Май в самом разгаре. Солнце жарит вовсю. Небо такое же голубое, как голубой кушак на моем новом платье. Ах, какое красивое небо! Век бы смотрела на него!
Мой стол стоит у самого окошка, у того самого окошка, через которое четыре года тому назад я смотрела на драку коршунов в воздушном пространстве и не хотела молиться. Но теперь я молюсь. Хороший урок дала мне судьба, на всю жизнь, и я часто думаю, что, захоти я тогда молиться, Бог не разгневался бы на меня, и папу Алешу не взяли бы на войну. Правда, Солнышко вернулся здоровым – не то что папа Лели Скоробогач, моей ближайшей подруги, которому контузило ногу, и он ходит теперь, опираясь на палку. И все-таки лучше, если бы не было войны и папа Алеша оставался бы дома.
Да, молиться я теперь умею. Но зато какая пытка – ученье! И к чему мне, восьмилетней девочке, знать, сколько было колен царства Израильского[6] и что такое причастие и деепричастие в русском языке?
Тетя Лиза ушла, выбившись со мной из сил, а я сижу над раскрытой книжкой и мечтаю. Сегодня приедет тетя Оля из города и привезет мне новое платье. Она всегда сама обшивает меня, никогда не позволяет отдавать мои костюмы портнихам. И новое платье она сшила сама. Только кушак купила мне тетя Лиза, голубой, как небо. Очень красивый кушак! Надену этот кушак, новое платье, и меня повезут к Весмандам на рождение. Там гостит рыжая Лили, и Вова приехал из Петербурга, из пажеского корпуса. Я его мельком видела вчера. Такой потешный в мундирчике!
Ах, скорее бы тетя Оля приезжала!.. Тогда Лиза, наверное, позволит мне бросить уроки. И я побегу тогда на гиганки[7]. Приедут Леля, Гриша, Коля, а может быть, и Анюта? Ах, только бы не она!.. Придется домой идти. Тетя Лиза не позволяет играть с Анютой. Она отчаянная. И Коля Черский будет. Я его очень люблю. Он никогда не ссорится со мной и умеет все объяснить: и какая травка, и какие букашки, и как паук называется. Он умный. Первым учеником идет в гимназии. А ему ведь только четырнадцать лет! Ах, скорее бы тетя приезжала! Вон Петр (это наш денщик) побежал дверь открывать.
– Что, Петр, тетя Оля приехала?
– Нет, барышня, мужик принес орехи продавать.
Орехи? Недурно! Совсем даже недурно!
Ах, скорее бы выучить! И что это за неблагодарные люди были! Сколько им Моисей сделал добра, ничего знать не хотят, ропщут – и только! И зачем только учить про них надо? То ли дело история Исаака. Я даже заплакала на том месте, где его Авраам в жертву принести хотел. Потом успокоилась, узнав, что все кончилось благополучно.
– Ты выучила урок, Лидюша? – внезапно появляясь на пороге, спрашивает тетя Лиза.
– Ты что это ешь, тетя Лиза? – заинтересовываюсь я, видя, что рот тети движется, пережевывая что-то.
– Отвечай урок. Нечего болтать попусту, – желая казаться строгой, говорит тетя.
Я надуваю губы и молчу.
– Закон Божий выучила?
Молчу.
– A русский?
Молчу снова.
– Ну, мы это вечером пройдем, а теперь пиши диктовку.
– В такую жару? Диктовку? Те-тя Ли-за-а! – тяну я жалобно.
Но тетя неумолима.
Я беру перо, которое становится разом мокрым в моих потных руках, и вывожу какие-то каракульки.
– Что ты написала?! – выходит из себя тетя. – Надо «труба», а ты пишешь «шуба»…
– Все равно – «труба» или «шуба»! – хладнокровно замечаю я.
– А такую длинную палку у «р» зачем ты сделала, а?
– С размаху! – отвечаю я равнодушно.
– Нет, ты будешь целую страницу лишнюю писать! – возмущается тетя. – Пиши!
Но я бросаю перо и начинаю хныкать. В одну минуту лицо тети Лизы проясняется. Суровое выражение исчезает с него.
– Девочка моя, о чем ты? – наклоняется она ко мне с тревогой.
Но я уже не хнычу, а реву вовсю.
Какая я несчастная! Какая несчастная, право! И никто не хочет понять, до чего я несчастная! В жару, в духоту – и вот изволь учить про каких-то неблагодарных людей, которые мучили бедненького Моисея! Нет, буду плакать! Нарочно буду! Чтобы голова разболелась, чтобы я вся расхворалась!
А потом умру. Да, умру, вот назло вам всем умру, в отместку. Придет священник, будет панихиду служить. Выроют ямку у церкви и положат туда Лидюшу. Закопают… Где Лидюша? Нет Лидюши!.. И всем будет жаль меня, жаль…
И я уже рыдаю, отлично зная, что Солнышко на работах (отец управляет ходом казенных построек), а тети мне нечего стесняться. Я ложусь головой на классный столик и повторяю только одно слово: «Умру, умру, умру!»
Теперь я уже не над тем плачу, что надо заниматься, а мне просто жаль себя.
Умереть в такой ранней юности! Ведь и девяти лет нет еще! О, ужас, ужас!..
Тетя мечется вокруг меня со стаканом воды, с валериановыми каплями, одеколоном. Но я нимало не обращаю внимания на нее, а реву, реву, реву…
За собственными стонами и всхлипываниями я не слышу, как подкатывает к крыльцу пролетка, как звонок продолжительно дребезжит в прихожей, и я прихожу в себя только тогда, когда вижу на пороге высокую, статную фигуру тети Оли с многочисленными узелками, пакетиками и картонками, которые она держит в руках. Тетя Лиза говорит постоянно: «Когда Оля умрет, за ее гробом все провожающие пойдут с узелками в руках». И все смеются, а сама тетя Оля смеется громче и добродушнее всех.
Не могу себе представить более доброго человека! Она вся соткана из доброты, моя вторая воспитательница и крестная мать. Ни на кого она никогда не рассердится, голоса не повысит, и постоянно хлопочет, и работает для других. Исполнить ли какое-нибудь трудное поручение, сшить ли к спеху кому-либо из сестер белье, одеть моих кукол, ухаживать дни и ночи за часто болеющей старшей сестрой Юлией, – она тут как тут, милая, добрая, самоотверженная тетя Оля! Я ее помню всегда спешащей куда-то с узелком, непременно с узелком, сосредоточенную, запыхавшуюся и милую, милую без конца, или приютившуюся с иголкой в руке в нашей столовой над длинной и скучной работой, так как она обшивала не только меня, но и тетю Лизу, и других сестер.
Кроме слабости делать добро близким и чужим, у тети Оли есть еще одна большая слабость: крестница Лидюша. И сейчас, войдя к нам, она сразу как-то потемнела лицом при виде слез своей любимицы.
– Вот неугодно ли, полюбуйся, Оля, – раздраженно говорит тетя Лиза, которая, видя, что ничто не может унять мои слезы, сердится снова, – полюбуйся, как отличается твоя любимица! Ни Закона не выучила, ни басни, ничего! А теперь плачет – унять не могу.
– Ай-ай-ай! Нехорошо, девочка! – говорит тетя Оля. – Ведь если так продолжаться будет, то папа и прав, пожалуй, что мы тебя воспитывать не умеем…
– Кто справится с такой капризницей?! – сердитым голосом говорит тетя Лиза.
– Ну, даст Бог, исправится наша Лидюша, – примиряющим тоном замечает моя крестная и ласково приглаживает мои кудряшки. – Вот приедет гувернантка и…
– Гувернантка? Какая гувернантка? – испуганно спрашиваю я, забыв про слезы. – Что ты сказала, тетя? Повтори, что ты сказала, про какую гувернантку ты сказала?! – задыхаясь от волнения, тормошу я тетю.
