть пара слив, но созреют, успокоила я себя. Чтобы скоротать день, втайне надеясь разжиться чем-нибудь свеженьким хоть там, я отправилась к тете Нафисат, на другой берег реки.


107

Маленькая, тихая, добрая тетя как раз выходила из дома, когда я, отворив калитку, робко заглядывала во двор, ища, нет ли где собаки.

Нафисат радостно ойкнула и пошла навстречу. Обнимая, улыбаясь и расспрашивая о самочувствии и делах родных, тетя подвела меня к крану, что стоял во дворе. Пока я отвечала на все ее вопросы традиционное «хорошо», она умыла меня холодной водой, от чего напряжение спало, и я почувствовала себя гораздо лучше. Потом повела в дом и причесала-переплела косы; напоив калмыцким чаем с ломтем хлеба, достала откуда-то из-под фартука карамельку и сказала затем, где искать сестер.

Поиграв с сестрами во что-то скучное, так и не разжившись фруктами, к обеду я вернулась домой, и мы с Хасеном отправились в сельмаг.


108

Пока Хасен сдавал стекло, я рассматривала витрину, в которой, рядом с заветревшимся мясом и глыбой маргарина, сверкая стразами всех цветов, лежала бижутерия. Огромный выбор – в городе такого не увидеть – объяснялся полным отсутствием спроса на этот товар.

Увлекшись созерцанием стеклянных сокровищ, переливавшихся под лучами летнего туркужинского солнца, я забыла о своем спутнике. Вдруг меня мягко развернули. Несильные влажные руки соединили мои ладони и высыпали в них горсть монет – деньги за тару. Не отходя от прилавка, Хасен отдал мне их все. На минуточку, ему было всего двенадцать…

Не знаю слов описать ощущения. Вот живешь себе, живешь, и вдруг, нежданно-негаданно, в тебя врывается счастье. Сначала от прикосновения, затем… Я смотрела на целую кучу денег, не веря глазам. Чудеса, конечно, дело будничное.

– Их можно потратить, как хочу?

– Да. Подожду снаружи.


109

Сразу вспомнилась двадцатисемилетняя Люсена. «Можно купить две, себе и ей, но мама не станет носить ни одну из доступных по цене. Но если купить единственную, что подходит маме, самую дорогую массивную, в виде цветка желто-коричневых тонов, идеально сочетающуюся с цветом и фасоном ее нового кримпленового платья, то…»

Сейчас стало модным по всякому случаю произносить слова любви и, что скрывать, я тоже этим грешу. Однако я выросла совсем в другой культуре. Никто в Туркужине никогда не говорил, что любит меня – ни старшие, ни братья с сестрами, ни дяди. Но рядом с ними я чувствовала себя не просто защищенной – особенной, самой важной, желанной и родной.

Доброту этих людей я впитала, как море впитывает тепло летнего солнца, чтобы даже осенней беззвездной ночью, как можно дольше, противостоять злым ветрам и грядущим морозам…

Что касается броши – она стала одним из тех подарков судьбы, которые я неизменно получала на протяжении жизни в самые трудные ее моменты…


110

Уже несколько дней Хамид проводил в подвале ревизию – перебирал фрукты-овощи, оставшиеся с прошлого урожая. Сгнившие шли на корм скоту, сохранившиеся в потребном состоянии возвращались обратно в ящики и… не вспомню куда потом – на продажу, наверно.

Ревизия проходила под навесом. Мы с дедом сидели на коричневом дерматиновом сиденье из папиного грузовика. Надвигались сумерки. Бабушка подоила коров, после чего, как обычно, налила мне стакан парного молока.

Эту обязательную ежевечернюю пытку я сносила безропотно, опасаясь, что на последнем глотке меня непременно вырвет. Если бы не желание скрыть от ледяной старухи свою слабость я бы именно так и поступила.

После молока мы с дедушкой выдули по одному свежему сырому яйцу, так же услужливо поданному нам Нуржан.

Это вдобавок к тому, что за компанию с дедом, я уже съела одну гнилую прошлогоднюю грушу, что он извлек из подвала…

До сих пор не понимаю почему мы ели гнилые груши – а бабушка регулярно доедала мои огрызки! – когда рядом стояли ящики отличных прошлогодних груш, и в саду зрел новый урожай.

Вопрос риторический, на самом деле. Эти люди знали нужду не понаслышке, пережили голод и смерть близких…


111

С чувством исполненного долга – угодила всем – я ушла в большой дом. Следом пришли остальные. Бабушка, совершив омовение, в ожидании ночной молитвы, взялась было за рукоделие, однако, сражаясь с усталостью и сном, почти не вязала, но постоянно поглядывала то на часы, то на дедушку, примостившегося у ее ног на низеньком табурете.

В продолжение ревизии, Хасен принес из подвала неполную корзину кукурузы и поставил возле Хамида; дед вопросительно посмотрел на младшего.

– Больше нет, последняя.

Взяв два початка, дед принялся тереть их друг о друга, соскребая зерна. Когда в ободранный эмалированный таз звонко посыпались зерна, все оживились.

