Синим сапфиром горело небо над зеленой рощей.
Золотые иглы солнечных лучей пронзали и пышную листву берез, и бархатную хвою сосен, и серебряные листья стройных молоденьких тополей.
Ветер рябил изумрудную зелень, и шепот рощи разносился далеко-далеко…
Старые сосны шептали:
– Мы знаем славную сказку!
Им вторили кудрявые белоснежные березы:
– И мы, и мы знаем сказку!
– Не сказку, а быль! Быль мы знаем! – звенели серебряными листьями молодые, гибкие тополя.
– Правдивую быль, прекрасную, как сказка! Правдивую быль расскажем мы вам, – шептали и сосны, и березы, и тополя…
Какая-то птичка чирикнула в кустах:
– Быль! Быль! Быль расскажут вам старые сосны. Слушайте! Слушайте их!
И сосны зашептали так тихо и одновременно так внятно, что маленькая девочка, сидящая под одной из них, самой пышной и пушистой, услышала все от слова до слова.
И правда: то была не сказка, а быль. Славная быль-сказка!
– Жил на свете человек, – шептали старые сосны, – прекрасный, как солнце, с золотым сердцем, полным благородства и доброты. «Честность и труд!» – было его девизом.
И жила-была на свете девушка – нежная, как цветок мимозы, кроткая, как голубка, – она была любимицей всей семьи.
И однажды они встретились, полюбили друг друга и поженились…
Ох, что это была за жизнь! Что это было за счастье! Такое бывает только в сказках… Но жизнь – не сказка, и так не могло долго продолжаться…
Стоял январь. Гудела вьюга. Метель плясала и кружилась над серым городом. Люди спешили в церковь. Было воскресенье. И в этот день у счастливой пары родилась дочь – малюсенькая девочка с живыми серыми глазами.
У колыбели девочки сошлись четыре добрые волшебницы, – или нет! не волшебницы, а четыре добрые простые девушки – родные тетки новорожденной, сестры матери, лежавшей в соседней комнате на смертном одре.
– Какое странное лицо у девочки! – сказала старшая из теток, Юлия, поклонница всего таинственного. – Помяните мое слово, эта девочка не проживет долго.
– Что ты! Что ты! – замахала на нее руками вторая сестра, Ольга, – стройная, высокая, добрая и ласковая. – Дитя должно жить, жить нам на радость… И если что случится с сестрой Ниной, мы вырастим малютку и все вчетвером заменим ей мать.
– Да, да! Она будет наша! – сказала третья сестра, Лиза, – полная, голубоглазая тридцатилетняя девушка с мягким ласковым взором, скрытым за стеклами очков. – Клянусь, я заменю ей мать.
– Сегодня воскресенье, – вступила в разговор самая младшая из сестер – Капитолина, или Линушка, как ее звали в семье, и ее жизнерадостные карие глаза, оживляющие некрасивое, но чрезвычайно симпатичное лицо, остановились на девочке, – ребенок родился в воскресенье! А воскресные дети обыкновенно бывают счастливы.
– Девочка будет счастлива! Она должна быть счастлива! – хором подхватили сестры.
Вдруг им почудилось, будто некая легкая бестелесная тень приблизилась к колыбели. Это была какая-то фигура, одетая в серое платье с капюшоном, похожая на монахиню, в то же время она была призрачной, воздушной, как сон… Она неслышно скользнула между сестрами и, склонившись над ребенком, как будто поцеловала его.
– Это судьба! – шепнула Юлия, заметив призрак. – Судьба поцеловала дитя!
– Судьба поцеловала ребенка! – повторила за ней Лиза и опустила голову.
Когда она подняла ее, призрак уже исчез. Четыре сестры были теперь одни в комнате. Фигура в сером словно растаяла в сумерках. И тогда они все четверо окружили колыбель. Дитя лежало с открытыми глазами, и – странно! – почудилось ли сестрам или нет, но легкая улыбка играла на крошечных губах девочки, которой было от роду всего-то шесть часов.
– Необыкновенный ребенок! – прошептали все четыре тетки разом.
Вдруг порывистый стон метели поразил их слух.
– Как воет ветер! – прошептала Лина. – Вы слышите, как стонет вьюга за окном?
Но то стонала не вьюга – Лина ошиблась. На пороге появился бледный человек с дико блуждающим взглядом. Это из его груди рвались судорожные вопли:
– Скорее… пойдемте к ней… к моей Нине… Она умирает!..
В ту же ночь прекрасная, кроткая душа Нины Воронской улетела к Богу… Малютка Лидия осталась сиротой…
Вот о чем шептали старые сосны, и их внятный шепот далеко-далеко разносился по округе…
– Лида! Лидок! Лидюша! Лиденчик! Лидок-сахарок! Где ты? Откликнись, девочка!
Откликнуться или нет? Я зажмуриваюсь на минутку и сладко потягиваюсь, как котенок. Ах, как славно пахнет соснами! Тетя Лиза, моя вторая мама, живущая с нами в доме, говорит, что это очень здоровый запах. Значит, не грех им надышаться вволю, досыта. И потом, здесь так чудесно, в зеленой роще, где я представляю себя заколдованной принцессой из тетиной сказки, а деревья – великанами-волшебниками, заворожившими меня… И мне решительно не хочется никуда идти.
– Лида! Лидушка! Лидок-сахарок! – надрывается резкий голос.
Я знаю, чей это голос: это моя няня Груша.
«Пусть, пусть покричит!» – соображаю я (потому что, хотя мне только четыре года, я все-таки уже умею соображать!).