– Ну, чего ты волнуешься? Успокойся, пожалуйста, – говорит тетя Лиза. – Я давно хотела сказать тебе, что… что папа пригласил тебе гувернантку… Он находит, что наши занятия идут не так, как он хотел бы.
И горькая улыбка кривит губы моей второй матери. Я понимаю, что значит эта улыбка. Давно уже я замечаю, что что-то неладное творится у нас в доме. Папа как-то переменился к тете. Часто он говорит ей колкости, и она отвечает ему тем же. А иногда я слышу, как они ссорятся, и тогда голоса их звучат раздраженно и громко по всему дому. Я не помню, как это началось и когда. Но теперь, пожалуй, не проходит ни одного дня, чтобы они крупно не поговорили.
И, Господи, до чего же я страдаю в такие минуты!
Я люблю их обоих, ужасно люблю. Солнышко значительно больше, конечно, но и тетю Лизу люблю, как родную мать. И поэтому, когда я слышу, что двое любимых мной людей ссорятся из-за чего-то, я невыносимо страдаю. Теперь уже они не называют друг друга «Алешей» и «Лизой», нет, только «Алексей Александрович» и «Елизавета Дмитриевна»… Ах, как все это звучит печально и уныло!
Однажды, проходя мимо террасы, я услышала, как папа сказал:
– Нет, вы не умеете воспитывать Лидюшу! Никаких педагогических способностей, решительно никаких!
И дрожащий голос тети Лизы ответил:
– Но ведь все это скоро кончится, ведь вы, Алексей Александрович, нашли ей подходящую воспитательницу. Остается уже недолго потерпеть…
И в голосе тети Лизы послышались слезы.
Тогда я не поняла, о какой воспитательнице они говорили, но теперь… теперь… Я понимаю, что значит «новая воспитательница»!
«Они хотят мне дать гувернантку! Ага! Отлично! – вихрем проносится у меня в голове. – Гувернантка! Великолепно! Чудо, как хорошо! Задам же я ей перцу, этой гувернантке! Пусть только она появится в нашем доме!»
И взволнованная, как никогда, я вскакиваю со своего места и стрелой несусь в сад, оттуда вдоль пруда – прямо в рощу, в ту самую рощу, где впервые когда-то прекрасный принц увидел маленькую принцессу…
– Нет, слышали вы эту новость? У меня будет гувернантка!
Красная от волнения и бега, растрепанная девочка обводит разгоревшимися глазами круг своих друзей.
Их пятеро под широкой, развесистой елью на опушке рощи: Леля Скоробогач – смугленькая, толстенькая брюнетка с иссиня-черными косичками и щелочками глаз; ее брат Гриша – краснощекий, курносый мальчик лет девяти с ясным, смеющимся взглядом; семилетний Копа – темноглазый мальчик с носиком пуговкой и бритой головенкой, круглой, как шар. Тут же и Коля Черский, рослый, тоненький гимназист четырнадцати лет, мало изменившийся с тех пор, как он спас меня от танцующих пар в зале Павловского вокзала, только лицо его стало еще серьезнее, а глаза – темнее и глубже.
Наконец, тут и Вова. За эти четыре года он порядочно изменился: плотный, широкоплечий, с тем же веселым, насмешливым и жизнерадостным взглядом, с теми же румяными, дерзко усмехающимися губками, он чудо как хорош собой. На нем коломянковая[8] рубашка с погонами, на которых стоят начальные буквы названия пажеского корпуса, и высокие, совсем мужские сапоги. Вова заметно важничает и своими высокими сапогами, и тем, что этой весной его приняли в пажи.
Коля в своей скромной гимназической блузе совсем теряется подле великолепного пажика.
Это мои «рыцари», особенно Коля. С того памятного утра, когда Солнышко на детском празднике пригласил его к нам, он поступил в мои «рыцари», как уверяет Вова. Все свободное от занятий время Коля проводил у нас. Тетя была очень рада этому. У Коли был дядя – бедный чиновник, который пил и буянил. По крайней мере, мы часто слышали его грозные крики, несущиеся из флигелька, где они жили в комнате у музыканта-стрелка. Колю все любили: он был всегда скромен, тих и серьезен. И потом, он так хорошо умел рассказывать, что его заслушаться можно было. Второй мой «рыцарь» – это Гриша. Веселый, шаловливый мальчуган, он был предан мне, как собачка. Он так и смотрел мне в глаза, предупреждая каждое мое желание. Это не то что Вова. Этот «рыцарем» не желал быть ни за что! «Вот еще! Прислуживать девчонке», – повторял он часто, презрительно выпячивая нижнюю губу.
Но когда мы с Лелей возили на прогулку кукол (что я не особенно любила, потому что признавала только одну игру: когда куклы изображали разбойников и дрались друг с другом!), Вова с особенным удовольствием брал на себя роль кучера и о «прислуживании девчонкам» не упоминал… Копа и Леля дополняли свиту маленькой принцессы.
Все мои «рыцари» поджидали меня, когда я, окончив урок, прибегу к ним на поляну.
– Гувернантка? Какая гувернантка? – так и встрепенулись они, устремив загоревшиеся любопытством глаза на мое красное, взволнованное лицо.
– А вот какая! Нос у нее длинный-предлинный, как у ведьмы. Рот такой, что всю нашу дачу проглотить может, зубы из него, как вилы, торчат, и она щелкает ими, как кастаньетами, а глаза у нее как у рыжей Лильки, когда та злится…
Последнее относилось к Вове. Рыжая Лиля была его кузиной, воспитывалась в институте и теперь приезжала на каникулы к Весмандам. Вове она ужасно нравилась, и потому он ходил за ней по пятам, живо перенял ее манеру говорить всегда по-французски, умышленно картавя на «р» и «л», и утверждал, что Лили – самая хорошенькая девочка в мире. Этого я уже никак перенести не могла, потому что считала себя гораздо красивее Лили и не забывала при каждом удобном случае пройтись на ее счет в присутствии Вовы.
Последнюю фразу я проговорила с особенным торжеством, Вове назло.
Вова вскипел.
– Неправда, Лили красивая! – горячо защищает он кузину. – И глаза у нее синие, выпуклые, замечательные, а твоих и не видно, ушли куда-то… Ищи их, как в лесу…
– Ну, уж, Вовка, это ты врешь! – заспорил Гриша. – У Лиды глазки чудные, и сама она прехорошенькая. Твоя рыжая Лилька ей в подметки не годится!
– Ты дурак и клоп. Смеешь еще разговаривать! – сердится Вова. – Вот постой, я тебя вздую!
Мне ужасно хотелось, чтобы они подрались. Ведь благородные рыцари всегда дрались на турнирах из-за своих принцесс. Впрочем, и сама принцесса готова была превратиться в рыцаря и подраться с этим негодным Вовкой!
– Ах, зачем я не мальчик! – самым искренним образом сожалела я в такие минуты.
Но на этот раз ссора была улажена. Есть более важный вопрос, который очень интересует моих «рыцарей», а именно: моя будущая гувернантка – страшная, сморщенная, как сморчок, точь-в-точь такая, какая была у рыжей Лили два года тому назад!..
– Я ее буду ненавидеть! – пылко и звонко выкрикивает Гриша.
– И я, и я тоже! – вторит ему сестра Леля.
– А я ее убью! – неожиданно выпаливает Копа.
– Из палки убьешь? – хохочет Вова и тотчас же добавляет, лукаво сощурив глаза: – А собственно, недурная идея пригласить к Лиде гувернантку… Она ее отшлифует.
– Что такое?