Я лежала на кровати с зажатой в руке драгоценной брошью. Выплыв из дремы от звона зерен, обнаружила, что голая лампочка под потолком подло светит мне прямо в лицо.

– Они так терпеливы, эти люди. Где они берут силы после долгого летнего дня так деятельно ждать ночной молитвы? Нет, я так жить не смогу, никогда не смогу; и не хочу. Только любить хочу, как бабушка с дедушкой любят друг друга. Все остальное мне здесь не нравится, – сказала я мысленному собеседнику и вновь погрузилась в сон, отмечая, что без дяди Кадыра, кружившего меня и подбрасывавшего под потолок, вечерами скучно: – Ни фруктов, ни Кадыра… и даже если бы он был здесь, а не на заработках, он, наверно, не смог бы уже подбрасывать меня – я стала большой и взрослой… Зачем я только приехала?..


112

Нужно сказать, в семье в тот год было сразу два прибавления: молодая жена Кадыра и их новорожденная дочь. Они не вписались в канву повествования, но обе – очень важные для меня люди.


113

Ближе к ночи меня растолкали и отправили спать. Я вышла из комнаты, закрыла за собой дверь. «Как же теперь пройти до своей комнаты? Интересно, тень уже появилась?.. Откуда она только берется?» Страх и прохлада июньского вечера пробудили меня окончательно.

«Зачем я сюда приезжаю? Только тут я просыпаюсь каждое утро с мыслью, что за зеленым солнечным днем непременно настанет вечер, и я окажусь в этом жутком полумраке. Так ли хорош туркужинский день, чтобы платить за него туркужинской ночью? Когда помня об ужасе за спиной, не оглядываясь назад, я сама, и никто иной, должна, пройдя по длинному коридору, открыть дверь к своему спасению».

Это была совершенная метафора моей собственной жизни, как теперь понимаю; яркая, но не полная. Она подразумевала, что в конце страшного коридора есть спасительная дверь. Но что делать, если вдруг обнаружится, что дверь заперта? А разве не может случиться, что двери нет вовсе? Что делать, если ты оказался в полном чудищ длинном коридоре? Как пройти по нему без потерь? И если рассматривать тот коридор как метафору, не является ли такой же метафорой спальня с видом на кладбище?


114

Верно ли, что наши страхи не случайны? Всегда ли страх – проявление интуиции? Бывает ли страх ложным? Как отличить реальный кошмар от кошмарного сна?

На эти вопросы есть тысячи различных ответов у сотен, тысяч, авторов; у них есть, а у меня нет, потому я только излагаю свою повесть, и то по принуждению…

С другой стороны, почему бы не написать свою историю? Вдруг найдется кто-нибудь, кто, прочитав мою историю, осмотрительнее напишет свою. Должен же быть хоть какой-то смысл в моих слабостях, хоть какая-то от них польза.


115

В тот вечер, как всегда, оказавшись в коридоре одна, съежившись от страха, я постояла секунду и пошла, боковым зрением следя за движением тени, не в силах ускорить шаг, с трудом переставляя непослушные отяжелевшие ноги. Вдруг мне пришла мысль обернуться и посмотреть на свою тень. Бредовая идея, с учетом моих страхов, но, что удивительно, подспудно я знала, что сделаю это – некоторые мысли имели надо мной поразительную власть. Затем я вспомнила о броши – она напомнила о себе сама, шершавым покалыванием в ладони.

– Да-да, брошь тебя защитит, – отчетливо прозвучал насмешливый голос.

– Да-да, – эхом подумала я, не обращая внимания на иронию.

Чуть сжав прижатый к груди кулак, и острее ощутив лепестки броши, я оглянулась назад через левое плечо.

– Это не я! – вскликнула я.

«Это не моя тень! – возмутилась я уже мысленно. – Я еще маленькая, только закончила второй класс! Где тень от моего платья с завышенной талией и красивой пышной юбкой, и рукавом «фонарик»? Его сшила моя мама! – я негодовала: – И где же мои ножки? Где мои красивые ножки?!»


116

Мне хотелось разрыдаться от такой несправедливости, призвать всех, кого можно, чтобы только засвидетельствовать, что эта тень – не моя.

И действительно, прямо от моих стоп, сначала по полу, затем ломаясь от плинтуса, шли совсем другие ноги – в брюках! Я отчетливо видела по́лы пиджака, широкие плечи, на которые свисали длинные распущенные волосы. На автомате я подумала, наверно, это не волосы, но капюшон… Или все же это я, и мои волосы распущены?

Подняв свободную руку, потрогала косы. Несколько раз проведя рукой по волосам – тень не шевельнулась все это время – я удостоверилась, что и руки тоже не мои, и голова. И мысли, и глаза! И да, Тень смотрела на меня. Она присутствовала отдельной личностью.

Это был мужчина. Добрый. Он улыбался, мысленно говоря: «Да, изучай, исследуй. Это Я».


