1

«13 апреля жена московского полицмейстера П. А. Золотарева неудачно вскочила на подножку площадки вагона трамвая в тот самый момент, когда стоящий трамвай тронулся. Потеряв равновесие, г-жа Золотарева не смогла устоять на ногах и упала на мостовую. По свидетельству доктора Гранина, г-жа Золотарева получила неопасные для здоровья ушибы и легкое сотрясение мозга».

* * *

«В доме Лодиной, по Малой Грузинской улице, в квартире отставного ротмистра Ветлугина обнаружено производство фальшивых гирь и аршинов. Владел и руководил производством сам квартировладелец. Фальшивые гири и аршины пользовались спросом и сбывались не только в Москве, но и в других городах России».

Газета «Московские вести», 14 апреля 1910 года[1]

В семнадцать лет невозможно поверить в то, что тебя хотят убить. До тех пор, пока твоя подруга не упадет к твоим ногам, обрызгав тебя кровью.

Пуля попала Машеньке в шею и, видимо, пробила артерию, потому что кровь вытекала пульсирующим фонтанчиком. Машенька страшно хрипела и не менее страшно извивалась. Совсем как змея. Зауженное по последней моде платье усиливало сходство. Атлас блестел и серебрился под солнцем подобно змеиной коже.

Серебряная змея быстро краснела. Платье напитывалось кровью. Подмятая под голову шляпка, раскрытый кружевной зонтик, задорно валявшийся вверх ручкой, крошечный ридикюль с причудливо-завитушечной монограммой «МП»… Такое величественное действо, как смерть, пусть даже и внезапная, немыслимо без декораций.

Змей Вера не боялась, наверное, потому, что, кроме ужей, никаких других гадов не видела. А ужа чего бояться? Он сам тебя боится, поскорее уползти норовит. И красивый – гладкий, блестящий, грациозный, изящный. Подмечать красивое и любоваться им Вера умела с тех пор, как себя помнила. Никто ее этому не учил, само получалось. Увидит цветок – и залюбуется. Уставится в небо – и застынет, глядя на облака. «Мечтательница ты моя», – ласково говорил папа, гладя Веру по голове. Вера не объясняла, что она не мечтает, а любуется. Какая разница? Важен же не повод для восхищения, а сам процесс. Вера любила, чтобы ею восхищались. Оттого и жить привыкла немножко напоказ, как будто роль на сцене играла.

При виде хрипящей Машеньки Вера забыла обо всем на свете. Да и кто бы на ее месте не забыл, от такого-то зрелища? Машеньке надо было помочь, попытаться остановить кровь, подержать за руку, сказать что-нибудь ободряющее. Но все подходящие слова вдруг вылетели из головы, а тело одеревенело. Вера смогла только сжать кулачки и закричать. Слушала свой крик, пронзительный, высокий, и думала – вот, кричу, слышу, значит, не сплю. Значит, все наяву, не во сне. Наяву… Наяву… Зачем? Кому помешала Машенька, веселая, добрая, чуточку легкомысленная? Разве за легкомыслие убивают? Машенька за всю свою жизнь никому не сделала зла. Могла вредной антрепренерше язык показать из озорства, но это же не повод. Хотели убить не Машеньку, а ее, Веру. Если бы Машенька не устремилась к валявшемуся на дорожке бумажнику, то с ней бы ничего не случилось.

Машенька тянула руки к горлу, из которого пульсирующим фонтанчиком била алая кровь, и никак не могла до него дотянуться. Вера вдруг подумала о том, что Машенькино платье безнадежно испорчено, и ужаснулась своим пошлым, неуместным мыслям. Маленький ужас наложился на большой и стал той последней каплей, которая переполнила чашу. Сначала Вера перестала слышать свой крик, а мгновением позже у нее в глазах потемнело…