Вот так слово! Мы его слышим в первый раз. Леля даже рот раскрыла от удивления, и сама я преисполняюсь невольным уважением к Вовке, знающему такие великолепные, непонятные слова. Я даже обидеться не решаюсь, не зная наверное, хотел ли меня задеть своим словом Вова или нет.
– А по-моему, Лиде шлифовка не нужна! – звучит тихий, глубокий голос Коли Черского. – Она так лучше, как она есть, такая непосредственная.
Еще одно новое слово! И такое же непонятное… Нет, решительно они поумнели за лето, эти мальчишки! Меня одолевает самое жгучее любопытство, и так и подмывает спросить, что значат эти мудреные слова: «отшлифовать», «шлифовка», «непосредственная»… Но мне, принцессе, не следует выглядеть глупее своих «рыцарей». Нет, ни за что!
Минуту длится молчание. Наконец, Вова восклицает:
– И чего вы все носы повесили?.. Подумаешь, гувернантка, важность какая! Неужели ты, Лида, так глупа, что не сумеешь справиться с ней? Ты тогда не мальчик больше, а нюня, баба, девчонка…
Это уже дерзость и оскорбление. Моя всегдашняя мечта – быть настоящим мальчишкой, как Вова и Гриша. Я даже чуточку негодую на Колю за его «тихоньство»…
Я подскакиваю к Вове и… Бац! И маленький пажик, не ожидавший нападения, летит в траву, фуражка падает с его головы и откатывается далеко-далеко в сторону. Вова сконфужен.
– Ха-ха-ха-ха! Ловко! Так его! Ай да барышня воспитанная! Очень хорошо! – слышится где-то над нами веселый голос.
Мы с недоумением задираем кверху головы, так как голос идет откуда-то из ветвей развесистой ивы, склонившейся над самым берегом пруда.
Но в зелени никого и ничего не видно.
– Кто это? – недоумевая и переглядываясь, спрашиваем мы друг друга, сбившись в кучу, как маленькое стадо испуганных баранов.
– Это русалка! – прошептал в страхе Копа и спрятался за спину сестры.
– Русалок не бывает! – авторитетно заявил Гриша. – Какой ты глупый, Копа! Удивительно…
В просвет между ветвей выглянуло веснушчатое, загорелое и круглое, как яблоко, лицо девочки с зелеными, светлыми, даже слишком светлыми глазами, все окруженное зеленью ивы, как рамой.
– Анютка! – вскрикнули мы все хором.
Да, это была Анютка, отчаяннейшее существо, бич семьи Скоробогач, отъявленная проказница и шалунья. Ее считали не совсем нормальной, и нам, детям, было строго-настрого запрещено играть с ней. И мы тщательно избегали Анютки, хотя жгучее любопытство всегда влекло нас к ней, особенно меня, живую, впечатлительную девочку, вечно ищущую новых ощущений. Я знала, что Анютку нещадно наказывают за каждую провинность, но что она нимало не огорчается этим.
Ее иначе не называли, как «маленькой ведьмой». Ей было двенадцать лет, но казалась она крошечной, как восьмилетняя девчушка.
Едва ее загорелое веснушчатое лицо выглянуло из зелени ивы, как целый град мелких камешков полетел в нее: Копа и Гриша «бомбардировали» сестру. Вова не отставал от них. Анютка злилась. Она то высовывала нам язык, то корчила гримасы.
– Анюта, Анюта!.. И не стыдно тебе! – пробовал уговорить ее Коля. Но едва он раскрыл рот, как комок мягкой глины, в изобилии покрывавшей берег пруда, звонко шлепнулся ему в щеку.
– Безобразие какое! – воскликнули мы все трое, а Коля, весь красный от обиды, стал тщательно вытирать лицо носовым платком.
– Вот тебе! Вот тебе! Ишь ты, умник какой выискался. Учитель будущий! Что, ловко тебе влетело?! – кривляясь на своем суку, кричала Анютка.
В ответ разозленные мальчишки запустили в нее целый град камешков. Она метнулась было в сторону, причем личико ее приняло осмысленное выражение испуга. Потом она снова расхохоталась и показала нам язык.
– Анюта! Перестань дурачиться, слезай с ивы, сук может отломиться, и ты упадешь в пруд! – кричала Леля.
Та в ответ показала сестре кулак.
– Не хочешь! – грозно и значительно произнес Копа. – Вот погоди, тогда я сейчас домой побегу… и… папе пожалуюсь… и выдерут же тебя, Анютка!
– Ах, не надо! – вырвалось у меня невольно.
Одно только упоминание о наказании, о побоях приводило меня в какой-то непонятный ужас. Мне казался до того противным и позорным самый акт наказания, до того неестественно грубым, что при одном только упоминании о том, что какого-то ребенка наказывают, дерут, я бледнела, начинала дрожать и была близка к нервному припадку. Моя пылкая, впечатлительная натура и моя свободная, как птичка, душа были чужды мрачных образов насилия.
– Не надо жаловаться, Гриша, я сама попробую убедить ее сойти вниз! – ласково проговорила я и ловко и проворно, как кошка, вспрыгнула на первый сук, оттуда на следующий, потом еще и еще выше и, наконец, вскоре уже стояла перед Анюткой, тесно окруженная густой листвой огромной ивы.
– Пойдем! – я схватила ее за руку. – Пойдем вниз! Я даю тебе честное слово, что тебя никто пальцем не тронет, я защищу тебя!
– Не очень-то я нуждаюсь в твоей защите! – дерзко ответила Анютка. – Поди прочь от меня подобру-поздорову, пока…
– Что пока? – спросила я строго, глядя прямо в ее светлые злые глаза.
– А вот что пока! – захохотала она, и, прежде чем я догадалась, что она хочет сделать, Анютка толкнула меня в грудь, огромный сук выскользнул у меня из-под ног, и, больно ударяясь о встречные сучья ивы, я, перекувыркнувшись несколько раз в воздухе, тяжело рухнула в пруд.
Первое ощущение холодной воды как-то отрезвило меня. Я услышала звонкие крики моей «свиты», повисшие над прудом, чей-то плач – и больше уже не понимала ничего.
Что-то холодное, вонючее, скользкое вливалось мне в нос, в рот и в уши, мешая крикнуть, мешая дышать… Мне казалось, что я умру сейчас, сию минуту…
Пришла я в себя на руках тети Оли. Надо мной склонилось насмерть перепуганное лицо тети Лизы. Что-то горячее жгло под ложечкой и у висков (потом я поняла, что это горчичники, щедро расставленные тетями по всему моему телу).
– Деточка! Слава Богу, очнулась, моя дорогая! Спасибо Коле… вытащил тебя из пруда и сюда принес, и рассказал все… про Анютку… Хорошо же ей достанется сейчас! Сама пойду жаловаться ее отцу. Экая дрянная девчонка! – и на добром, милом лице моей крестной отразились и негодование, и гнев, так не свойственные ее мягкому характеру.
Точно что ударило мне в голову: «На Анютку жаловаться! Ее же накажут! И надо было Коле сплетничать! Велика важность: в пруду выкупалась. Невидаль какая! Ведь не зимой же – летом!»
– Ну, уж это неправда, Коля соврал! – воскликнула я пылко. – Анюта здесь ни при чем! Я полезла на иву, сук подломился, и я рухнула в пруд.
– Лида! – услышала я тихий, но внушительный оклик.
– Ага, он здесь! Несносный доносчик!
И, повернувшись в сторону взволнованного, бледного Коли, с платья которого струилась на пол вода, я проворчала сердито:
– Нечего глупости болтать. Сама упала в пруд, и баста. А если… если… вы… кто-нибудь на Анютку… пожалуетесь… то я… я…
И, не договорив, я забилась в рыданиях на руках у тети.