Я не люблю няню. У нее злое-презлое цыганское лицо. Она строгая, сердитая и никогда не играет со мной и не рассказывает мне сказок, как тетя Лиза. Она только любит наряжать меня, как куколку, и выводить на прогулку в большой парк, в большой Царскосельский парк (мы живем в Царском Селе, недалеко от этого парка), где есть такое чудное прозрачное озеро с белыми лебедями. Тут няня садится на скамейке, и вмиг ее окружают другие няньки.
– А ведь наша Лидюша здесь наряднее всех, – говорит няня, с презрением оглядывая прочих детей в простеньких костюмчиках.
Няньки зеленеют от злости, а моя няня продолжает рассыпаться бисером:
– И красавица она у нас на диво!
Ну, уж с этим никто из них не может согласиться… Что меня нарядили, как куколку, это верно, но что у меня вздернутый нос и толстые губы, этого тоже никто не станет отрицать.
– Ну, уж и красавица! Мальчишка какой-то!
Няня обижается, и они начинают спорить, а я тем временем непременно падаю и разбиваю себе нос. Тут на «красавицу» обрушивается буря нареканий, выговоров, упреков…
Нянька выходит из себя, а я начинаю реветь от незаслуженной обиды. Несмотря на то что я совсем еще крошка, я отлично понимаю, что не любовь ко мне руководит похвалами няни. Просто ей нравится выгуливать нарядную девочку – и только. Конечно, я не могу любить такую няню и рада-радешенька убежать от нее.
– Лида! Лидок! Лидюша! Лиденчик! Лидок-сахарок! – раздается опять ее голос.
Откликнуться разве?
Нет, не откликнусь я ей ни за что на свете! Ведь не скоро еще удастся снова убежать в этот чудный уголок…
И я с наслаждением растягиваюсь в мягкой мураве.
Нянькин голос то приближается, то удаляется. Очевидно, она бегает по прилегающей к нашему саду роще, куда мне ходить строго-настрого запрещено.
Так что ж, что запрещено? А я туда-то и иду! Я уверена, что никто не рассердится на меня за это и не накажет. Меня запрещено наказывать. А что будет злиться няня, это мне решительно все равно. Ведь я «божок» нашей семьи. Тетя Лиза так и говорит всегда: «Лидюшка – наш божок».
Отлично быть «божком семьи», не правда ли? А как приятно сознавать, что все и всё кругом созданы только для тебя, для тебя одной!..
Няня покричала, покричала и умолкла. Верно, ушла искать меня в саду. Ну, что ж, я очень рада! Теперь она не скоро вернется, и я могу поиграть в свою любимую игру. А игра у меня всегда одна и та же.
Я принцесса, принцесса из тетиной сказки. Во всех моих играх я или принцесса, или царевна. Ничем иным я не могу быть и не желаю. А эти деревья кругом – это все злые волшебники, которые наложили на меня свои чары и не дают мне выйти на свободу. Но я знаю, что если найти заколдованный меч, то я смогу им проложить себе дорогу к воле. И я внимательно осматриваюсь по сторонам в надежде найти его. И вот чудесный меч найден. Ура!
Я вижу огромный сук в траве и, обхватив его обеими своими слабенькими ручонками, поднимаю над головой. Теперь злые волшебники-гиганты побеждены!
Моя фантазия летит вперед быстрее птицы. Злые волшебники уже низко-низко склоняются предо мной и почтительно провозглашают хором: «Да здравствует прекрасная принцесса и чудесный меч!»
Колдовство разом рушится, чары исчезают, гиганты-великаны расступаются передо мной, и я, как подобает настоящей принцессе, выступаю важно-преважно со своим суком-мечом. Путь открыт предо мной, и я спешу к выходу из волшебного леса. Я знаю отлично, что на опушке меня ждет прекрасный принц. Он пришел освободить меня, но не успел. Волшебный меч попал в руки мне, а не ему, и я сама победила злых волшебников.
И, помахивая суком, я с гордым видом шествую между деревьями к выходу из заколдованного леса, то есть из рощи.
– Ха-ха-ха! Вот смешная девчонка! Смотри, Савельев! – слышится веселый хохот за моими плечами.
Оглядываюсь и разеваю рот от удивления.
Прекрасный принц стоит передо мной. У него чудесные глаза, яркие, как звездочки, и пышные белокурые локоны вьются по плечам. Но всего удивительнее то, что прекрасный принц приехал за своей принцессой на осле, на настоящем живом осле с огромными ушами и таким смешным видом, точно он совсем, совсем глупый осел.
Прекрасный принц сидит на осле, которого ведет под уздцы высокий загорелый человек в солдатской шинели.
Я невольно замираю от восторга при виде очаровательного мальчика и его не менее очаровательного осла.
– Прекрасный принц! – кричу я. – Вы опоздали, и я сама освободила себя волшебным мечом!
И я низко-низко приседаю перед белокурым видением.
И мальчик, и солдат начинают так хохотать, точно их щекочут. Не понимаю, что они нашли смешного? Право, до сих пор я была лучшего мнения об уме мальчиков и солдат.
И вдруг ко всему этому прибавляется что-то необычайно шумное, гулкое и громкое, как труба. Что за звуки! Боже! Боже!
– Ыу! Ыу! Ыу! Ыу!
Это кричит осел.
Я ничего не боюсь на свете, кроме лягушек и «буки», но тут, услышав этот невозможный, чудовищный крик, я тоже начинаю кричать. И не от страха, а оттого, что я ужасно нервна и впечатлительна от природы – так, по крайней мере, говорят мои тети и доктор, который лечит меня.
