Олисава Тугова ПТИЧНИЦА

– Что вы чувствуете, когда убиваете людей? – вихрастый парнишка-военкор старается заглянуть мне в глаза и поэтому неловко сгибается в три погибели перед тем, как приземлиться на гнилые доски. Я сижу прямо на земле и чую спиной бетон стены, нагретой солнцем. Мне, наоборот, хочется распрямиться, вытянуться. Когда наконец отвлекаешься от экрана смартфона, понимаешь, как устали от напряжения позвоночник, шея, плечи; замечаешь, как режет глаза от света, ветра и от слёз после яркости дисплея, выкрученной на максимум. Думаю, что ему ответить. Вот бы изобразить брутальную непроницаемость, повернуться вполоборота, посмотреть в даль и пафосно бросить:

– Отдачу!

На самом деле ничего я не чувствую. Вглядываюсь в нерезкие пиксели на экране, чтобы привычно распознать в них технику, живую силу противника, раненых или трупы. Мое дело – разведка, корректировка. К моей лёгкой «птичке» сейчас не прицепляют сбросов. Да и когда прицепляли – подкараулить бэху укропов или группу на ротации – это было скорее охотой, похожей на компьютерную игру, где за размытыми пикселями не видишь человеческих судеб. Существуют только вражеские единицы, которые нужно уничтожить. Тогда исчезаешь из реальности, забываешь следить за работой арты, потому что если прилетит, то прилетит – тут полнейший фатализм. Единственное, что отслеживаешь всегда – днем, ночью, во сне, на отдыхе, в наряде, на задании – это мерзкий жужжащий звук чужого БПЛА. Звук опасности, звук смерти.

Паренек ждет ответ и поглядывает на небо. У него так и не вышло поймать мой взгляд – не люблю встречаться с кем-то глазами. Зато я смотрю на него. Лет двадцать ему. А то и меньше. В неуставном новеньком камуфле. На рукаве затертый, выцветший шеврон: «Родился орком – защищай Мордор». Шеврон с пареньком не сочетается настолько, что я улыбаюсь:

– Да я людей и не убиваю. Только врагов.

Не повезло ему со мной. Приехал, вишь ли, на фронт – не на ЛБС, конечно, но всё-таки километров двадцать до зоны активных боев, тоже поступок для мирного – хотел интересное героическое интервью взять, а ему меня подсунули, чтобы под ногами не мешался. Сплошное разочарование, наверно.

Августовское солнце высушило бурьян, он опутан блестящей паутиной, и в нем шуршит ветер. По ветру лежат ленточки маскировочной сети, натянутой над нами. На вытоптанной, потрескавшейся земле мельтешат солнечные блики. Вот бы снять тяжелые тактические кроссы и пойти босиком на соседний ставок купаться. Но там всё заминировано. А в бурьяне, метрах в пяти от места, где мы сидим, со вчерашнего дня валяются несдетонировавшие части кассетных боеприпасов со вздыбленными лопастями. Саперы должны приехать. Но пока не доехали.

Я встаю, отодвигаю железную, ржавую, посеченную мелкими осколками дверь пункта нашей временной дислокации – это бывший укроповский опорник. Из него пахнет сыростью, плесенью и разбухшим гнилым деревом. Выкатываю из тёмного угла полосатый, глянцевый арбуз, бью его с размаху о какую-то арматуру и разламываю с сочным хрустом. Парнишка подскакивает и ловит половину арбуза, которую мне становится неудобно держать. А потом мы просто сидим на земле и вычерпываем ложками красную сладкую мякоть.

– Знаешь, какое первое осознание было у меня, когда воевать приехала? Не такое, которое умом понимаешь, а такое, которое проживаешь всем своим существом. Это осознание хрупкости человеческого тела. Оно ведь, правда, очень слабое. Непрочное. Кожа, кости, кровь, мышцы… Вот, к примеру, сидели с парнишкой, чай пили. Прилёт. Осколочек маленький, меньше сантиметра и крови-то почти нет, а на глушняк. Парнишка – 200. А у него ещё чай не допитый стоит. Горячий, не успел даже остыть. От этого понимания люди становятся другими: они тебя не спросят, что ты чувствуешь, зато спросят, не голодный ли, и постараются обогреть, накормить и спать положить, чтобы ты отдохнул. И к смерти проще отношение. Осознаешь, что все мы смертны. И смерть – это естественно. Ей не обязательно быть героической, а жизни не обязательно быть значимой. Пустая жизнь, глупая смерть ничуть не умаляют этих двух категорий. Хоть оценивай, хоть не оценивай. Жизнь – есть жизнь, а смерть – есть смерть. Паренек из окопа в соседнюю зелёнку вылез по естественной надобности. А тут обстрел. Так и погиб со спущенными штанами. И он от этого не стал меньшим героем, чем тот, который собой товарища закрыл. Просто у одного обстоятельства так сложились, а у другого – этак.

– Тогда, наверно, и убить проще, раз «обстоятельства так сложились»? – мальчишку-военкора явно интересуют какие-то морально-психологические стороны войны. Он плюется арбузными семечками в злобных августовских мух и всё ещё пытается поймать мой взгляд.

– Наверное, – соглашаюсь я.

Впервые я убила, когда мне было десять.