117

Словно отделившись от себя, я наблюдала себя со стороны; не выскочив из себя, но изнутри же, и, в то же время, со стороны. Обнаружила при этом, что, во-первых, открыто, искренне возмущаюсь – возможно, впервые в жизни; во-вторых, я забыла, что нахожусь в ситуации, в которой уже привыкла испытывать страх и, хотя контекст прежний – полумрак и тень, – я не боюсь. Все время искала страх, но его не было – только ощущение свободы, воли; и чувство, что нахожусь в обществе безоговорочного защитника, любящего меня безусловно, родного…


118

Видимо, услыхав мой вскрик, из комнаты родителей вышел Хасен. Взяв за руку – второй раз за день его влажная рука прикасалась к моей, такой же теперь влажной – он довел меня до двери спальни. И хотя вместо страха пришло спокойное знание, что никогда не была и не буду одна, за эту ладонь, что молча взяла мою руку, я благодарна Хасену до сих пор.

Этим вечером моя комната и постель не казались холодными, а кладбище, растеряв демоническую привлекательность, стало если не родным, то уж точно живым и теплым. Иначе и не могло быть – на нем ведь похоронен – на нем живет! – мой папа, папочка.

Ночью я крепко спала, а на рассвете мы – я и моя Тень – поговорили.

Того разговора я не помню, и не хочу фантазировать на эту тему. Отмечу только еще раз, что это было последнее лето, проведенное у родственников отца. Щемящая, острая, невозможная, неутолимая любовь к ним, к их дому, саду и даже их фруктам навсегда покинули мое сердце.

Я больше никогда не видела ни бабушку, ни дедушку, ни Нафисат, ни Хасена, ни других дядей. И я не знаю и не помню, как это случилось по факту, но дальше они жили без меня. Хотя в Туркужин я еще ездила несколько лет. Но гостила теперь у родственников по материнской линии.


119

Каждое лето в нашей квартирке в Светлогорске мама делала ремонт: приводила в порядок сантехнику, белила-красила, покрывала лаком пол. Слова «евроремонт» мы еще не знали; как не знали, что ремонт по силам поднять только специальным людям, «мастерам».

Благодаря этому незнанию, с тринадцати лет я штукатурила и белила, клеила обои и выкладывала плитку. Как бы я все это делала, если бы знала, что не умею этого делать?..

Следом за появлением в нашем обиходе слова «евроремонт» появились и специалисты по «армянской» побелке, и жизнь наша изменилась, конечно. Слова: «Нет-нет, ты не сможешь побелить, не сможешь и поклеить, тем более, покрасить, сейчас и краски другие и специальные технологии, нужно нанять мастера!» – на десятилетия «заговорили», заморозили любую мою «ремонтную» инициативу и способность просто делать: надо покрасить – красишь; надо поклеить – клеишь!

Скажу больше, если бы я знала, что не умею белить и не белила, я бы не попала на службу в органы государственной безопасности…


120

Краски и лаки советских времен, кто помнит, были пахучими и долго сохли. Так что на обязательный ежегодный ремонт в крошечной хрущевке уходил месяц.

Сделав работу, мама уезжала то в Тбилиси, то в Ереван, то в Тбилиси и оттуда в Ереван, а потом в Москву, совмещая экскурсии и скромный пролетарский шопинг. Бабушка Уля с младшей моей Мариной гостили в «ремонтный» месяц у туркужинских родственников Апсо: дяди Михаила с супругой и детьми. С десяти лет у маминой родни гостила и я…


121

Низина, пекло, открытый всем ветрам двор без ворот, а вместо сада заросли кукурузы и скучные ряды картофеля…

В округе везде, где можно сажали именно кукурузу и картофель, а деревьев не было. Возможно, потому что хватало плодов с дерева-исполина, росшего посреди огорода моей родни.

То была груша, одинокая, единственная, соперничавшая по высоте с окрестными холмами. Именно по груше, видимой с самой дороги, узнавали, где именно живут старец Шухиб, а затем его сын Михаил со всем семейством.


122

Семейство Апсо признавало грушу народным достоянием. Все соседи, стар и мал, беспрепятственно угощались ее плодами. Никто никому ничего не продавал, никто даже разрешения не спрашивал – просто заходили во двор и, поздоровавшись с хозяевами, если те оказывались в зоне видимости, по протоптанной через огород тропинке, шли к дереву.

Ходоки из Верхнего Туркужина, из селений, лежащих за холмами, наведывались к груше так же спокойно, как собственные соседи и родственники.

История груши, благодаря воспоминаниям родственников, просматривалась на десятилетия назад. Мой кузен Хотей, сын Михаила, другие старшие вспоминали, когда и кто приходил-приезжал «посмотреть на дерево поближе», отведать его плодов.

Кто помнил войну, рассказывали, как по-особому обильно груша плодоносила в те годы, и в голодные послевоенные; и как лакомились грушами румынские солдаты (у нас оккупантами были именно румыны). Женщины постарше часто вспоминали как один румын увидел под деревом дочь Шухиба (тогда единственную) и, влюбившись, хотел, отступая, увезти ее с собой в Румынию; ее прятали в стогу сена в хлеву.