Мне тотчас же было дано слово, что Анютку оставят в покое.
На другое утро, когда я, совсем уже оправившись от моего невольного купания, как ни в чем не бывало бегала по саду, ко мне подошел Коля.
– Ты меня выставила вчера лгуном, – проговорил он серьезно, исподлобья глянув мне в глаза.
– Зато Анютка спасена, – рассмеялась я весело.
– Не только спасена, но еще и успела сделать мне гадость…
– А что такое? – спросила я встревоженно.
– Она побежала к моему дяде и пожаловалась на меня, что я ее хотел толкнуть в воду, и дядя наказал меня.
– Как? – вся замирая от ужаса, прерывающимся голосом спросила я.
Коля молчал.
– Как? – уже настойчиво повторила я, и в моем голосе зазвучали властные нотки. Я всегда так говорила с моими «рыцарями».
Коля продолжал молчать.
Тогда я быстро взглянула на него. Он был очень бледен. Только на левой щеке краснел предательский румянец… Я тихо ахнула и прижалась своей щекой к этой щеке. Больше я ничего не хотела знать, ничего!..
Пятнадцатого июля, в день рождения Вовы, был назначен большой праздник в белом доме, где жили семейства офицеров соседнего батальона с их командиром. Я не сомневалась, что буду приглашена, и тщательно готовилась к этому дню. Я знала, что стрелки и их жены, а особенно сам генерал Весманд – командир соседней с нами воинской части – и его жена очень любили маленькую, немного взбалмошную, но совсем не злую принцессу. А об их сыне Вове и говорить нечего! Мы отлично понимали друг друга и дня не могли прожить, чтобы не играть вместе и… не поссориться друг с другом.
Наконец, так страстно ожидаемый мной день наступил. Тотчас после завтрака тетя позвала меня одеваться. Белое, в кружевных воланах и прошивках платье с голубым поясом цвета весеннего неба было чудесно. Русые кудри принцессы тщательно причесаны, и к ним приколот голубой бант в виде кокарды. Шелковые чулки нежного голубого цвета, такие же туфельки на ногах и… я бегу показываться Солнышку. Он сидит в кабинете у стола, в тужурке, и что-то пишет. Я в ужасе.
– Ах, ты еще не готов, Солнышко! Но как это можно? Ведь мы опоздаем! – говорю я в глубоком отчаянии.
– Успокойся, деточка. Ты поспеешь с тетей вовремя, – отвечает он, лаская меня. – А я позднее приду.
– Позднее!.. Ну-у…
И лицо мое вытягивается. Я так люблю ходить в гости с моим дорогим, ненаглядным папочкой. И вот…
Но предстоящий праздник так увлекает меня, что я скоро забываю свое маленькое разочарование.
Я целую Солнышко и вприпрыжку бегу к дверям.
– Лидюша! – останавливает меня голос отца, когда я уже у порога. – Поди-ка сюда на минутку.
Что-то не обыденное слышится мне в нотах его голоса, и вот я уже вновь стою перед ним.
– Видишь ли, девочка, – говорит папа, и глаза его смотрят куда-то мимо, на мою голову, где в русых кудрях виднеется голубенький бантик-кокарда, – сегодня к генеральше Весманд со мной приедет одна твоя тетя: моя кузина Ронова… тетя Нелли… Будь любезна с ней… Постарайся, чтобы она тебя полюбила…
– Зачем? – удивляюсь я.
Папа теперь уже смотрит не на голубенькую кокарду, а прямо на меня.
– Тетя Нелли, как ты сама убедишься, очень хорошая, доб рая девушка… Ее нельзя не любить, – говорит он с каким-то особенным выражением.
«Хорошая, добрая девушка», – эхом повторяется в моем мозгу. И ради нее Солнышко не идет вместе со мной и Лизой на праздник, а придет позднее… Да! Очень хорошо!
И я уже ненавижу эту «хорошую, добрую девушку». Ненавижу всей душой.
Я не знаю, что ответить папе, и в волнении тереблю конец голубого пояса, и рада, бесконечно рада, когда тетя Оля зовет меня, и я могу чмокнуть, наконец, отца и убежать…
– О-о, какая замечательная девчурка! Лидочка, как же вы выросли за это время! Ай да девочка! Прелесть, что такое! Картинка!
– Господа, Лидочка Воронская – моя невеста!
Я быстро вскидываю глаза на шумного, веселого, коренастого человека в мундире стрелка, с широким лицом и огромной бородавкой на левой щеке. Это Хорченко – сослуживец отца. Тут же сидят еще несколько офицеров. Я знаю из них только румяного здоровяка Ранского с огромными усами и бледного, чахоточного, но все же красивого Гиллерта, который дивно играет на рояле.
Сама генеральша – маленькая, полненькая женщина с белыми, как сахар, крошечными, почти детскими ручонками – спешит к нам навстречу. Она целуется с тетей Лизой, улыбается и кивает мне, представляет нас всем этим нарядным дамам и щебечет при этом, как канареечка.
– Чудесный ребенок! – говорит она тихонько тете, бросая в мою сторону ласковый взгляд. – И совсем, совсем большая! – тотчас же прибавляет она.
– И какая хорошенькая! – вторят ей батальонные дамы.
Из них я знаю только одну – Марию Александровну Рагодскую, с дочерью которой, восьмилетней черноглазой серьезной Наташей, мне доводилось играть.
Я чувствую себя очень неловко под их перекрестными взглядами, смутно сознавая, что не заслужила всех этих восторженных похвал и что они адресованы скорее тете Лизе, чем мне: они предназначены для того, чтобы сделать приятное моей воспитательнице. И потому я очень рада, когда на пороге появляется Вова, красный, возбужденный и радостный, как и подобает имениннику, и, схватив меня за руку, тащит в сад.
В саду было шумно и весело. Два кадета, какой-то незнакомый гимназист, потом высокий, худой, как жердь, юнкер кавалерийского училища, Лили, Наташа Рагодская и какие-то еще две девочки, очень пышно и нарядно одетые, играли в крокет[9]. И все говорят по-французски! Я ненавижу французский язык, потому что очень плохо его знаю и потому что нахожу лишним объясняться на чужом языке, когда у нас есть свой собственный, природный, русский.
Вова, со светской любезностью хозяина дома, живо представляет меня всем гостям. Нарядные девочки чинно приседают, кавалерийский юнкер небрежно щелкает шпорами, процедив сквозь зубы:
– Bonjour, mademoiselle![10]
Наташа Рагодская важно подходит ко мне, становится на цыпочки и протягивает губы для поцелуя. Два кадета и гимназист угрюмо кланяются, щелкнув каблуками, – за неимением шпор, – а Лили встречает меня громким восклицанием:
– Ага! Очаровательная принцесса! Как поживают твои «рыцари»?
И тотчас же, окинув всю мою фигуру критическим взглядом, говорит:
– Ах, какая ты нарядная! Только к чему ты так нарядилась? В этом праздничном платье и атласных туфельках будет неудобно играть в саду.
Сама Лили одета очень скромно. На ней что-то вроде английской фуфайки, какую носят спортсмены, и белая матроска. На ногах – желтые сандалии и такие короткие чулки, что ноги девочки кажутся совсем голыми.
Лили теперь четырнадцать лет, и она ужасно ломается, корча из себя взрослую.
Мне досадно, что она смеется над моим нарядным платьем, которым все, по моему мнению, должны восхищаться.
– Лучше быть одетой как я, чем ходить с голыми ногами! – отвечаю я заносчиво.
Лили заливается громким смехом:
– Вот глупышка! Мой костюм – последнее слово моды, в Англии все девочки ходят так. Это считается le dernier cris de la mode![11] Какая она наивная, не правда ли? – отвратительно прищурившись, прибавляет она, обращаясь к нарядным девочкам.