– Ыу! Ыу! Ыу! – вопит осел.
– А-а-а-а! – тяну я диким, пронзительным голосом.
Голова моя начинает кружиться, и прекрасный принц становится все меньше и меньше… И вот, в ту самую минуту, когда я готова уже лишиться чувств, с неба хлынул ливень, ужасный ливень. Тучи уже давно собирались над моей головой, но в пылу игры я не замечала их.
– Девочка! Ты намокнешь! – кричит мне прекрасный принц, свешиваясь с седла. – Садись ко мне скорее! Я знаю, ты живешь недалеко от парка, в капитанском доме. Дядя Воронской – твой папа. Я отвезу тебя туда. Савельев, – командует он своему спутнику-солдату, – посади-ка девочку ко мне в седло.
Сильные руки подхватывают меня в воздух и бережно опускают на спину осла, который перестал кричать, – от дождя, должно быть. Маленькие руки обнимают меня.
– Держись за меня! – слышу я звонкий голос принца над самым ухом.
Толстая солдатская шинель закрывает нас с головой, меня и принца. Под шинелью тепло и уютно. Дождик не мочит меня больше. У моего плеча приютилась голова маленького принца. Я не вижу его лица, одни только локоны пушистым облаком белеют передо мной в полумраке.
Осел двигается медленно и важно… Какая-то усталость сковывает меня, потому что я вообще-то хрупкий и болезненный ребенок. Сон незаметно подкрадывается ко мне. Сквозь сон я слышу, как прекрасный принц поясняет мне, что он и не принц вовсе, а Вова Весманд, что он тоже, как и мы, живет постоянно в Царском Селе, что он сын стрелкового командира, наш сосед и… и…
Я засыпаю сладко-сладко, как можно спать только в золотые дни младенчества, без видений и снов.
Я просыпаюсь от шумного говора двух сердитых голосов.
– Оставить ребенка одного в роще! Этого еще недоставало! – строго говорит тетя Лиза, стоя у моей постели.
– Да нешто можно углядеть за такой разбойницей! – не менее громко отвечает моя няня Груша.
– Не смейте так называть Лидюшу! – сердится тетя. – Иначе я пожалуюсь барину, и вас не будут держать у нас…
– И пусть не держат! Сама уйду! Не больно-то нуждаюсь я вашим местом! – уже в голос кричит нянька, окончательно выйдя из себя.
– Вы дерзки! Нет больше сил моих с вами! – разом вдруг успокоившись, говорит тетя. – Собирайте вещи и уходите сейчас же! Чтоб через час я не видела вас больше! Чуть не уморили ребенка!
И с этими словами тетя выходит из комнаты, хлопнув дверью.
Я открываю глаза.
В комнате сгустились летние сумерки. Уже вечер. Должно быть, я долго спала – с тех самых пор, как меня привезли сюда сонную на осле прекрасного принца. Няня копошится в углу у своего сундука. Я знаю, что она укладывается, но мне ничуточки не жаль ее. Нисколько. Услышав, что я пошевелилась, она подбегает ко мне, причем лицо у нее красное, как свекла, и она злобно шипит, стараясь, однако, говорить тихо, чтобы не услышала тетя:
– Радуйся, сударыня… Дождалась! Гонят твою няньку… Нехороша, вишь, нянька! Другую надо. Ну, и пущай другую. Мне плевать! А только и тебе, матушка, не поздоровится, – прибавляет она со злым торжеством. – Вот уйду ужо… перед ночью… «Бука» – то и войдет к тебе, как раз и войдет!
Ее цыганские глаза горят, как угольки, хищные зубы так и выскакивают наружу.
– Не смей пугать! Злая нянька! Дурная нянька, не смей! – кричу я нарочно громко, чтобы тетя прибежала на мой голос. – Тебя вон выгнали, вот и уходи!
Озлобленная на нее вконец, я страстно ненавижу ее в эту минуту.
– И уйду, не кричи, уйду, – шипит нянька, – вместо меня она придет, «бука» – то! Беспременно. Слышь, уже шагает по коридору, а?
И, чтобы еще больше напугать меня, взбалмошная женщина опрометью кидается к двери и исчезает за ней.
Я остаюсь одна.
Груша – я это замечаю – останавливается за дверью и ждет, что я ее позову. Но нет, нет! Ни за что! Останусь одна, но ее не позову…
Я не чувствую ни малейшего сожаления к няньке. Больше того, я рада, что она уедет и я не увижу никогда более ее сердитого, угрюмого цыганского лица и щучьих зубов.
Я облегченно вздыхаю в первую минуту ее ухода и поджидаю тетю Лизу. Вот-вот она войдет сейчас, сядет на край моей постельки, перекрестит меня, поцелует…
Но тетя не идет. По-прежнему все тихо в коридорах.
Тогда я приподнимаюсь на локте и кричу негромко:
– Лиза! Лиза! – я всех моих четырех теть называю просто по имени.
Ответа нет. Вероятно, тетя пошла на кухню, где теперь держит совет по поводу завтрашнего обеда с краснощекой кухаркой Машей.
– Лиза! – кричу я громче.
Бесполезно. Никто не идет. Никто не слышит.
Мне становится страшно. «Погоди, ужо придет “бука!”» – звучат в моих ушах грозные нянькины слова.
А что, если и правда придет?
И я вся дрожу от страха.
Что такое «бука», я хорошенько не знаю, но я чувствую под этим словом что-то ужасное. Мне представляется она чем-то бесформенным, шарообразным и расплывчатым, что вкатится в комнату, подкатится к моей постели и, отвратительно гримасничая морщинистым лицом, полезет по свесившемуся концу моего одеяла ко мне на кровать.