123

Даже Михаил, мамин сводный брат, единственный выживший участник войны, ко времени когда знала его я очень нездоровый – он был в немецком плену с 43-го, а вернулся домой только в 56-м, после сталинского лагеря… так вот даже он оживал, когда слышал рассказы о дереве, и о Шухибе, конечно, история жизни которого заслуживает отдельного романа.

В контексте рассказов о грушевом дереве, Шухиба вспоминали часто. В конце жизни он часто сидел на молотильном камне во дворе. Увидев проходивших к дереву мальчишек, он подзывал их: «Ну-ка подойди, бездельник, дай я тебя ударю своей палкой». Не смея ослушаться, те подходили, конечно, но, естественно, уворачивались от трости старца.

Шухиба я не застала, он умер в год моего рождения, а на том камне, видела, часто сидел его сын Михаил.


124

Мое утро в гостях у Апсо начиналось с похода в огород, к дереву.

Не знаю кому как, мне оно являлось при всяком приближении к нему совершенно живым и говорящим. Оно улыбалось – и это не преувеличение и не метафора, что бы вы понимали, уважаемые – и, приветствуя меня, хмурую спросонья, угадывало мои мысли, потому просило посмотреть не наверх, а под ноги.

– Я хочу сорвать с ветки, а не подбирать с земли! – говорила я, начиная общение с пререканий.

– Но ты просто посмотри на землю.

– Я хочу целое, без щербинок и вмятин, – настаивала я, задрав голову, словно моя шея зафиксирована в гипсовом протезе.

И тогда дерево замолкало.

Не встречая более сопротивления своим намерениям, я смотрела под ноги: «На всякий случай, раз попросили; не понравится, сорву с ветки» – и замирала в восхищении. Потому что дары груши были именно без щербинок и вмятин.


125

Это дерево было особенным, конечно. Мой детский мир вообще был живой изначально, весь, но это дерево… оно умело говорить лучше других.

Каждое божье утро груша сначала скидывала на землю обильнейшую листву и только потом сбрасывала на нее россыпь своих плодов. Огромное блюдо из листьев с несчетным количеством груш желтых и с красным бочком, зеленых, но все равно спелых; спелых, и все же сохранявших твердость; твердых, но источающих неповторимый аромат; ароматных, с зернистой, шершавой мякотью.

Увидев такую красоту, радуясь сердцем, я все же придирчиво осматривалась, выискивая следы курочек, козочек, что иногда, по недосмотру, забредали в огород; искала чего-нибудь этакого, что можно предъявить дереву в качестве доказательства несовершенства его угощения; но нет – картина была безупречна.

И не только визуально; плоды наивкуснейшие – после сада Хамида, в той части селения, я могла считаться экспертом по грушам.


126

Поскольку мне редко приходилось пастись под деревом одной – если только с самого утра, когда остальные заняты неотложными крестьянскими делами – могу говорить от имени всех детей округи: сначала мы просто объедались грушами, а затем, уже из жадности, брали сразу по два плода и, надкусив шкурку, терли друг о друга надкусанными сторонами, слизывая образовывающуюся фруктовую кашицу.

Уже сыта, довольно, думала я дереву, собираясь уйти, но оно держало, не отпуская! Досыта наевшись, оставив за собой кучу недоеденных, раз-другой надкусанных плодов и огрызков, мы расходились, чтобы затем, в течение дня, еще и еще раз прийти за его дарами, к изобильному, но уже не столь чисто прибранному как утром столу…


127

Грушу срубили в 1985-м.

Была поздняя осень. Хотей встал спозаранку и принялся за дело. Вскоре подтянулись и другие братья. Живого голого исполина, сменяя друг друга, братья рубили до ночи. Следующим утром посчитали кольца – двести двадцать годовых колец – и заплакали. Затем утерлись – труженикам не до сантиментов – и три следующих дня неспешно пилили древо на дрова, которые получили все желающие.

И наступила ночь, ставшая впоследствии легендой.

Каждый получивший в дар дрова захотел их тут же опробовать. Отложив кизяк и другие поленья, в печь положили грушевые. Когда пламя разгорелось, вместе с потрескиванием дров кому-то запахло горелой плотью, кто-то услышал гъыбзэ, плач, кто-то проклятья, клич к бою, шум волн, скрип мачт и заморскую речь. И была одна семья, у которой из печи потекла бурая жидкость; они приняли ее за кровь и тут же погасили огонь.

Сразу после этого ужаса, в пойме реки Туркужин, у родника Тлепша, провели трехдневный обряд жертвоприношения…


128

Я долго размышляла над поступком брата. Свидетельств тому, что расскажу дальше у меня нет, но, думаю, моя гипотеза имеет право на жизнь.

Груши, как уже написала, не стало в 1985-м, а за пятнадцать лет до этого, в 1970-м, у моих Апсо не стало ни калитки, ни ворот (собак и замков у них не было вообще никогда) …

Плетеные ворота сняли в дни похорон старшей дочери Шухиба, той, что полюбилась румынскому офицеру. Она в замужестве жила в другом селении, но завещала сыновьям похоронить ее в Туркужине.

Народу на похоронах было много. Ворота мешали и их временно сняли; убрали вместе с изгородью. В дни похорон и следующих сразу поминок, согласно обычаю, резали и разделывали скотину, варили, жарили и кормили соболезнующих.