Вторая встреча со смертью оказалась много страшнее первой. Когда умер папа, Вере было одиннадцать лет. Папа долго болел, и мама с бабушкой шептались о том, что ему недолго осталось. Что именно осталось – не уточняли, и так все было ясно. Шептались тихо, чтобы больше никто не услышал, но Вера, с ее острым слухом, все слышала и очень расстраивалась. Бедного папу было очень жаль и очень хотелось, чтобы он выздоровел. Кому только Вера не молилась об этом. Увы, молитвы не помогли. Папа страшно исхудал, не менее страшно кашлял – гулко и подолгу, перестал вставать с постели, перестал есть… А потом был переполох – ночная суета, шум, звон склянок, приезд доктора. Взрослые были заняты, а Вере, как старшей, пришлось присматривать за Наденькой и Сонечкой. «Агония», – на бегу обронила бабушка. Вера сразу же представила себе эту агонию – как будто папу изнутри жжет огонь. Огонь – огония – агония… Под утро бабушка пришла в детскую, обняла Веру (Наденька с Сонечкой спали) и заплакала. За эти слезы Вера простила ей все обиды, даже то, что бабушка заставила маму забрать ее из балетного училища. У Веры были способности к балету (преподаватели говорили, что большие), было желание играть, блистать на сцене, но все это разбилось о бабушкино «не надо нам этого». Бабушка – кремень, все всегда делается по ее желанию. Папа и мама с ней никогда не спорили, согласились и в тот раз. Только тетя Лена попыталась возражать, но что толку возражать бабушке? Тетя Лена потом плакала и угощала Веру пастилками. Пастилки уже в рот не лезли, но отказываться было неловко. «Вот увидишь, ты будешь, будешь, будешь балериной…» – твердила тетя Лена. Вера послушно кивала, но в глубине души понимала, что тетя говорит неправду. Не со зла и не из вредности, а для того, чтобы успокоиться самой и утешить племянницу. За недолгое время, проведенное в школе, Вера успела понять главное правило балета. Чем раньше начнешь, тем большего добьешься. Пройдет год-другой, и можно уже не пытаться, потому что толку все равно не будет. Одна только радость осталась – воспоминание о том, как, улучив момент, когда не было репетиций, Вера пробралась на сцену и самозабвенно прыгала там, изображая балет. На сцене Большого театра! Пусть днем, пусть в пустом зале, но на сцене Большого театра! Прыгала долго, аж вспотела от усердия. Прыгала до тех пор, пока не услышала аплодисменты и мужской голос: «Браво!» Аплодисменты были вялыми, какими-то снисходительными, голос тоже был без восторга, но кому еще из Вериных подруг аплодировал сам Горский?[2] Вере, кроме тети Лены и сестер, никто после не верил, ни взрослые, ни подруги. Слушали и улыбались, как же, сам Горский аплодировал, ври больше. Тетя Лена верила, потому что как актриса умела тонко чувствовать, когда люди врут, а когда говорят правду. Ну и понимала, что про такое не врут. Это уже что-то вроде святотатства получается. А сестры верили, потому что привыкли верить Вере. Она их никогда не обманывала. Если бабушка стращала, что от шоколада животы вздуются и заболят, то Вера объясняла, что от шоколада в животе только приятно становится, сколько его ни съешь. Просто дело в том, что они живут небогато, каждая копейка на счету, приходится экономить, а шоколад, даже леновский[3], не говоря уже о том, что от Эйнема[4], стоит дорого. Сестры понимали и переставали плакать. Вера все удивлялась, почему взрослые говорят неправду на каждом шагу. Когда выросла, удивляться перестала.

Папа умер не страшно. Лежал потом тихий, строгий, непохожий на себя, с заострившимися чертами лица и закрытыми глазами. А Машенька… При одном лишь воспоминании сердце екнуло, и Вера снова провалилась в спасительную тьму, где нет ни чувств, ни мыслей, ни переживаний, ни сожалений. Ничего нет.

– Верочка, – позвал знакомый голос, самый любимый.

Или уже не самый? Или совсем не любимый? А разве можно любить после того, как увидела смерть?

– Верочка! Ты меня слышишь?! Верочка! Верочка! Ответь, прошу тебя!

Если зовут так настойчиво, волей-неволей приходится подчиниться. Только отвечать Вере не хотелось, потому что нечего было отвечать. Точнее – слишком много чего хотелось сказать. Словами и не выразить, разве что только взглядом. Вера открыла глаза и увидела прямо перед собой большое розовое пятно с двумя поблескивающими звездочками. Пятно постепенно становилось все четче – вот на нем проступил нос, вот звездочки превратились в стекла пенсне. Владимир видел превосходно, а пенсне носил из щегольства, вернее – для солидности. Какой же адвокат без пенсне? Не комильфо. Зачем ему пенсне сейчас? Забыл снять?

– Верочка! – ахнул муж. – Наконец-то!

Голос его был прерывист, словно ему не хватало дыхания. Вер-ох-оч-ох-очка! Запыхался? С чего бы это. Такой голос Вере не понравился. Ей нравился обычный голос мужа – сочный, уверенный баритон. А если он еще и звенит от восторга… В тот вечер, на выпускном балу, муж, тогда еще не муж, а «просто Владимир без отчества» читал Вере Гумилева. «Озеро Чад» – чудное стихотворение, красивое и щемящее. От красоты должно немножко щемить внутри, иначе это и не красота вовсе, а так, vulgarité[5].

Я была женой могучего вождя,

Дочерью властительного Чада,

Я одна во время зимнего дождя

Совершала таинство обряда.

Говорили – на сто миль вокруг

Женщин не было меня светлее,

Я браслетов не снимала с рук.