Живо представив себе эту картину, я дико вскрикиваю и юркаю под одеяло. Там я вмиг собираюсь вся в комочек, поджав под себя ноги, похолодевшие от ужаса, и лежу так, боясь пошевелиться от страха, с пересохшим ртом и дико расширенными глазами. Какой-то звон наполняет мои уши, и сквозь этот звон я, к своему ужасу, различаю шаги в коридоре. Кто-то почти неслышно, почти бесшумно крадется в детскую. Шаги приближаются… Вот они все ближе… ближе… Меня начинает трясти настоящая лихорадка… Зуб на зуб не попадает, отбивая частую дробь. Во рту так пересохло, что становится невозможно дышать. Язык стал тяжелый-тяжелый – такой тяжелый, что я не могу даже повернуть его, чтобы крикнуть…
И вдруг шаги останавливаются у самой моей постели… Вся обмирая, я вспоминаю внезапно, что «буке» будет легко вскарабкаться ко мне на постель, потому что конец одеяла свесился с кровати на пол. Теперь я уже ясно, ясно чувствую, что кто-то осторожно, но настойчиво стягивает с моей головы одеяло.
– Ай! – кричу я не своим голосом и вскакиваю с постели…
Но передо мной не «бука» – передо мной мое Солнышко.
Он стоит предо мной – молодой, статный, красивый, с черными как смоль бакенбардами по обе стороны загорелого лица без единой капли румянца, с волнистыми иссиня-черными волосами над высоким лбом, на котором точно вырисован белый квадратик от козырька фуражки, в то время как все лицо его почернело от загара. Но что лучше всего в лице моего Солнышка – так это глаза. Они иссера-синие, под длинными-длинными ресницами. Эти ресницы придают какой-то трогательно-простодушный вид всему лицу Солнышка. Белоснежные зубы составляют особое его очарование.
Вы чувствуете радость, когда вдруг после ненастного и дождливого дня увидите солнце?
Я чувствую такую же радость, острую и жгучую, когда вижу моего папу. Он прекрасен, как солнце, и светел и радостен, как оно!
Недаром я называю его «моим Солнышком». Блаженство мое! Радость моя! Папочка мой единственный, любимый! Солнышко мое!
Я горжусь своим отцом. Мне кажется, что нет такого другого на свете. Мое Солнышко – все лучшее в мире, и даже лучше самого мира… Теперь в его глазах страх и тревога.
– Лидюша моя! Девочка моя! Радость моя, что с тобой? – говорит он, и его сильные руки подхватывают меня, поднимают в воздух и прижимают к себе.
Папа быстрыми шагами ходит по детской, сжимая меня в своих объятиях.
О, как хорошо мне, как сладко у него на руках! Я обвиваю его шею ручонками и рассказываю ему про прекрасного принца, и про ливень, и про няню Грушу, и про «буку», причем мое горячее воображение подсказывает то, чего не было. Из моих слов он понял, что я уже видела «буку» и то, как она вползала ко мне, как карабкалась на мою постель.
Папа внимательно вслушивается в мой лепет. Потом лицо его искажается страданием.
– Сестра Лиза! – кричит он свояченице. – Сколько раз я просил не оставлять ребенка одного! Лидюша слишком нервна и впечатлительна! Ей вредно одиночество. – И потом он снова обращается ко мне нежным, ласковым голосом, каким он один только умеет говорить со мной:
– Успокойся, моя деточка! Никакой «буки» нет. «Буку» выдумали глупые, невежественные люди. Крошка, успокойся! Ну, что ты хочешь, чтобы я сделал для тебя? Скажи только – я все сделаю, что ты хочешь, крошка моя!
«Чего я хочу!» – вихрем проносится в моих мыслях, и я мигом забываю и про «буку», и про «событие с няней».
Ах, как многого я хочу! Во-первых, я хочу спать сегодня в комнате у Солнышка; во-вторых, я хочу маленького пони и высокий-превысокий шарабан[1], такой высокий, чтобы люди поднимали голову, если захотят посмотреть на меня, когда я еду в нем, и я бы казалась им царицей на троне… Потом хочу тянучек от Кочкурова, сливочных, моих любимых. Много чего хочу!
– Все! Все будет! – говорит нежно Солнышко. – Успокойся только, сокровище мое!
Мне самой надоело волноваться и плакать. Я уже давно забыла про «буку» и снова счастлива у родной груди. Я только изредка всхлипываю да прижимаюсь к Солнышку все теснее и теснее.
И я уже неясно, как в дремоте, чувствую, что он бережно заворачивает меня в голубое шелковое одеяльце и несет в свою комнату в самом конце длинного коридора. Там горит лампада перед образом Спасителя и стоит широкая мягкая постель. А за окном деревья парка шумят сурово и печально.
Солнышко бережно опускает меня, сонную, как рыба, на свою кровать, и больше я уж ничего не соображаю, решительно ничего… Я сплю…
Прошел месяц. Зеленые ягоды смородины в нашем саду стали красными, и тетя Лиза принялась варить из них варенье на садовой печурке. Няне Груше отказали от места, и теперь за мной ходит добрая, отзывчивая, молоденькая Дуня, родная сестра краснощекой кухарки Маши.
Стоял знойный полдень. Мухи и пчелы с жужжанием носились над тетиной печуркой, и сама тетя, красная, с потным лоснящимся лицом, копошилась у огня. В ожидании обычной порции пенок я присела неподалеку с любимой куклой Уляшей на коленях и занялась разглядыванием божьей коровки на листе лопуха.