Нарядные девочки молча усмехаются. Я вне себя от ярости.
Как она смеет называть меня «наивной»! Меня, принцессу!
– Лучше быть наивной, нежели такой… бесстыдницей, – говорю я дерзко, кивая на голые ноги Лили.
– А-а-а-а! – тянет она значительно. – Ты совсем дурочка, право, – и обдает меня презрительным взглядом.
Затем она обращается ко всем с самой любезной улыбкой:
– Еще успеем сыграть до обеда одну партию в крокет. Allons, mesdames et messieurs![12]
– А ты не будешь разве играть с нами? – подбегает ко мне Вова, видя, что я не иду с другими.
– Не хочу! – упрямо говорю я. – Я ненавижу крокет.
– Очень любезно! – насмешливо цедит сквозь зубы Лили.
– Во что же ты хочешь играть? – допытывается именинник.
Мне он решительно сегодня не нравится. Я вижу, какими восхищенными глазами он смотрит на Лили, как подражает ей, на французский манер не выговаривая «р» и «л», и мне досадно на него, ужасно досадно! К тому же хорошо знакомый мне мальчик-каприз уже около, бок о бок со мной, и шепчет мне в ухо: «Конечно, не стоит играть! Что за радость бить молотками по шарам и смотреть, как они катятся?»
И я говорю, угрюмо глядя на него исподлобья:
– Не хочу играть в этот глупый крокет, предпочитаю играть в солдаты.
– Comment?[13] – в один голос вскрикивают обе нарядные барышни и кавалерийский юнкер.
– В солдаты, – повторяю я, – что, вы не понимаете, что ли? До того офранцузились, что по-русски понимать разучились.
И я резко отворачиваюсь.
Громкий хохот служит мне ответом. Кавалерийский юнкер хохочет басом, нарядные барышни – даже повизгивают, Лили так трясет головой, что все ее кудри пляшут какой-то невообразимый танец вокруг ее покрасневшего от смеха лица. Гимназист и кадеты легонько подфыркивают и прикрывают рты носовыми платками.
И даже серьезная Наташа улыбается своей тихой улыбкой.
– Нет! Нет, это великолепно. Девица желает играть в солдаты! – кричит юнкер, трясясь от смеха.
Противные!
«Ах, Господи, и зачем только меня привели сюда! – тоскливо сжимается мое сердце. – Скажу Солнышку, что никогда не приду сюда больше».
И, круто повернувшись спиной к «противной компании», как я мысленно окрестила Вовиных гостей, я иду по дорожке сада.
Вокруг меня розы, левкои и душистый горошек. Пчелы и осы жужжат в воздухе. Приторно, одуряюще пахнет цветами.
На повороте аллеи мелькает белый китель отца.
– Солнышко! – кричу я неистово, бросаясь к нему со всех ног. – Не бери меня больше сюда, здесь противно и скучно. Солн…
Я обрываю свой крик на полуслове, потому что мой отец не один. С ним высокая худенькая девушка с огромными иссера-синими, как у отца, близорукими глазами, очень румяная и гладко-прегладко причесанная на пробор.
Что-то холодное, что-то высокомерное было в ее тонком, с горбинкой, носе и в серых выпуклых глазах.
– Кузина Нелли, – говорит Солнышко, обращаясь к черноволосой девушке, – вот моя девочка, полюбите ее!
Девушка приставляет черепаховый лорнет к глазам и внимательно смотрит на меня.
– Какая нарядная! – говорит она сдержанно.
Сама она одета очень скромно во что-то светло-серое. Костюм, однако, сидит на ней безукоризненно.
Она протянула мне руку. Я нерешительно подала свою. Быстрым взглядом обежала она мои пальцы, и вдруг брезгливая улыбка сморщила ее губы.
– По кому ты носишь траур, дитя? – спросила она, слегка улыбаясь.
Я не поняла сначала, о чем это она, и робко взглянула на Солнышко. Лицо отца было залито румянцем смущения. Тогда я, недоумевая, взглянула на свои пальцы. Ничего, решительно ничего особенного не находила я в этих тоненьких, красноватых детских пальчиках, если не считать резких черных полосок под ногтями на самых концах. Но, взглянув сначала на отца, потом на молодую девушку и, наконец, снова на пальцы, я сообразила, что именно на черные полоски и обратила внимание Нелли, и они-то и вызвали ее замечание.
Я вспыхнула и смутилась не меньше папы.
– Такая нарядная хорошенькая девочка и такие грязные ногти! – проговорила между тем Нелли своим бесстрастным голосом, от которого мурашки забегали у меня по спине.
– Как же тебе не стыдно приходить в таком виде в гости? – произнес с укором отец.
– Папа Алеша! – вырвалось у меня. – Я не виновата… я торопилась…
– Что это? Как она вас называет, Alexis? – удивленно спросила Нелли. – Па-па A-ле-ша! – протянула она, и голос ее дрогнул от затаенного смеха.
Ну, уж это было слишком! Она могла возмущаться моим нарядом, моими грязными ногтями, но… смеяться над тем, как я называю мое Солнышко?! Какое ей до этого дело?
Я уже готова была ответить ей какой-нибудь резкостью, как вдруг из-за поворота аллеи выбежал поручик Хорченко, один из часто бывавших у нас товарищей моего отца. Это был веселый человек, охотно шутивший и игравший со мной. И мы были с ним добрыми друзьями.
– Ага, вот вы где, моя маленькая невеста, – проговорил он, вырастая передо мной, как Конек-Горбунок перед Иванушкой. – Осмелюсь ли я надеяться на счастье вести вас к столу? – дурачась и смеясь, он подставлял мне руку «калачиком».
Вмиг и моя стычка с детьми, и неприятное знакомство с теткой – все было забыто. Я подала руку своему кавалеру, и мы, смеясь, пошли вперед.
За столом мой веселый кавалер посадил меня подле себя, накладывал кушанья и пресерьезно уверял, что у него в Малороссии, как у злодея Синей Бороды, четырнадцать жен томятся в подземелье замка, а я буду пятнадцатой. Я хохотала, как безумная. Мне было ужасно весело!
– А знаете, Михаил Лаврентьевич, – совершенно разойдясь, очень громко проговорила я, бросив торжествующий взгляд на Нелли, которая сидела около моего Солнышка, – я охотно поехала бы с вами и стала бы пятнадцатой женой Синей Бороды. Ведь вы не стали бы упрекать меня за не совсем хорошо вычищенные ногти, как это делают некоторые классные дамы?.. Не правда ли?
Я увидала, как при этих словах вспыхнуло и без того румяное лицо Нелли, – и втайне торжествовала победу.
Обед прошел весело и оживленно. Правда, у меня было не совсем хорошо на душе после злополучных сцен в саду, но я умышленно громко разговаривала и хохотала, чтобы показать Вове и его компании, как я веселюсь, как отлично себя чувствую и без них.
Вова за обедом сидел по соседству с Лили и внимательно слушал ее громкий и непринужденный рассказ. Лили держала себя совсем как взрослая. После обеда хозяйка упросила одного из приглашенных офицеров – Гиллерта – сыграть на рояле. Он сел, и через минуту из-под его белых длинных пальцев полились чудные звуки.
Мне казалось, что эти звуки говорили о цветах и о небе, таком лазоревом и прекрасном в летнюю пору, и о пении райских птичек, – вообще о чем-то ином, чего еще не могла понять, но уже смутно предчувствовала впечатлительная душа маленькой девочки…
Я стояла, глубоко потрясенная… Я забыла все: и стычку в саду с молодежью, и ненавистную Нелли Ронову, словом, все, все… Мне казалось, что я нахожусь в каком-то волшебном чертоге, призрачном и прекрасном, где легкокрылые прозрачные существа витают в голубом эфире и поют чудесный гимн, сложенный из дивных звуков!