129

В суматохе, сопровождавшей похороны, никто не заметил, как, приняв за топливо – снятая плетень лежала у поленницы, – ее разобрали и сожгли…

Летом 1985-го я спросила Хотея, почему нет ворот.

– Понятно, ворота сожгли на поминках, но, когда это было? Не думаешь, что пора восстановить ограду?

– А зачем? Здесь нет посторонних.

Ответ, достойный брата.

Во двор Апсо не просто свободно заходили, но и заезжали. Какое терпение надо иметь, чтобы смотреть, как сосед – пусть он трижды родственник! – минимум дважды в день разворачивается в твоем дворе и выезжает на дорогу? Конечно, почему не воспользоваться, если квадратный двор усадьбы с одной стороны полностью открыт, и хозяева не возражают.

Только после моих расспросов брат восстановил ограду. Он сделал аккуратный штакетник из старой груши, остатки которой родственники снесли обратно после первой же ночи с жуткими звуками и снами.


130

И вот у меня вопрос: может так задумывалось изначально? Может, грушевое дерево решило отдать себя на ворота? Но Хотей сначала не понял замысла, по всегдашней доброте, которую я, например, назвала бы беспечностью, и раздал всем дерево на дрова?

Если мое предположение относительно ворот верно, дерево знало, что больше не сможет плодоносить. Или, возможно, оно просто устало оживать каждую весну, устало жить, как устают старые или тяжело больные люди; как отказываются жить люди, потерявшие любимых.

Возможно, той любимой, последней любимой, которую дерево потеряло, была Я – его единственная жрица, собеседница, за многие годы, – переставшая ездить в Туркужин? Хотелось бы так думать, приятно так думать, но там была гораздо более трагичная потеря.


131

Внешне безмятежный, расслабленный и, несмотря на очевидную материальную бедность, открытый миру образ жизни Апсо меня пугал. Хотя, что бы мы делали без их заботы, бывшей как раз следствием этой открытости? До тех пор, пока мы с сестрой не встали на крыло, именно эта семья помогала маме растить нас. Без просьб и пафосных речей, таких любимых в моем народе, Михаил, а после его смерти Хотей, привозили по осени картошку, которой хватало до весны; а еще везли муку, масло, сыр и вообще все, что производили Апсо в своем хозяйстве. Несмотря на это, все равно, я никогда о них не помнила и не любила у них гостить.

Месяц у маминой родни превращался для меня в непрекращающуюся пытку. Причиной этому было наваливающееся, зримое, физическое ощущение бессмысленности жизни… и сырость; и тишина. Не тишина, в чистом виде, но длящееся, долгое затишье. Как-будто что-то должно быть сказано, сделано, что-то должно случиться, но это нечто затягивается, не происходит


132

От невыразимой печали, терзавшей меня в той среде, не спасали ни всеобъемлющая доброта семейства, ни предания о нартах в пересказе старших сестер, Жануси и Люси. Не спасало ничто. Если только груша – «с ней одною я была добродушна, весела».

Удачным я считала день, проведенный под грушей и вообще в огороде – мы всегда строили там шалаш. День в шалаше – истинное счастье. Счастье почти недоступное, потому что кузины Роза, Рима и Селима, в отличие от меня не интересовавшиеся ни огородом, ни шалашом – если только грушей, – уже с раннего утра звали то по ягоды, то к геодезической пушке, то в соседние хутора, то на речку, и так далее…

Сестры хотели гулять, а я не находила сил им отказать. С облегченным сердцем, что прошел еще один день, невыносимо насыщенный новыми именами и впечатлениями, я заползала вечером под влажное ватное одеяло и, как можно скорее, забывалась в липком сне. Чтобы, проснувшись следующим безрадостным утром, вновь ощутить необъяснимую тишину и печаль.


133

Если бы я знала тогда причину этой тоски, если бы умела ее понимать…

Не имею сейчас возможности свериться, но помнится, у дона Хуана спросили, что будет делать маг, если, предположим, он идет по тропе и в тот момент начинается камнепад. Дон Хуан ответил, что маг просто не пойдет по тропе, которую должно завалить камнями. Затем, подумав, добавил: «Если только Дух не решил, что магу каюк. Если камнепад – решение Духа, то маг бессилен».

Маг, который видит только то, что ему позволяют видеть, по-моему, не маг вовсе…


134

Уже смирившись с предстоящим месяцем душевного мрака, я поехала в Туркужин и в свое двенадцатое лето. Семь утра; за окном блеяли и мычали, курлыкали, кококали и кудахтали; слышались голоса дяди Михаила и Хотея.

Кузина Люся, пыхтя, мыла дощатый пол. Мне было немного стыдно; по идее я должна была хотя бы предложить ей помощь. Хорошо это понимала, но лень заглушала голос совести.

Пора вставать; наверно, во всем Туркужине одна я в такой час еще лежу в постели, думала я. Лежу под толстым одеялом и, несмотря на полный мочевой, не хочу не только встать – шевельнуться; чтобы ненароком не коснуться влажной части постели. Только небольшое пространство за ночь высушено моим теплом и превращено детской фантазией в домик.