Вдруг за забором послышалось легкое ржание, потом – у крыльца…
Это не был голос Размаха, нашего вороного коня, ходившего в упряжке, нет, – то было тоненькое ржание совсем маленького конька.
У меня мелькнула смутная догадка… В ту же минуту и пенки со смородинного варенья, и божья коровка – все было забыто. Я несусь сломя голову из сада на террасу, откуда выходит на крыльцо парадная дверь. В стеклянные окна террасы я вижу… Ах, что я вижу!
Боже мой! Все мое детское сердчишко преисполнено трепетом. Я задыхаюсь от восторга, и на лбу выступает испарина.
– Пони! Пони! Какой миленький! Какой хорошенький! – кричу я не своим голосом и пулей вылетаю на крыльцо.
Перед нашим подъездом стоит гнедая лошадка, запряженная в высокий шарабан. Шерсть у нее отливает червонным золотом, а глаза так и горят, так и горят!.. На переднем сиденье сидит мое Солнышко, держа в одной руке кнут, в другой – вожжи, и улыбается мне своей очаровательной улыбкой. И нет на свете другого человека, у которого было бы такое лицо, такая улыбка!
– Ну что, довольна подарком, Лидюша? – слышен его ласковый голос.
– Как? Это мне подарок? Этот чудный пони мой? И шарабан тоже? О!..
От волнения я не могу говорить, и только, сжав кулачишки, подпрыгиваю раз десять на одном месте и тихо визжу.
– Довольна? – спрашивает папа, и глаза его сияют.
Потом он спускается на землю из высокого шарабана, и я висну у него на шее.
– Папа Алеша! Добрый! Милый! Я тебя ужасно люблю!
В самые счастливые минуты я называю отца «папа Алеша».
– Ну-ну, лисичка-сестричка, – отмахивается он от меня, – беги скорее одеваться к тете Лизе. Я беру тебя сейчас в Павловск на танцевальное утро.
Тут уж я не знаю, что делается со мной.
С визгом несусь я в дом, вся красная, радостная, возбужденная.
– Одеваться! Скорее одеваться! Дуня! Дуня! Дуня! – кричу я.
Тетя Лиза бросила варенье и спешит ко мне из сада. Дуня пулей вылетает из кухни. Маша за ней. И все они окружают меня. Меня причесывают, моют, одевают. Потом, когда я готова, из простенькой Лидюши в холстинковом затрапезном платьице я превращаюсь в нарядную, пышную, всю в белых кружевных воланах и шелковых бантах девочку. Лиза крестит меня и ведет на крыльцо. Там уже ждет меня Солнышко. Он тоже принарядился. Его военный китель блестит серебряными пуговицами и сверкает ослепительной белизной. И волосы он расчесал так красиво, и пахнет от него чем-то острым и вкусным, вроде сирени.
– Какой ты красивый сегодня, папа Алеша! – с видом знатока окинув всю фигуру Солнышка, говорю я.
– Ах ты, стрекоза! – смеется папа и подсаживает меня в шарабан.
Вокруг нас собирается толпа ребятишек. Разинув рот они смотрят на меня. Это дети казенных служащих, которые живут в нашем дворе. Мне и приятно видеть их восторг, и отчего-то стыдно. Мне стыдно быть такой великолепной, нарядной девочкой и ехать на собственном пони на танцевальное утро, когда у этих малышей рваные сапоги и грязные рубашонки… Но хорошее побуждение недолго гостит в моей душе. Через секунду я уже чувствую себя владетельной принцессой, а всю эту оборванную детвору – моими покорными слугами. Сердце мое преисполнено гордости. Я точно вырастаю в собственных глазах и милостиво киваю ребятишкам, хотя никто из них и не думает кланяться мне.
Пони трогается, шарабан за ним, и соседские ребятишки остаются далеко позади…
– А вот и Воронской со своей малюткой! Что за прелестное дитя! – слышится за моей спиной чей-то ласковый голос, едва мы появляемся в зале Павловского вокзала[2], уже полной народа – взрослыми и детьми.
– Ничего особенного, – отвечает другой. – Разрядили, как куклу, поневоле будет мила. Взгляните лучше на Лили́. Вот это действительно прелестная девочка! Сразу видно, что она из аристократической семьи, – не унимается голос.
Я хочу оглянуться и не успеваю, потому что мы с Солнышком в эту минуту входим в огромный зал.
На эстраде сидят музыканты, гремит музыка. Какой-то длинноусый человек машет палочкой вверх-вниз, вправо-влево перед самыми лицами музыкантов. Мне становится страшно за музыкантов. Я боюсь, что длинноусый непременно побьет их своей палочкой. Я хочу выразить свое опасение отцу, но тут к нам подбегает, подпрыгивая на ходу, стройная огненно-рыжая девочка в шотландской клетчатой юбочке, с голыми икрами (чулки едва-едва доходят ей до щиколотки) и вскрикивает радостно, приседая перед моим отцом:
– Месье Воронской! Здравствуйте. Папа прислал меня к вам.
– А, Лили! Очень рад вас видеть. А вот и моя дочурка, познакомьтесь, – ласково отвечает ей мое Солнышко.
Рыжая девочка едва удостаивает меня взглядом. Ей лет семь-восемь на вид, но она старается держать себя как взрослая. Это уродливо и смешно.
Мне эта рыжая девочка совсем не нравится. У нее такое гордое лицо… И шотландская юбочка, и голые икры – все, решительно все мне не нравится в ней. И поэтому меня злит, что Солнышко так ласково разговаривает с ней.
