Молодой человек, собиравшийся похитить девушку из родительского дома и так презрительно отзывавшийся о московских обычаях, был сын известного в то время царского любимца Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина{2}, по имени Воин.
Воин представлял собою только что нарождавшийся тогда в московской Руси тип западника. До некоторой степени западником был уже и отец его, любимец царя, Афанасий.
За несколько времени до того Нащокин послан был на воеводство в Псков, в его родной город. А по тогдашним обычаям московским, воеводство это было в буквальном смысле «кормление»; такого-то послали воеводою туда-то «на кормление», другого – в другой город, третьего – в третий, и все это – «на кормление»; и вот для воеводы делаются всевозможные поборы и хлебом, и деньгами, и рыбою, и дичью; даже пироги и калачи сносились и свозились на воеводский двор горами.
Нащокин первый восстал против этих «приносов» и «привозов». По тому времени это уже было новшество, нечто даже богопротивное, с точки зрения подьячих и истинно русских людей.
Мало того, Нащокин перевернул в Пскове вверх дном весь строй общественного управления, урезав даже свою собственную, почти неограниченную, воеводскую власть.
Ему жаль было своего родного города, когда-то богатого и могущественного, гордого союзника и соперника «Господина Великого Новгорода». Как пограничный город, стоявший на рубеже двух соседних государств – Швеции и Польши, Псков еще недавно богател от заграничной торговли с этими обоими государствами. Войны последних лет почти убили эту торговлю. Между тем вся экономическая жизнь города и его области сосредоточилась в руках кулаков, богатых «мужиков-горланов», положительно не дававших дышать остальному населению страны.
– Я не хочу только кормиться от моей родины – я сам хочу ее кормить! – говорил новый воевода в съезжей избе во всеуслышанье.
– Как же ты ее, батюшка-воевода, кормить станешь? – лукаво спрашивали «мужики-горланы».
– А вот как, господа старички: с примеру сторонних, чужих земель…
– Это с заморщины-то, от нехристей? – ухмылялись в бороды лукавые старички.
– С заморщины и есть: за морем есть чему поучиться. Так вот я и помышляю в разуме, что как во всех государствах славны только те торги, которые без пошлины учинены, то и для Пскова-города я учиню такожде: быть во Пскове-городе беспошлинному торгу раз с Богоявления по день преподобного Евфимия Великого, сиречь по 20-е число месяца януария; другой раз – с вешнего Николы по день мученика Михаила Исповедника.
– Так, батюшка воевода, так! Да какая же нам-то с той беспошлины корысть будет, да и казне-матушке? – лукаво спрашивали горланы-мужики, по нынешнему консерваторы.
– А вот какая корысть! То, что вы ноне, стакавшись промеж себя, пролаете втридорога молодшим черным людям и рольникам, то у иноземных гостей они купят за полцены.
– Что ж, батюшка-воевода, это корысть токмо подлым людишкам, смердьему роду, а казне-матушке пошлинная деньга плакала, – твердили старые лисицы.
– И казну не обойду, – отражал их доводы ловкий воевода. – Ноне ведомо вам буди, по всей матушке-Руси торговые люди плачут на иноземных гостей: гости-де, стакавшись промеж себя, как и вы вот, мошной своей, а у них мошна не вашей чета, мошной своей всех наших торговых людей задавили. Вы сами не левой ногой сморкаетесь…
– Хе-хе-хе! – отвечали на шутку воеводы старики. – Шутник ты!
– Нет, я не шучу, а вы сами ведаете, что иноземные гости, чтобы проносить ложку с русской кашей помимо ваших ртов, стакались с вашим же братом, которые победнее, задают им деньги вперед, на веру, а то и по записи, и на эти-то деньги ваш брат, который победнее, и скупает на торгах, и по пригородам, и по селам товар малою ценою, и все это им же, толстосумным гостям. Вот от такого-то неудержания русские люди на иноземцев, на их корысть, торгуют ради скудного прокормления и оттого в последнюю скудость приходят, а которые псковичи и свои животы имели, то и они от своих же сговорщиков с немцами для низкой цены товаров также оскудели.
– Правда, истинная правда, боярин, – соглашались старички и удивлялись, – и откуда это ты, боярин, в нашем торговом деле таково стал дотошен.
– Откуда? Я не из княжего роду, не из богатых бояр: знавал и я, почем ковш лиха, да и ноне цены тому ковшу не забыл.
– Так-так… Да как же ты, боярин, этого ковша изведешь, чтобы нас, то есть, немцы не заедали?
– А вот как: чтобы не было тайного сговора с немцами, чтобы маломочные псковичи не брали у них в подряд денег и не роняли цены русским товарам, вы, старички и молодшие, лучшие торговые люди, распишите сами, по свойству и по знакомству, во Пскове-городе и по пригородам, всех маломочных людей, распишите их по себе и ведайте их торговлю и промыслы, а во место того, что они брали деньги у немцев и на них работали, на их колеса воду лили, будем давать им ссуду из земской избы. Когда таким изворотом маломочные люди на земские деньги накупят товару, то пущай везут его во Псков, к примеру, в декабре месяце, сдают товар в земскую избу, в амбары, где и записываются все подвозы в книги, а вы, лутчие люди, должны принимать тот товар каждый у своего, кто за кем записан, и давать им цену с наддачею для прокормления, и чтобы к маю месяцу они накупали новых товаров, к самому Никольскому торгу; после же торгу вы, лутчие люди, продавши товары свалом иноземцам, должны заплатить маломочным людям ту цену, по какой сами продали.
– Ну и дока же наш воевода, – твердили после этого псковичи.