Я так дорожила своим «домиком», что всегда просыпалась в той же позе, что легла. Период добровольного обездвижения продлевался «пока не встану», чтобы сохранить в целости зону личного комфорта, единственную на километры вокруг.


135

Она хрипит как старуха, наблюдая краем глаз за Люсей, неприязненно думала я. Что же с ней будет, когда она станет взрослой девушкой?

Люся казалась откровенно скучной, сельской. Она носила цветастый красно-синий байковый халат, передник, на худых волосатых ногах красовалось сразу несколько мужских носков самой разной расцветки, да еще тапочки с вечно примятым задником. В сырую погоду к гардеробу добавлялись теплая кофта, либо безрукавка, шерстяные носки и галоши.

И никакого тебе кокетства, игривости, женственности – ни в нарядах, ни в манерах. Она и одевается, как старуха. Она же девушка, ей пятнадцать лет, думала я, глядя на прибирающуюся в комнате сестру. Презирала ее всем сердцем.

Эхх… если бы знать в начале, что будем ценить в конце.


136

Мы с моей младшей, Мариной, спали в одной комнате, но я никогда не видела во сколько она встает. Просыпалась она очень рано и, по-взрослому, без проволочек и капризов, как заправская сельчанка, вместе с кузиной Жанусей, выпускала-кормила птицу и шла затем работать в огороде…

Нам с Люсей оставляли дом. Но какая из меня Настенька? Само собой, в доме убирала только кузина. Каждое утро, проснувшись от ее пыхтения я обнаруживала, что на постели Марины уже восседают две толстенькие подушки в белой кисее.

Двигалась Люся тихо, однако, начиная, без швабры, драить пол, громко пыхтела. Вымыв пол, кузина выносила воду и возвращалась застелить мою постель. Дальше ее ждала работа во дворе…


137

Когда Люся закончила уборку и вышла, я поняла, если не хочу застилать постель сама, пора вставать. Полежу, пока она откроет дверь и войдет… и еще сделает два шага по комнате… да, и тогда встану, думала я, лежа в «домике».

Открыв глаза, я увидела Люсю, стоящей возле мой кровати с отрезом ткани в руке. «Что это? Ух ты! Чье это? Какой шик! Откуда в Туркужине такая?»

– На, это тебе, – ласково сказала кузина и, чтобы я не оголяла руку, просунула ткань прямо под одеяло.

Получив такой роскошный подарок, я тут же вскочила. Как раз накануне размышляла, что совсем нечего надеть и вот, с утра такое чудо. В меру плотная, смесовая монохромная ткань слегка поблескивала и почти не мялась.

Наблюдая за шьющей мамой, выбирая вместе с ней ткани, с раннего возраста в них разбиралась.

Развернув отрез, я разочарованно вздохнула: слишком мал! Разве что на юбку, и то недопустимой для черкесской девочки длины. В городе я бы еще надела такую, но в селе…

Однако всегда есть решение. Оно есть просто всегда, нужно только немного подумать. Что, если не подшивать юбку вовсе?.. И пришить понизу тесьму… И машинки у них нет, думала я, доставая из коробки со швейными принадлежностями тесьму и нитки.

Найдя, что искала, решила шить руками. Волнообразная тесьма откровенно не подходила к выбранному фасону юбки, но: «Для разового или даже недельного дефиле по Туркужину сойдет». Быстро раскроив ткань и сшив, что называется, за один присест – все легко, когда есть вдохновение, – уже в новой юбке я вышла во двор.

Коротенький полу-клеш с крохотной блузой на теле балерины с низким гемоглобином. Густые длинные волосы, заплетенные в две толстые косы. Умывалась ли я в то утро – не помню; наверняка не застелила постель и точно не убрала за собой швейные принадлежности.


138

Стоя во дворе, в говорящем звуками сельской природы безмолвии, я казалась себе совсем взрослой: знала, что кажусь красавицей; знала, именно таким посвящают стихи и строят для них зáмки. Но меня не прельщали ни стихи, ни сказки, ни зáмки. Но замкú. Те замкú, что висели на дверях и цепях моего внутреннего зáмка.

С таким грузом не полюбить, это точно… а без любви не стать писателем, это уж наверняка… но не став писателем, я просто проиграю эту жизнь… И что, если, освободившись от внутренних оков, обнаружится, что мое сердце тоже каменное?.. и оно по своей природе не умеет любить… Какое же это будет разочарование… И позор…

Хоть бы ненадолго получить живое любящее сердце… Я бы знала тогда как правильно себя вести, и потом могла бы претворяться живой сколько угодно… Но так, не зная по-настоящему, что значит быть человеком, женщиной… Как же жить, чтобы никто не догадался, что мое сердце… что Я бесчувственна, жестока и слепа, и не женщина, не девочка, но… кто я вообще?..