– А мы и не поздоровались с вами как следует, Лили, – говорит Солнышко, – можно мне по целовать вас?
Что? Или я ослышалась?
Солнышко хочет поцеловать чужую девочку? Нет! Нет! Этого нельзя, нельзя! Или он, Солнышко, не знает, что ему можно ласкать одну только свою Лидюшу?
И прежде чем он успел приблизиться к рыжей головке, я бросилась к нему с громким криком:
– Не хочу, не надо! Не надо, папочка!
Позади нас кто-то рассмеялся.
– Хорошенькое воспитание дают ей тетушки! – слышится поблизости язвительная реплика.
– Сиротка! Что поделаешь!.. Без матери всегда так, – говорит другой, уже знакомый мне голос.
Живо обернувшись, я вижу сухую старушку с черепаховым лорнетом у глаз.
Прежде чем Солнышко успевает остановить меня, я быстро вырываю свою руку из его руки, мелкими шажками подбегаю к старушке с лорнетом и, дерзко закинув голову, кричу ей в лицо:
– Неправда! Я не сиротка!.. У меня есть Солнышко, и тетя Лиза, и еще тети: Оля, Лина и Уляша. А у вас их нет!..
И мой голос звенит слезами.
Папа сконфужен. Он бросается к старушке с лорнетом и извиняется, расшаркиваясь перед ней.
– Лидюша, Лидюша, – испуганно шепчет он, – что с тобой?
– А потому, что она злючка! – громко и отчетливо говорю я, так что ехидная старушка с лорнетом, наверное, слышит мои слова.
Я еще хотела добавить что-то, но тут предо мной внезапно выросло светлое видение с белокурыми локонами.
– Прекрасный принц! Здесь! – широко раскрывая свои и без того огромные глаза, удивленно вскрикиваю я.
– Да, прекрасная принцесса!
И Вова Весманд, он же мальчик с ослом, с самым забавным видом расшаркивается предо мной и тут же прибавляет:
– Хочешь, я буду твоим кавалером?
– Вова! Вова! – кричит, пробегая мимо нас, рыженькая Лили. – Идем танцевать со мной.
Но уже поздно: мы взялись за руки и кружимся по зале – я с моим прекрасным принцем. Но – ах! – что это был за танец! Вероятно, нечто подобное пляшут дикие племена вокруг своих костров! Как ни болтала я ногами, как ни старалась попасть в такт музыки, ничего не выходило. Другие пары кружились, как бабочки, кругом нас, в то время как мы с Вовой бессмысленно топтались на одном месте, поминутно натыкаясь на них. Наконец, окончательно потеряв терпение, Вова остановился посреди залы, тряхнул своими длинными локонами и, топнув ногой, воскликнул:
– Нет! С тобой и шагу сделать нельзя… Лили! Лили! – позвал он. – Танцуй, пожалуйста, со мной. Моя дама слишком мала для меня. – Лили звонко рассмеялась и бросила на меня торжествующий взгляд.
Я готова была расплакаться от обиды и злости. С тоской поводила я глазами вокруг себя, ища Солнышко. Но Солнышко был занят разговором с высоким военным, и ему было не до меня. А музыка гремела, и пары кружились, не давая мне возможности пробраться к нему. Каждую минуту я рисковала быть опрокинутой на пол, сбитой с ног, ушибленной, по мятой. У меня уже начинала кружиться голова, ноги стали подкашиваться, перед глазами пошли красные круги, как вдруг я почувствовала чьи-то руки на своих плечах.
– Девочка, тебе дурно?
Передо мной стоял бледный худенький мальчик лет восьми, с высоким лбом и редкими, как пух, волосами. Умные серые глаза его с заботливым вниманием смотрели на меня.
– Я хочу к папе! – тяну я, капризно оттопыривая нижнюю губу.
– Я провожу тебя к нему, – говорит мальчик.
И, крепко схватившись за руки, мы пробираемся к тому месту, где папа разговаривает с высоким военным.
– Вот, Алексей Александрович, ваша дочка, – говорит мой спутник, подводя меня к папе.
– Спасибо, Коля! – отвечает Солнышко и тотчас же снова обращается к высокому военному, очевидно продолжая начатый разговор:
– Да, да, наши солдатики храбры, как львы… дерутся насмерть… Мне брат писал, что там очень рады перемирию… Вздохнут немного…
– А про Скобелева[3] пишет? – осведомляется военный.
– Как же! Брат состоит в его отряде…
– А вы не думаете, что и до вас дойдет очередь? – спрашивает высокий военный, обращаясь к моему папе. – Пожалуй, там недостаток в военных инженерах, и вас тоже призовут… – говорит военный.
Но тут папа значительно скашивает глаза на меня.
– Пожалуйста, – тихо шепчет он, – не говорите этого при ребенке – она у меня нервная, знаете ли…
Но я успела уже расслышать все и догадалась, что речь идет о войне с турками. У нас часто говорят про эту войну. Мой папа – военный инженер, и его ужасно интересует все, что происходит там, на войне, или, как он говорит, «в действующей армии».
– Ну-ну, Лидочка, – говорит высокий военный, – не пугайся! Папу твоего не возьмут на войну с турками.
– Я знаю, что не возьмут! – отвечаю я храбро.
– Почему? – улыбается военный.
– Да потому, что я не хочу! – бросаю я гордо и задираю кверху голову.
Все смеются: и папа, и высокий военный, и худенький мальчик, который привел меня к Солнышку.
– А я так хочу на войну! – слышится веселый голос, и около нас останавливается Вова Весманд с рыжей Лили.