Вдруг резкий смех, раздавшийся над моим ухом, точно ножом резанул меня по сердцу.
– Пожалуйста, не проглоти нас, Lydie, ты разинула рот, как акула!
Сейчас же и призрачный чертог, и легкокрылые эльфы – все исчезло. Предо мной стояла рыжая Лили и хохотала до слез над моим открытым ртом и над моим растерянным видом. Но странно, я не рассердилась в этот раз на маленькую насмешницу. Моя душа еще была полна дивных звуков…
– О, как он играет! Как он играет, Лили! – произнесла я, задыхаясь.
– Тебе нравится? – подхватил подбежавший к нам Вова и посмотрел на меня сияющими влажными глазами. – Гиллерт молодец! Только и Лили молодец тоже. Если б ты только слышала, как она играет на гитаре и поет цыганские песни!
– Что? Лили поет? Ах, Лили, спойте, пожалуйста! – восклицали на разные голоса мужчины и дамы, окружив нас. – Пожалуйста, Лили.
Тут же явилась откуда-то гитара, кто-то выставил на середину залы стул, кто-то усадил на него Лили, которая отнекивалась и ломалась, как взрослая. Потом привычным жестом рыжая девочка ударила рукой по струнам, и струны запели…
Подняв высоко голову и сощурив глаза, Лили пела «Ей черный хлеб в обед и ужин…», а потом «Спрятался месяц за тучку…» И еще что-то…
Все аплодировали, смеялись и кричали «браво».
– Не правда ли, великолепно? – спросил, подбежав ко мне, Вова.
– Вот уж гадко-то! – совершенно искренне воскликнула я.
– Ах, какая ты дурочка, Лида, – рассердился Вова. – Лили бесподобна! Она поет, как настоящая цыганка. Ранский говорит, что отличить даже нельзя.
– Ну, я не завидую настоящим цыганкам, если они каркают так же, как Лили, – расхохоталась я.
– Ах, скажите на милость! Да ты просто завидуешь Лильке, вот и все! – неожиданно заключил Вова.
Завидую? Да, пожалуй, что и так! Вова сказал правду. Я ненавижу сейчас Лили, ненавижу за то, что все ее хвалят, одобряют, восхищаются ею. Ею, а не мной, маленькой сероглазой девочкой с такими длинными ресницами, что глаза в них, по выражению Хорченко, заблудились, как в лесу. И мне страшно хочется сделать что-нибудь такое, чтобы все перестали обращать внимание на Лили и занялись только мной.
Я думала об одном: вот если бы сейчас высоко, под самым потолком, протянули проволоку, и я, в легкой юбочке, осыпанной блестками, с распущенными по плечам локонами, как та маленькая канатная плясунья, виденная мной однажды в цирке, стала бы грациозно танцевать в воздухе… О, тогда все, наверное, пришли бы в неистовый восторг, аплодировали бы мне, как в цирке аплодировали канатной плясунье и как теперь аплодируют Лили.
– Что с вами? Над чем вы задумались, маленькая принцесса? – послышался над моим ухом знакомый голос.
Я живо обернулась. За мной стоял Хорченко.
– Мне скучно! – протянула я уныло.
– Если только скучно, то этому горю помочь можно! Пойдемте.
И, подхватив меня под руку, он повлек меня через всю залу в кабинет хозяина, где я увидала несколько офицеров, вставших в кружок, в центре которого румяный весельчак Ранский отплясывал трепака.
– Вот видите, как у нас весело! – шепнул мне Хорченко и тотчас крикнул, обращаясь к офицерам: – Господа, стул принцессе, она хочет смотреть!
– А плясать со мной не хочет? – лукаво подмигнув мне, спросил Ранский, выделывая какое-то удивительное па.
– Ужасно хочу! – вырвалось у меня, и я тут же мысленно добавила: «Пускай Лилька “каркает” в зале, а я тут им так “отхвачу” трепака, что они ахнут».
И, не дожидаясь повторного приглашения, под общие одобрительные возгласы, я вбежала в круг и встала в позу.
В руках Хорченко откуда-то появилась гармоника, и бойкий мотив «Ах, вы, сени, мои сени» понесся по комнате.
То отступая, то подбегая ко мне, Ранский подергивал плечами, выворачивая ноги, мотая головой, а потом вдруг разом грянулся на пол и пошел вприсядку. Точно что-то ударило мне в голову… Дрожь восторга пробежала по моим жилам, и я полетела быстрее птицы, описывая круги, взмахивая кудрями, с которых давно уже упала голубенькая кокарда, и вся ходуном ходя от охватившего меня огня пляски.
– Ай да Лидочка! Ай да принцесса! Молодцом! Молодцом! – кричали то здесь, то там тесно обступившие нас кружком зрители.
«Ага, чья взяла, рыжая Лилька? Твое глупое карканье или моя пляска?» – молнией промелькнула у меня торжествующая мысль и, прежде чем кто-либо успел остановить меня, я, по примеру моего партнера Ранского, пустилась вприсядку. Вся тонкая, ровная и ловкая, как мальчик, я отбивала дробно и мелко каблуком, отбрасывая ноги то влево, то вправо, то подскакивая на пол-аршина от земли… Этому уж меня не учил Солнышко, этому я выучилась от денщика Петра, когда он плясал как-то у кухонного крыльца в одно из воскресений.
Щеки мои горели, глаза блестели, растрепавшиеся волосы бились по плечам. Я слышала шумные возгласы одобрения, восторга – и вдруг… Внезапно над моим ухом прозвучало:
– Боже мой! Да неужели же это ваша девочка, Alexis?
Я увидела на пороге Солнышко с Нелли Роновой. Никогда не забуду я выражения лица моего папы. Мне казалось, что он готов был провалиться сквозь землю от стыда. А в глазах Нелли Роновой отразился такой красноречивый ужас, что мне даже страшно стало за нее.
Солнышко быстро подошел ко мне, нагнулся к моему уху и шепнул сердито:
– Ты сейчас же отправишься домой.
«Вот тебе раз! После такого успеха и вдруг…» Я больно закусила губы, чтобы не расплакаться от жгучего чувства стыда и обиды. Когда я шла мимо Нелли, она сказала:
– Можно ли так воспитывать девочку, Alexis? Это дикарка какая-то, мальчишка! Право, ее следовало бы отдать в институт!
– Да, да! – быстро согласился папа. – Я отдам ее будущей осенью в институт, только надо будет пригласить гувернантку, чтобы ее подготовила.
«Ага! Опять гувернантка… и институт вдобавок… И все из-за этой непрошеной тетушки!»
Противная! Как я ее ненавижу…
«Черная или белая, толстая или худая будет у меня гувернантка? Маленькая, как карлица, или высокая, как жердь?» Эти вопросы мучили меня всю дорогу от Царского Села до Петербурга, когда мы ехали с тетей Лизой в Николаевский институт[14], где должны были встретиться с гувернанткой, которую выбрал мне Солнышко. Она, как объяснила мне тетя Лиза с какой-то особенно загадочной и таинственной улыбкой, живет в этом институте.
По словам тети, это строгая старая дева с длинным носом и сердитым голосом. Я заранее уже решила ненавидеть ее. И всю дорогу от Царского я измышляла способы, как бы насолить противной гувернантке, втайне досадуя на Солнышко, что он выбрал мне такую особу.
Приехав в Петербург, прежде чем отправиться в институт, мы заехали отдохнуть и закусить на Николаевскую улицу, где жили мои тети Лина и Уляша.