139

Что ни говори, день начался удачно. Теперь все равно, куда идти и с кем встречаться. Не буду сопротивляться сестрам; у меня есть подарок и что бы меня ни ждало этим многолюдным днем, я справлюсь, думала я… А, вот и они, легки на помине… Через огород во двор заходили кузины, мои сверстницы Роза, Рима и Селима, которая была на этот раз с младшей сестренкой Симой.

Девочки поздоровались с Люсей и моей Мариной – те, помнится, вновь кормили птицу…

Марина с детства проявила себя противницей праздного времяпровождения, так что к нашей компании никогда не присоединялась. Кузины, отпетые любительницы всяческих развлечений, Марину гостьей не считали и тоже не интересовались ее персоной.

Между тем, девочек привлекала не только я, но и мой гардероб…

Нет, не так: девочек привлекала не столько я, сколько мой гардероб. Состоявший всего-то из нескольких платьев, блузок и юбочек, сшитых мамой из ацетатного шелка или ситца…


140

В описываемые времена давняя традиция черкесов одаривать друг друга по многочисленным поводам приняла необычную форму, став, в большинстве случаев, простым обменом наборами предметов повседневного пользования.

В набор входили, как правило, завернутые в полотенце, кусок мыла, духи или одеколон, чулки или носки, и отрез ткани. Наборы лежали наготове, наверно, в каждой семье – вдруг гости или похороны. Зачастую подарки тупо передаривались.

Бабушка Уля откладывала наборы на собственные похороны, добавляя их к накопленным чемоданам новых вещей, которые нужно раздать после ее смерти. Однако ей никогда не удавалось сохранить отрезы ткани. Усвоив с ранних лет мамино: «Молодые все красивые», я свято верила в собственную привлекательность и в то, что останусь такой в любом наряде.

Из полотна любого качества и расцветки можно сшить приличную вещицу, если прилична сама модель, думала я, и эта убежденность оставляла бабушку без единого отреза.

За счет того, что мы шили сами – мама и я – наш гардероб отличался некоторым разнообразием. Однако, если речь заходила о «магазинной» одежде – теплом трикотаже, трикотаже вообще, пальто или обуви – сразу возникала проблема, вызванная, прежде всего, отсутствием денег.

Например, на период с мая по октябрь включительно, мы получали по единственной паре босоножек. При ежедневном их ношении, обувь не доживала до первого сентября. Чтобы сберечь ее для школы – сезон босоножек иногда длился вплоть до ноября – в городе мы с сестрой все лето гуляли босиком; обходя обжигающе раскалившийся под палящим солнцем асфальт, перебегая открытые места по клумбам, в тени домов и деревьев.

Но. Это были наши «городские» секреты, которые не стоило сообщать кузинам, жаждавшим поносить мои платья. Безропотно давала сестрам некоторые из них. Хотя легче подарить, чем потом донашивать кем-то надеванное. Я бы и подарила, но это был мамин труд и мамина забота, потому не решалась принять без нее такое решение.

Что касается одежды Марины, она никому не подходила по размеру.


141

Разобравшись с нарядами для сестер, мы отправились гулять. Ближе к обеду, выйдя на главную и единственную улицу Туркужина, мы с сестрами сели на скамейку возле дома одного из родственников.

Я тут же зажалась: «Здесь полно прохожих и с ними надо здороваться, отвечать на вопросы, улыбаться, вести беседу, одним словом. Все прохожие знают меня; следовательно, и я должна их знать. Но что же делать, как скрыть, что я не помню имен и лиц большинства своих родственников, даже самых близких? А все потому, что они не интересны мне, сливаются в одну безликую массу. Видимо, я совсем плохой, двуличный человек, раз не могу сосредоточиться на элементарных вещах, не в силах запомнить лица и имена собственных родственников… Теперь-то моя тайна и откроется, люди непременно услышат звон цепей и клацанье замкóв на дверях моего уродливого каменного не зáмка, но сердца…» Все это я думала, уползая в себя всякий раз, как на дороге появлялся очередной путник.

Прохожих было не так много, на самом деле, но и не мало.

Следуя этикету, мы вставали всякий раз, как проходили старшие. Увидев меня, они останавливались расспросить о самочувствии бабушки Ули, передать ей и маме слова приветствия. Вежливо улыбаясь, я старалась давать односложные ответы: «Спасибо… хорошо… да… передам».

Кузины с удовольствием меня прикрывали. Бойкие сестренки подсказывали, что и как говорить, когда встать, когда можно садиться, и так далее. Внимание, которое я привлекала, им нравилось – они развлекались.


142

Ближе к полудню дорога опустела.

– Мы уже достаточно здесь сидим, – говорила я Тени. – Столько людей прошло мимо нас. Хочу, чтобы закончилась эта пытка спонтанного общения. Хватит с меня, утренний подарок уже отработан. Когда сестры предложат уйти? Пусть до тех пор к нам никто не подойдет… жарко… как жить, не зная адыгского языка? тут все говорят только на родном… все друг друга знают… все жизнерадостные… Хочу поскорее уйти; слышишь? где ты? почему тихо? эй…


143

Выглянув из себя, я обнаружила двух подростков. Общаясь с ними, сестры заливисто смеялись. «Мои сестры такие же как Чудягина Наташка. Почему я не могу смеяться и шутить как они?»