– Я хочу быть гусаром! – добавляет он и вызывающе смотрит на нас бойкими, живыми глазами.
– Молодец! – говорит военный.
И затем обращается к худенькому мальчику с умными, серьезными глазами:
– И ты тоже хочешь пойти на войну и быть гусаром, не правда ли?
– Ах, нет, – живо отвечает мальчик. – Там людей убивают и кровь льется. Зачем же?
– А зачем турки бедных болгар обидели… У них дети! – заносчиво кричит Вова и сверкает глазенками.
– И у турок дети… маленькие, – с мечтательной грустью говорит худенький мальчик. – Нет, я в гусары не пойду. Я лучше учителем буду, – заключает он тихо.
– Учитель! Учитель! – в один голос хохочут Лили и Вова. – А сам, наверное, ничего не знает…
– Нет, знаю, – веско и убедительно говорит мальчик.
– Не спорьте, не спорьте, дети, – останавливает мой отец расходившуюся компанию. – Ну, нам пора. Едем, Лидюша, – добавляет он и пожимает руку военному.
– До свиданья, дядя Воронской. Приходите к нам! И вот с ней, – тоном избалованного ребенка говорит Вова и небрежным кивком головы указывает на меня.
– Au revoir, monsieur[4]! – приседает перед папой рыжая Лили.
– Коля, ты с нами? Ведь мы соседи, я тебя под везу. Хочешь? – предлагает Солнышко моему новому знакомому – худенькому мальчику.
– Благодарствуйте, – отвечает мальчик и весь вспыхивает от удовольствия.
Еще бы! Кому не приятно прокатиться на таком пони, да еще в таком шарабане!
– Коля Черский живет со своим дядей в нашем дворе, – говорит мне Солнышко. – Он славный мальчик. Не то что разбойник Вова и его кузина Лили. Он будет приходить играть с тобой. Хочешь?
– Хочу! – говорю я радостно.
До сих пор я никогда не играла с детьми. Тетя Лиза и Солнышко тщательно оберегали меня от детского общества, боясь, чтобы оно не влияло дурно на мой слабый организм. Коля Черский был первый товарищ, с которым мне позволили играть.
Я весело вскочила следом за папой в шарабан, Коля поместился против нас на переднем сиденье, поджав ноги и сложив руки на коленях, как пай-мальчик.
Пони тронулся с места, и шарабан покатился по тенистой аллее Павловского парка к Царскому Селу.
Два коршуна высоко поднялись в небо… Один ударил клювом другого, и тот, которого ударили, опустился ниже, а победитель, торжествуя, поднялся к белым облакам и чуть ли не к самому солнцу.
Я внимательно слежу за тем, как побежденный кувыркается в воздухе, силясь удержаться на своих могучих крыльях. Мои дальнозоркие глаза видят отлично обоих хищников. Окно в сад раскрыто. В него врывается запах цветущего шипов ника, который растет вдоль стены дома. Белые об лачка плывут по небу быстро, быстро…
Мне досадно, что они плывут так быстро… И на коршунов досадно, что они дерутся, когда отлично можно жить в мире… И на шиповник досадно, что он так сильно пахнет, когда есть другие цветы – без запаха! А больше всего досадно на то, что надо молиться… Я стою перед одним из углов нашей столовой, в котором висит маленький образок с изображением Спасителя. Тетя Лиза стоит рядом со мной в своем широком ситцевом капоте[5], кое-как причесанная по-утреннему и, протирая очки, говорит:
– Молись, Лидюша: «Помилуй, Господи, папу…»
Я мельком вскидываю на нее недовольные глаза. Лицо у тети, и так всегда доброе, без очков кажется еще добрее. Голубые ясные глаза смотрят на меня ласково. Милая тетя думает, что я забыла слова молитвы и подсказывает их мне снова:
– «Господи! Спаси и помилуй папу…» Говори же, Лидюша, что же ты!
Я молчу. Смутное недовольство, беспричинно охватившее меня, когда я поднималась с постели, теперь с новой силой овладевает мной. Знакомый мне уже голос проказника-каприза точно шепчет мне на ушко: «Не надо молиться. Зачем? От этого ни добрее, ни умнее не будешь».
А тетя шепчет в другое ухо:
– Стыдно, Лидюша! Такая большая девочка – и вдруг молиться не хочет!
Но я молчу по-прежнему, точно воды в рот на брала. И смотрю в окно помутившимися от глухого раздражения глазами. Коршуны давно уже перестали драться, но облака плывут все так же скоро. Ужасно скоро! Противные, хоть подождали бы немножко! И несносный шиповник так и лезет своим запахом в окно.
Гадкий шиповник!
Тетя говорит уже не прежним ласковым голосом, а строгим:
– Лидюша! Да начнешь ли ты, наконец?
Тут уж меня со всех сторон окружают цепкие клещи невидимого проказника-каприза. Раздражение мое растет. Как? Со мной, с божком семьи, с общим кумиром, говорят таким образом?
– Не хочу молиться! Не буду молиться! – кричу я неистово и топаю ногами.
– Что ты! Что ты! – повышает голос тетя. – Как ты смеешь говорить так? Сейчас же изволь молиться.
– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Ты злая, злая, тетя Лиза! – надрываюсь я и делаюсь красная как рак.
– За меня не хочешь, так за папу! За папу должна молиться.
– Не хочу! – буркаю я и смотрю исподлобья, какое впечатление произведут мои слова на тетю Лизу.
Ее брови сжимаются над ясными голубыми глазами, и глаза эти окончательно теряют прежнее ласковое выражение.