Обычное детское лето в девяностых – это лето в деревне у бабушки. В настоящей деревне, большой, с деревенскими ещё крепкими домами, изукрашенными причудливой резьбой светелками, палисадниками с цветущими флоксами, гвоздиками, пионами, с хлевами и птичниками, в которых держали скотину, и с огромными огородами, распаханными под картошку. Вдоль деревни шла широкая улица, на ней встречались все деревенские дети – играли в прятки и в лапту, сбивались в дружные ватаги для походов в лес, на пруды, для посиделок на крыше амбара. По чужим домам детям ходить было не принято. Поэтому у меня вызывало особенное любопытство, а что там – за высокими заборами – у других бабушек. Особенно у одной. Её звали баба Шура. Она была высокой, худой, но очень сильной и жилистой старухой, на её прямоугольном лице застыло беспристрастное выражение – ни единой живой эмоции никто из детей никогда не видел. И двигалась она тоже жутковато: ритмично, как выверенный механизм, не совершающий лишних движений. Не бабка – Терминатор. Она каждый день приходила к моей бабушке, потому что у нас был черно-белый пузатый телевизор, и они вместе смотрели «Просто Марию». К бабе Шуре на лето приезжали два внука. Володя лет тринадцати и Саша лет десяти. Оба ушастые, побритые налысо, со смешными тонкими чёлочками. У Володи всегда спадали огромные не по размеру треники, вытянутые на коленках, и он подвязывал их кушаком от цветного халата. А Саша лихо вытирал сопли рукавом – от запястья до локтя.

Баба Шура, очевидно, больше любила старшего. Если она поручала внукам принести воды, наколоть дров, встретить с пастбища корову или прополоть морковь, то разговаривала только с Володей. Саша хотел быть взрослым, как Володя, и носить бейсболку с сеточкой и с кривым козырьком. Поэтому, когда баба Шура подошла к нам с Сашей, увлеченно ловивших в камышах лягушек, и сказала размеренно и чётко: «Санька, надо курицу на суп зарубить», – мы опешили. Саша обалдел от счастья и оказанного ему доверия.

Пока мы вылезали из пруда, то постепенно осознали всю сложность задачи. Мы были городскими детьми и никогда никого не убивали. Я уже прикидывала, что может быть лучше пойти помочь своей бабушке – огурцы, например, собрать… Но любопытство, а что там у бабы Шуры в доме, было сильнее.

– Зайдем в дом, молока попьем, – разумно предложил Саша.

Я любила отстоявшееся в холодке молоко, когда сверху, на горлышке трехлитровой банки собрались кремовые жирные сливки – плеснуть их в чашку и с наслаждением пить.

В доме у бабы Шуры были точно такие же, как и у моей бабушки, межкомнатные ситцевые занавески, разноцветные лоскутные половички, высокие кровати с кружевным подзором внизу и с горой подушек, покрытых белым тюлем, большое зеркало, портреты умершей родни, дозревающие на подоконниках помидоры…

А потом Саша принес коробку привезенных из города машинок. Модельных, разноцветных. Мы принялись катать их по широким половицам. И забыли про курицу.

Хлопнула тяжелая дверь из сеней.

– Санька, где курица-то? – баба Шура смотрела на нас не мигая.

И мы метнулись мимо нее во двор, на ходу застегивая сандалии и не попадая в дырочки сложной застежкой.

– Какую рубить, ба? –издалека тоненько пискнул Саша.

– Белую дуру, которая яица давит, – ответила бабка, не повышая голос, но мы услышали каждое слово.

Саша с трудом выдернул из колоды топор, я стащила с забора сушившуюся там тряпку. В сарайку к курицам мы зашли вооруженные. Они только что лениво ходили из стороны в сторону – и вдруг заметались, заголосили. Почувствовали.

– Вот эту лови, – Саша указал жертву.

И я её спеленала тряпкой. Курица била сильными, когтистыми лапами, орала – и я старалась держать её так, чтобы она не смогла меня клюнуть. Она дрожала под тряпкой. И я чувствовала её живое тепло и её страх. И было совершенно непонятно, как так можно взять и убить её. До этого момента всё казалось игрой, а теперь вот стало по-настоящему.

Саша придержал мне дверь, чтобы я вышла наружу. Я держала курицу, будто спеленутого младенца. По глазам Саши было понятно, что он вот-вот заплачет, он тихо положил топор обратно на колоду. И тут курица извернулась и изо всех сил клюнула меня в руку. Слёзы сами полились не от жалости, а от боли. И нахлынула безотчетная ярость: «Я ее жалею, а она!!!»

Я сунула замотанную в тряпку курицу Саше, схватила топор, скомандовала: «Ложь её и держи за ноги!» и одним ударом отрубила голову. Голова защелкала клювом и упала в опилки. Саша держал испачканную кровью тряпку, в которой ещё дергалась незадачливая птица. Потом отпустил. Мы молча прошли мимо крыльца , Саша постучал в окно:

– Ба, забери на колоде.

На улице звенели удары мяча о биту – ребята играли в лапту.

По укропам можно сверять часы. Ровно в шесть полетели их «подарки». Ложатся стабильно —куда попало, но в радиусе трассы и жилых строений.

В подвал здания-располаги бежать опаснее, чем оставаться на месте. Поэтому мы с военкором прячемся в опорнике, возле которого сидим. Земля гудит и дрожит от прилётов – вибрация идет даже от дальних попаданий. От свиста закладывает уши. Я смотрю в глаза парнишке-военкору и думаю о том, что Володя погиб в Чечне. Война догнала его поколение раньше. Нас с Сашкой она догнала на Донбассе. Сашка ушел добровольцем.

Хватит войны и поколению этого парнишки-военкора, который так внимательно слушал про курицу, жалел её, но не боится обстрелов.


Загрузка...