Взгляды подростков были обращены на меня, они что-то спрашивали именно у меня. «Как долго они так стоят и о чем спрашивают?»

Очевидно, ответы сестер их не удовлетворяли – они желали говорить именно со мной. «Что же делать? Интересно, я их знаю? Наверняка, мы знакомы, и я просто не помню их лиц и имен. Сейчас-то и откроется мое уродство; и, конечно, его воспримут как знак неуважения. Почему я больше не гощу у дедушки Хамида? За стеной, без посторонних, лишних людей. Зачем мне эти Апсо? У них все открыто: двери дома, ворота усадьбы, сад, весь их мир. Вечно то провожают, то встречают, то женят, то хоронят, то рожают, то поминают; жизнь нараспашку, но где же опора? Точка, держась за которую можно сохранить равновесие, не упасть…» – «Вот она, стоит перед тобой! Вот она перед тобой… Вот он… Это он! Он!..»

Следующий миг вырвал меня из суматохи мыслей и переживаний страшным криком…


144

В Туркужине никогда, ни во времена моего детства и юности, ни теперь, не было тротуаров. Дорога, покрытая плохоньким асфальтом, без бордюров и разделительной полосы, и теперь не шире хорошего городского тротуара; ни светофоров, ни фонарей вдоль дороги. Так что и народ, и скот – в любом состоянии, составе и возрасте – на некоторых участках перемещались тогда, и теперь, исключительно по проезжей части. Именно поэтому автомобильный транспорт по Туркужину всегда движется на минимальной скорости.

Но тот ЗИЛ не ехал – мчался. В то время как грузовик стремительно приближался к нашему району, из переулка на дорогу вышла семнадцатилетняя Жануся. Кузина заканчивала десятый класс. Я слышала с утра, она собиралась зайти в школу за какой-то справкой.

А мы сидели как раз напротив школьной калитки.


145

Жануся шла в нашу сторону. Малышка Сима, увидев Жанусю, оторвалась от Селимы и, выбежав на дорогу, устремилась ей навстречу…

На самом деле я не видела, как Жануся выходила на дорогу, только боковым зрением отметила, что Сима убегает. Лишь услышав ужасный, ужасный, крик, я посмотрела в ту сторону; Жануся бежала впереди грузовика навстречу, остановившейся прямо на дороге, Симе и громко кричала.

Между мчащимся в нашу сторону грузовиком и девушкой, бегущей от него к ребенку, было не более тридцати, даже двадцати сантиметров расстояния. Наверно. Я не видела и этих сантиметров…

Жануся успела пробежать впереди грузовика метров двадцать – двадцать пять с той же, мне казалось, бешеной, скоростью, что мчащийся грузовик. Удивлялась как она быстро перебирает ногами! Понимая, что она делает, только думала, успеет ли соскочить сама? Но, добежав до Симы, сестра скинула девочку на обочину и тут же сдалась – я отчетливо увидела это.

В следующий миг грузовик наехал на ее ноги, проехал по всему телу сначала передним колесом, затем, чуть заваливаясь, сдвоенным задним, резко свернул на противоположную от Симы обочину и остановился, въехав в саманную стену дома, в метре от нас.


146

Жанусю похоронили на следующий день; крики и рыдания, которые стояли в том дворе в тот день и много последующих, не описать, но я готова была слушать их и слушать, лишь бы не вспоминать тот страшный хруст ломающихся под колесами грузовика костей.

Отца Жануси, дядю Михаила, похоронили днем позже, он умер от разрыва сердца. Тетя Лида то орала как сирена, то теряла сознание. Хорошо, Люся не слышала криков матери. Она слегла сразу, в день и час гибели сестры; потеряла сознание и в себя не приходила много дней. Моя Мариночка все время находилась рядом с ней. Приехала мама.


147

Роза, Рима и Селима с Симой, напуганные, держались все дни ближе ко мне. Я же вела себя как истукан – не проронила ни одной слезинки, никого не обняла, не произнесла ни одного слова утешения…

В один из дней – на третий, пятый, не помню какой – я разглядела подростков, что были с нами у дороги в тот злосчастный день.

Один из мальчиков оказался наш родственник, другой – сосед. Подростки с первой минуты помогали старшим мужчинам и были во дворе все время – от зари до темна.

Еще они расспрашивали сестер о моем самочувствии, а те сообщали мне об их расспросах, но мы так и не познакомились; я, конечно, не спросила, как их зовут, сестры тоже не сказали, или, может, сказали, да я не услышала…

В психологии это называется замещением, кажется…

Наверно, это случилось, чтобы забыть Жанусю, точнее не Жанусю – я вроде ее не любила, – а ее крик и треск ломающихся костей, и врывавшийся в меня ор тети Лиды. Так или нет, но космическая доброта двух мальчиков, которую я ощущала всякий раз, даже не видя их, обойдя все двери и замкú, проникла в мое сердце.

У меня есть сердце, и я умею чувствовать, подумала я тогда.

Да, я точно умею чувствовать; я живая; я такая же, как все…


Загрузка...