– Тетя Лина! Тетя Уляша! – воскликнула я, лишь только Матреша, тетина прислуга, открыла нам дверь. – Вы слышали новость? У меня гувернантка будет, и в институт меня отдадут. Это тетя Нелли так посоветовала, Нелли Ронова. Вы знаете ее?
При этом имени все три тети переглянулись с каким-то совершенно не понятным мне выражением. Они сидели втроем в столовой, когда маленькая сероглазая девочка ураганом ворвалась к ним в комнату. Тетя Лина, по своему обыкновению, плела бесконечное кружево на толстой, набитой песком подушке с бесчисленными коклюшками[15]. Крестная, моя любимица Оля, шила что-то у окна, а Юля, или, как я ее называла, Уляша, нарезала колбасу на тарелке маленькими, тоненькими ломтиками.
Уляша занималась хозяйством, и весь дом был у нее на руках. Я ее вижу, как сейчас, очень высокую, полуседую, с томным взглядом словно испуганных черных глаз, с безумной приверженностью ко всему таинственному. Милая Уляша! Она, сама того не замечая, поддерживала во мне, ребенке, ту же любовь ко всему сверхъестественному, которая жила в ее душе. Она единственная из теток знала историю Женщины в сером, являвшейся мне в трудные моменты моей жизни…
– Гувернантка? – спросила Линуша, и ее полные щеки запрыгали от внутреннего смеха. – Да мы давно знаем твою гувернантку!
– Она старая? – спросила я, вся сгорая от нетерпения. – Не правда ли, Лина?
– Ужасно! – расхохоталась Линуша. – Совсем ветхозаветная, уверяю тебя!
– И нос у нее крюком, как у птицы, – добавила Оля.
– И глаза выпуклые, как у совы! – присовокупила тетя Лина.
– Оставьте! Зачем вы пугаете девочку? Она и без того нервна и впечатлительна без меры, – произнесла с укором Уляша.
– Пойдем лучше прибирать на туалетном столике, Лидюша! – предложила она мне.
Ах, этот туалетный столик! Чего-чего только там не было! И изящные коробочки, оклеенные раковинами, и фарфоровые пастух и пастушка, и костяная ручка на палке, которая употреблялась нашей прабабушкой, чтобы чесать спину, и «монашки»… Они-то интересовали меня больше всего.
«Монашками» мы с Уляшей называли благовонные угольки, употребляемые для окуривания комнат. Я их очень любила, они так хорошо пахли. Тетя зажгла их и поставила на пепельницу. Я смотрела, как медленно таяли они под влиянием пожирающего их огонька.
Тетя Уляша тем временем говорила:
– Не огорчайся, что тебя отдадут в институт, девочка. Там тебе не будет скучно. Там ты будешь расти среди подруг-сверстниц. Это гораздо веселее, чем быть всегда дома и играть, и учиться одной. Вместе гулять будете, заниматься…
Действительно недурно, если все получится так, как говорит Уляша, но… Вот одно скверно: гувернантка. Кому приятно, спрашивается, иметь гувернантку – старую деву с крючковатым носом и совиными глазами? Я уже готова была поподробнее расспросить о ней тетю Уляшу, но тут появилась на пороге тетя Лиза и сказала, что нам пора ехать.
Мы отправились. От Николаевской улицы до набережной Фонтанки, где находился институт и где обреталось это чудовище – гувернантка, – я непрестанно думала о ней: так она захватила мое воображение. На мои расспросы, обращенные чуть ли не в сотый раз к тете Лизе о том, какая она, та отвечала со значительной таинственной улыбкой:
– Стара… желчна… резка и сердита…
Когда мы подъехали к большому красному зданию на Фонтанке, на котором значилась надпись «Николаевский институт», я уже ненавидела неведомую гувернантку гораздо больше Нелли Роновой.
– Барышни в саду! – проговорил открывший нам дверь швейцар, которого я приняла за очень важную фигуру и, наверное, сделала бы ему реверанс, если бы тетя Лиза не удержала меня.
Он повел нас по длинному коридору с высокими окнами куда-то в самый конец его, где за стеклянной дверью зеленели деревья и целый рой крошечных существ носился, подобно бабочкам, по большой садовой площадке. Едва мы с тетей Лизой сошли по каменным ступеням на усыпанную желтым песком эспланаду[16], крошечные девочки окружили нас.
– Новенькая! Медамочки[17], новенькая! – пищали они тоненькими голосками.
– Нет, не новенькая, – улыбаясь им, отвечала тетя, – мы здесь по делу… А вот не скажете ли нам, где находятся пепиньерки?
– На последней аллее! На последней аллее пепиньерки! – затрещали девочки все разом, совсем оглушив нас.
Я не могла удержаться, чтобы не спросить тетю, что это такое – «пепиньерки». Она объяснила мне, что это воспитанницы, уже окончившие институт и остающиеся в нем для того, чтобы подготовиться и стать учительницами.
Мы с трудом пробрались через толпу девочек на большую липовую аллею, где ходили попарно и в одиночку молодые девушки в серых платьях, с книгами или с работой в руках.
– Зачем нам нужно идти к ним? – тихо спросила я тетю Лизу.
Но она не успела ответить мне, потому что нас окружили около десятка молоденьких созданий, смеющихся и серьезных, веселых и меланхоличных, черненьких, белокурых, светлоглазых и чернооких, – словом, всевозможного вида и типа.
– Ах, какой славный ребенок! Смотрите, медамочки!
– Очарование!
– Прелесть!
– Душка!
– Восхищение!
Так восклицали они хором, набрасываясь на меня, точно в жизни своей не видели маленькой девочки.
– У нее поразительные глаза, mesdames! – сказала высокая бледная девушка с длинным лицом.
– Точь-в-точь как у королевы Марии-Антуанетты, судя по картине…
– Нет, у Екатерины II были такие же, – задумчиво протянула черноглазая красавица с восточным лицом.
– А ресницы, mesdames! Ресницы точно стрела!
– «И тень от длинных ресниц упала на бледные щеки юной красавицы», – продекламировала толстенькая брюнетка со вздернутым носиком и мечтательными глазами.
– Душка! Восторг, что за ребенок! – и снова град поцелуев посыпался на мою голову, щеки и губы.
Я чувствовала себя как зверек, которого рассматривали и тормошили эти милые, но совсем чужие мне девушки. Горячий румянец пятнами проступил у меня на щеках. Я готова была уже просить тетю Лизу увести меня отсюда, как вдруг нежный, чарующий голос раздался за нами:
– Ну, что вы мучаете девочку, совсем затерзали бедняжку, – сказал кто-то позади нас.
Я быстро обернулась.
Невысокая, полная девушка, миловидная, с огромными печальными глазами и очаровательнейшей улыбкой, стояла передо мной. Она была далеко не красавица, но что-то необъяснимо милое было в этом смуглом личике, покрытом еще пушком юности, в нежно очерченном свежем ротике и в пленительной, ласковой и грустной улыбке.
– Ах, какая прелесть! – произнесла я, глядя на смуглую девушку восторженными глазами.
Все рассмеялись невольно – и девушки в сером, и тетя Лиза. Потом тетя Лиза спросила у пепиньерок:
– A мадемуазель Грейг можно видеть?
– Мадемуазель Грейг и есть, верно, та старая дева, которую мне берут в гувернантки? – спросила я самым невинным тоном, не обращаясь, собственно, ни к кому.
– Нет, мадемуазель Грейг – гувернантка этих барышень, – едва удерживаясь от улыбки, сказала тетя Лиза, – а твоя будущая наставница находится здесь, среди этих барышень…
Я не верила своим ушам.
– Как! – обрадовалась я. – У меня не будет злой старой девы с крючковатым носом и совиными глазами?