И янтарь всегда висел на шее…

Вера тоже когда-то была женой могучего человека. Пусть и не вождя, не Африка, чай, у нас, но могучего, сильного, уверенного в себе человека. Адвоката, спортсмена, автомобилиста, стрелка, любителя бокса. А теперь этот человек плачет в ее присутствии и, кажется, совсем не стесняется своих слез. И еще так по-детски шмыгает носом… Слезы мужа немного покоробили Веру, а шмыганье растрогало. Ей захотелось сказать ему что-нибудь ободряющее, но ничего, кроме пошлейшего «все будет хорошо», в голову не приходило. Поэтому Вера сказала стихами:

– Я ломала мой редкостный веер…

«Редкостный веер» – это Верина жизнь. Семнадцать размеренных лет и три месяца кутерьмы. Восхитительно интересной и, как оказалось, смертельно опасной кутерьмы. Не погружаясь в ужасные воспоминания, Вера тем не менее понимала, знала, что Машенька погибла из-за нее. Вместо нее… Кому надо было убивать Машеньку, прелестного мотылька, беззаботно порхавшего по жизни? Ровным счетом никому. Машенька умела ладить со всеми, без исключения. Она даже отказывать умела так мягко, что отказ оставлял приятное послевкусие. А вот Вера успела натворить дел… Сделать ничего толком не успела, а дел натворить успела. Интересно, это сейчас у нее calembour[6] получился? Ах, всего лишь очередная глупость, не более того…

– Упиваясь восторгом заранее, раздвигала я гибкие складки у моей разноцветной палатки… – подхватил муж.

Подхватил и осекся, потому что дальше были вот такие строки:

А теперь, как мертвая смоковница,

У которой листья облетели,

Я ненужно-скучная любовница,

Словно вещь, я брошена в Марселе.

Чтоб питаться жалкими отбросами,

Чтобы жить, вечернею порою…

Тогда, на балу, они звучали совсем иначе. Притягательно, маняще… Когда счастье переполняет тебя настолько, что вот-вот начнет переливаться через край (шутка ли – гимназия окончена!), то так и тянет приправить его острой перчинкой. Представить смоковницу с облетевшими листьями, то есть женщину, у которой все хорошее осталось в прошлом, и знать при этом, что у тебя ничего подобного никогда не случится. Верить и знать.

Не случится… Год с небольшим прошел с того дня.

Мокрое от слез лицо со сползшим на нос пенсне заволокло пеленой. Перед Верой предстал тот, прежний, Владимир. С горящими от любви и восторга глазами, тонкими аристократическими чертами лица и красивыми, чувственными губами. Вера подумала, что если он сейчас спросит позволения поцеловать ее, то она скромно потупит взор и, едва слышно, ответит «да». Или просто кивнет.

– Вера, вы выйдете за меня замуж? – неожиданно и просто спросил Владимир.

Вера опустила голову, глубоко вдохнула, прислушалась к своему сердцу, которое вдруг забилось часто-часто, и пролепетала:

– Да.

И еще дважды кивнула для верности, опасаясь, что громкая музыка может помешать Владимиру расслышать ее ответ.

Но он расслышал. Просиял от радости, хотя, казалось, пуще сиять и некуда, подхватил Веру и закружил ее в вальсе. Вот так случается в жизни – отошла на балу с кавалером в угол перемолвиться словечком, а вернулась танцевать уже невестой.

«Не-вес-та! Не-вес-та! Не-вес-та!» – в такт музыке пела душа. Теперь уже можно было признаться себе в том, что это была любовь с первого взгляда. Увидела в дверях красивого молодого человека и еле удержалась от того, чтобы броситься ему навстречу… Еле-еле, даже губу закусить пришлось, чтобы преодолеть соблазн. Вредина Анька Боде заметила это и сразу же начала отпускать неуклюжие остроты на тему «сколько губы ни кусай, они от этого полнее не станут». О своих блеклых ниточках подумала бы! Но Вере вдруг стало так хорошо, что она даже расхотела сердиться на Аньку, даже «бара-а-анессой» ее не назвала.

Так было хорошо…

Совсем недавно Вере было так хорошо…

А сейчас так плохо, что хуже, кажется, и не бывает…

Заснуть бы и не просыпаться…

– Где я? – спросила Вера, очнувшись от забытья в очередной раз.

– Дома, Верочка, дома, – как показалось, обрадованно, хотя радоваться было нечему, ответил муж.

Дома как-то странно пахло – холодом и чем-то медицинским.

– Уже зима?

Вера никак не могла вспомнить, когда умерла Машенька. Кажется, это было летом? Или осенью?

– Господь с тобой, Верочка, опомнись! – испуганно зачастил муж. – Второе августа сегодня. Понедельник.

Второе августа. День памяти святого Блаженного Василия Чудотворца, папиного небесного заступника. Он, наверное, теперь и Верин заступник тоже. Или не он? Вера решила, что додумает про заступников после, потому что сейчас у нее не осталось сил даже на то, чтобы сказать несколько слов мужу. Хотелось снова вернуться обратно, в покойную тьму, но что-то мешало. Что-то с ней было не так.

– Что со мной было? – спросила Вера у мужа.

– С тобой все хорошо, Верочка. Доктор сказал, что с тобой все хорошо…

«С тобой» оба раза прозвучало с неким особенным смыслом.

– А с ребенком? – Вера уже догадалась, но, чтобы поверить в такое окончательно, ей требовалось подтверждение.

– Доктор сказал, что это из-за нервного потрясения. – Владимир судорожно сглотнул и часто-часто заморгал. – Спазм… Не переживай, милая, тебе всего семнадцать, у нас еще все впереди…

Не было сил для того, чтобы плакать, и не было желания смотреть на разом опостылевший белый свет. Вера поспешила закрыть глаза.

Загрузка...