Но Нащокин в своих преобразованиях пошел еще дальше, урезав свою собственную власть, и опять-таки по образцу западному, «с примеру сторонних чужих земель».
Собравши в земской избе всех «лутчих людей» Пскова, он держал к ним такую речь:
– Господа псковичи, лутчие люди! Уверились вы, что я хочу добра Пскову-городу?
– Уверились! Уверились! – послышались голоса. – В торговом деле ты уже утер носа немцам.
– Спасибо! Так сотворите теперь сами доброе дело Пскову-городу и пригородам. Доселе воевода судил вас во всех делах и обидах; но воевода не всеведущ; вы свои дела и обиды лучше знаете. Так выберите из себя пятнадцать человек добрых людей на три года, чтобы из них каждый год сидело в земской избе по пяти человек. Эти пятеро выборных должны судить посадских людей во всех торговых и обидных делах, а ко мне, к воеводе, отводить только в измене, разбое и душегубстве. Ежели же случится тяжба между дворянином и посадским, то судить дворянину, кто будет у судных дел, с выборными посадскими людьми. Пошлины же с судных дел, решенных пятью выборными, держать в земской избе для градских расходов. Люба ли вам моя речь? – закончил воевода.
– Люба-то люба, только дай нам малость подумать, – был ответ.
– Думайте, думайте.
За этими думами Псков разделился на две партии: меньшие люди все примкнули к «новшеству» Нащокина, «лутчие» уперлись на старине, что для них было выгоднее.
Так и в ином другом Нащокин шел несколько впереди своего века. За это и не любили его старые бояре и подьячие.
Оттого, когда сегодня утром молодой Нащокин, Воин, шел из столовой избы через переднюю, его провожало злобное шипенье приверженцев старины:
– Вон, из молодых, да ранний, весь в батюшку.
– А что батюшка! От него старым людям житья нет: все бранится, всех укоряет… все, но его, делается не хорошо… толкует о новых порядках, что в чужих землях!
– Знамо! А каки-таки эти порядки? Что он завел во Пскове? Приедет воевода в город, а ему там и делать нечего, всем владеют мужики!
– Да что ж будешь делать! Великий государь его жалует: грамоты шлет ему прямо из приказа тайных дел, так всякому бы можно писать великому государю, что хочет, обносить, кого хочет, никто не сведает.
– И чему дивиться! Был бы из честного старого роду, а то откуда взят?
– Умный человек! – ядовито замечает кто-то.
– Умный! Никто у него ума не отнимает, да как будто все другие глупы?
– Ну а сынок, поди, шагнет еще выше! Вон и сейчас у великого государя у ручки был.
Действительно, сынок пошел дальше отца, только несколько в другом роде.
Во многом приверженец Запада и его общественных порядков, Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, проникнутый благоговением к европейскому образованию, пожелал и сыну своему, Воиньке, дать по возможности отведать этого роскошного плода. Но какие были средства для этого в тогдашней московской Руси? Ни университетов, которыми давно гордилась Европа, ни высших, даже средних образовательных училищ, ни даже учителей – ничего этого не было на Руси. Даже для царских детей приходилось брать учителей из Малороссии. Но Малороссию Ордин-Нащокин не любил. Он был приверженец монархических порядков. Не будучи сам знатного рода, он душою льнул к древней родовитости, к аристократизму. Он презрительно отзывался даже о Голландии и ее республиканском управлении.
– Голландцы – это наши псковские и новгородские мужики-вечники, те же горланы! – отвечал он Алексею Михайловичу, когда тот желал знать его мнение о союзе французского и датского королей с голландцами против Англии.
Понятно, что он недолюбливал и Малороссию с ее выборным началом.
– Эти хохлатые люди еще почище наших вечевых горланов! – говорил он о запорожских казаках. – Они своих кошевых атаманов и гетманов киями бьют, словно своих волов.
Зато сердце его лежало к полякам, к аристократической нации, по преимуществу.
И вот из поляков, попавших к русским в плен, Ордин-Нащокин выбрал учителей для своего балованного сына Воина. Неудивительно, что вместе с мечтательной любовью к Западу учителя эти посеяли в сердце своего пылкого и впечатлительного ученика презрение к Москве, к ее обычаям и порядкам, даже к ее верованиям. Все московское было для него или смешно, или противно.
Под влиянием западноевропейских воззрений на жизнь он решился на самый отчаянный по тому времени шаг – похитить любимую девушку. Однако все усилия его разбились в прах об унаследованное московской боярышней от матерей и бабушек понятие о женской чести и стыдливости. Ни любовь, ни страх вечной разлуки, ни страдания оскорбленного чувства – ничто не могло заставить девушку переступить роковую: грань обычая. Она не перенесла страшного момента разлуки, и потеря сознания облегчила на несколько минут ее муки, ее ужасное горе, первое, после потери матери, великое горе в ее молодой жизни.
Когда она пришла в себя, то увидела склонившееся над нею ужасом искаженное лицо мамушки.
– Где он? Что с ним? – были первые ее слова.
– Не знаю, дитятко, словно он сквозь землю провалился. А что с тобой, мое золото червонное?
– Я ничего не помню, мамушка: только он сказал, что мы больше с ним не увидимся.
– Ах он злодей! Да как же это так? – встревожилась старушка. – Что тут у вас вышло? Чем он тебя обидел, ласточка моя?
– Он ничем меня не обидел: он только сказал, что нам больше не видаться на сем свете.
Девушка молчала. Даже старой мамке своей она не могла выдать того, что она считала святою, великою тайной.
А соловей все заливался…