– Не будет, – лукаво улыбнулась черноглазая красавица, особенно нежно поглядывавшая на меня, – если ты сумеешь угадать, которая из нас Катиш Титова – гувернантка, приглашенная твоим отцом в ваш дом…
– А-а-а-а! – протянула я и тряхнула кудрями, как делала всегда в минуты затруднений. Глаза мои забегали по молодым лицам. Вот черноокая смуглянка, первой заговорившая со мной… Она и красива, и добра… Но я бы не хотела ее иметь гувернанткой. Слишком уж она великолепна…
Вот белокурая девушка с мечтательными, восторженными глазами. Она говорила о том, что мои глаза похожи на глаза казненной французской королевы… Тоже не то. Эта так и будет душить меня своими поцелуями… И надоест мне очень скоро.
Вот серьезная, бледная, длиннолицая девушка, но она так нервна и болезненна на вид, что, наверное, не сделает и шагу со мной по саду от головной боли… Вот рыженькая, вот шатенка, опять белокурая… Которая же из них?
Вдруг глаза мои встретились с нежными печальными глазами той, что подошла к нам позже всех. Ее очаровательная улыбка блеснула и тотчас утонула в ее удивительно глубоком взоре.
О, как я могла сомневаться и выбирать! Как я могла искать среди других ту, улыбка которой покорила меня в первую же минуту!
– Катиш – это вы! – воскликнула я, бросаясь на шею смугляночке.
– Отгадала-таки! Как это ты отгадала, девчушка моя ненаглядная? – прозвучал ласково надо мной ее чарующий голос, и до слез растроганная пепиньерка Екатерина Сергеевна Титова крепко сжала меня в своих объятиях.
Поздние розы цветут и благоухают… Небо нежно голубеет над сиреневой беседкой, где мы сидим с Катиш… Она чуть ли не в сотый раз объясняет мне, сколько видов причастий в русском языке, а я смотрю осовевшими глазами на красивую зеленую муху, попавшую в сети паука.
Хотя уже начало сентября, но теплынь стоит такая, что мы целый день проводим на воздухе – учимся, читаем и обедаем в саду. Учусь я значительно лучше. Решено, что в середине зимы, как только я подготовлюсь, меня отвезут в Петербург, в институт, но не в Николаевский, где воспитывалась Катиш, а в Павловский[18]. Я это отлично знаю и ничуть не огорчена этим. Катиш сумела привить мне интерес к той таинственной жизни, где несколько сот девочек растут и развиваются среди подруг. И потому я заранее знаю, что меня полюбят там и мне будет хорошо. Разве можно не полюбить «маленькую принцессу»? Недаром Катиш с первых же дней едва не потеряла голову от моего ума, находчивости, резвости…
Вот только насчет уроков… Все мне не даются противные спряжения и эти причастия и деепричастия! Но Катиш терпелива, как ангел, и умеет увлечь меня. Зато я люблю ее ужасно, мою милую Катиш! Она такая молоденькая, такая чудесная, кроткая, она скорее друг мне, чем гувернантка. Вот вам и старая дева с крючковатым носом! Теперь я знаю, что тети нарочно запугали меня, чтобы сделать мне приятный сюрприз, когда моя гувернантка окажется молоденькой и хорошенькой. С Катиш я стала учиться прилежнее. Вот только сегодня мне что-то не везет. Но я знаю, отчего это. К нам приехали кузины, бывшие институтки, Оля и Вера Соснины. Оля – подруга Катиш по институту, Вера – бывшая «павлушка», воспитанница Павловского института, то есть такая же, какой вскоре стану я. Они обе такие жизнерадостные, веселые. Они весь дом наполнили своими молодыми голосами. С тех пор, как они приехали, стрелки-офицеры проводят у нас целые дни. Даже Хорченко отстал от меня и перестал меня дразнить своей невестой и не отходит от Веры, стройной белокурой девушки с бойкими глазами и с такой толстой косой, что все невольно ахают, когда видят ее.
Оля совсем другая. Есть что-то меланхоличное в ее томных серых глазах, в грациозных, размеренных движениях. Вера – хороший боец, разбойник; Оля же очаровательна своей женственностью. Я ужасно люблю их обеих!
Вот они ходят по саду. Вера хохочет и закидывает назад голову, и без того отягощенную ее гигантской косой. Оля улыбается, и ее нежный голосок звенит по всему саду. Я знаю, о чем они говорят: сегодня бал в белом доме, и все они едут туда: и тетя Лиза, и кузины, и Катиш. Солнышка не будет. Он уехал в Гатчину с визитом к родителям этой противной Нелли Роновой. Он приедет завтра, а пока… О, эти надоевшие причастия и деепричастия!..
– Ага! Вы еще учитесь, маленькая мученица! – заглянув к нам в сиреневую беседку, говорит Хорченко. – Да бросьте вы ее терзать, Екатерина Сергеевна! – просит он, умоляюще глядя на мою воспитательницу. – Вы уморите девочку! Смотрите, позеленела вся…
– Неправда! – защищает меня Вера. – И вовсе она не позеленела, а по-прежнему розанчик! Целуй меня, душка!
Я чмокаю Веру, а заодно и Катиш.
– Учиться больше не будем? – говорю я голосом, в который вкрались все семь умильно-ласковых нот разом.
Против этих ласковых нот Катиш не устоять ни за что на свете! Грамматика захлопнута, и я, наконец, вместе со своей гувернанткой присоединяюсь к веселой компании.
– А вы знаете? Вчера ночью квартиру Сумарокова ограбили! – говорю я, задыхаясь от нетерпения рассказать обо всем, что узнала сегодня утром, и во всех подробностях, но оказывается, офицеры уже все знают.
– Безобразие! – возмущается Ранский. – Произвести дерзкую кражу под самым носом у воинской части!
– Наша дача еще глубже в парке стоит… чего доброго… если… – нерешительно говорит Оля.
– Ax, какая ты трусиха! Ведь у дяди Алеши семь ружей, и все заряжены! – говорит веселая Вера и тотчас же прибавляет, задорно блеснув глазами: – Ах, это ужасно интересно: воры! Я бы хотела на них посмотреть…
– Ну, уж подобного мнения я разделить не могу, – вырвалось у меня.
После обеда Катиш, Вера и Оля стали одеваться на бал.
Ах, какие они хорошенькие! Я не могу налюбоваться ими! Bepa – вся в бледно-розовом, светлая и сияющая, настоящее воплощение весны. Оля – вся в голубом, точно осененная нежным сиянием весенней ночи. А моя милая Катиш – в скромном белом платьице, с гладко причесанной черной головкой – настоящая мушка в молоке! На тете Лизе черное бархатное платье, самое нарядное из всех. Я сижу в кресле и смотрю, как они одеваются, причесываются и вертятся перед зеркалом – и Bepa, и Оля, и Катиш. Сначала мне было интересно любоваться, как они собираются, и радоваться чужой радости, но вот неслышными шагами ко мне приближается мальчик-каприз и шепчет на ушко: «А тебя-то и не берут. Тебя оставят дома, как Золушку… И ты бы могла поехать, и была бы такой же хорошенькой и нарядной… Да!»
И вдруг я неожиданно сердито кричу:
– Да, да! Сами едут… а я оставайся… Очень весело, подумаешь!
– Деточка, что с тобой? – бросается ко мне тетя Лиза. – Ведь я только отвезу их, введу в залу и сейчас же обратно… Ведь это тут же, рядом… А ты в это время побудешь с Машей и Петром. Маша у тебя посидит, пока я не вернусь из белого дома.
– Не хочу Машу! Я Катиш хочу! Одну Катиш! Пусть все едут, а Катиш останется со мной. Она моя! – извожусь я, бросая на тетю злые взгляды.