– Изволь сейчас же молиться за папу! – строго приказывает она.
– Не хочу!
– Значит, ты не любишь его! – с укором восклицает тетя. – Не любишь? Говори!
Вопрос поставлен ребром. Увильнуть нельзя. На минуту в моем воображении вырастает высокая стройная фигура Солнышка и его чудесное лицо. И сердце мое вмиг наполняется жгучим, острым чувством бесконечной любви. Мне кажется, что я задохнусь сей час от прилива чувства к нему, к моему дорогому папе Алеше, к моему Солнышку.
Но взгляд мой падает нечаянно на хмурое лицо тети Лизы, и снова невидимые молоточки проказника-каприза выстукивают внутри меня свою неугомонную дробь: «Зачем молиться? Не надо молиться!»
– Не любишь папу? – подходит ко мне почти вплотную тетя и смотрит на меня испытующим взглядом. – Не любишь? Говори.
Меня мучает ее взгляд, проникающий в самую мою душу. Точно острые иглы идут от этих ясных голубых глаз и колют меня. Нехорошо становится на душе. Хочется заплакать, прижаться к ее груди и крикнуть сквозь рыдание: «Люблю! Люблю! И тебя, и его люблю! Люблю! Дорогая! Милая!»
Но тут снова подскакивает ко мне мальчик-каприз и шепчет: «Не поддавайся! Вот еще, что вздумали: молиться заставляют, как же!»
И я, дерзко закинув голову назад и вызывающе глядя в самые глаза тети, кричу так громко, точно она глухая:
– Не люблю! Отстань! Никого не люблю! И папу не люблю, да, да, не люблю! Не люблю! Злые вы, злые все, злые!
– Ах! – роняют губы тети, и она закрывает лицо руками.
Потом она схватывает меня за плечо и говорит голосом, в котором слышатся слезы:
– Ах ты, гадкая, гадкая девочка!.. Что ты сказала? Смотри, как бы Боженька не разгневался на тебя и не отнял папу! – И она выбегает из столовой.
Я остаюсь одна.
В первую минуту я совершенно не чувствую ни раскаяния, ни стыда.
Но мало-помалу что-то тяжелое, как свинец, вливается мне в грудь. Точно огромный камень положили на меня, и он давит меня, давит…
Что я сделала?! Я обидела мое Солнышко! Вот что сделала я! О, злое, злое дитя! Злая, злая Лидюша!
Я бросаюсь к окну, кладу голову на подоконник и громко, судорожно всхлипываю несколько раз. Но плакать я не могу. Глыба, давящая мне грудь, мешает.
И вдруг легкое, как сон, прикосновение заставляет меня поднять голову. Передо мной стоит незнакомая Женщина в сером платье вроде капота, с капюшоном на голове. Большие пронзительные черные глаза смотрят на меня с укором и грустью. Женщина в сером молчит и все смотрит, смотрит на меня. И глыба, давящая мне грудь, точно растопляется под ее острым, огненным взглядом. Слезы текут у меня из глаз. Мне вдруг захотелось молиться… и любить горячо, и не только мое Солнышко, которого я бесконечно люблю, несмотря на проказы мальчика-каприза, но и весь мир, весь большой мир…
Женщина в сером улыбается мне ласково и кротко. Я не знаю почему, но я люблю ее, хотя вижу в первый раз. Какая-то волна льется мне в душу, теплая, горячая и приятная, приятная без конца.
– Тетя Лиза! Тетя Лиза! – кричу я обновленным, просветленным голосом. – Иди скорее. Я буду паинькой, я буду молить…
Я не успеваю закончить фразу, как Женщина в сером исчезает, как сон. Я лежу голо вой на подоконнике, и глаза мои пристально смотрят в сад.
По садовой аллее идут двое военных. Одного, высокого, стройного, темноволосого, я узнаю из тысячи. Это – мое Солнышко. Другой – незнакомый, черный от загара – кажется карликом в сравнении с моим папой.
У папы какая-то бумага в руках. И лицо его бело, как эта бумага.
Что-то екает в моем детском сердчишке. Тяжелая глыба, снятая было с меня Женщиной в сером, с удвоенной силой наваливается на меня.
– Солнышко! – кричу я нарочно громче обыкновенного и стремглав бегу на крыльцо.
Мы встречаемся в дверях прихожей – и с Солнышком, и с карликом-военным. Странно: в первый раз в жизни папа не подхватывает меня на руки, как это бывает всегда при встречах с ним. Он быстро наклоняется и порывисто прижимает меня к себе.
Опять сердчишко мое бьет тревогу… И глыба все тяжелее давит на грудь.
– Папа Алеша! Мы поедем кататься? – цепляясь за последнюю надежду, что все будет по-старому, как было прежде, говорю я.
Папа молчит и только прижимает меня к себе все теснее и теснее. Мне даже душно становится в его тесных объятиях, душно и чуточку больно.
И вдруг над головой моей ясно слышится голос Солнышка, но какой-то странный, дрожащий:
– Если меня не станет, то клянитесь, капитан, как друг и сослуживец, позаботиться о девочке. Это моя единственная привязанность и радость!
– Конечно! Конечно!.. Все сделаю, что хотите, – говорит черный карлик, и голос у него дрожит не меньше, чем у папочки. – Но я уверен, что вы вернетесь здоровым и невредимым…
– Как вернетесь? Разве ты уезжаешь, Солнышко?
Лицо у Солнышка теперь белое-белое, как мел. А глаза покраснели, и в них переливается влага… Я сразу угадала, что это за влага в глазах Солнышка.
– Слезки! Слезки! – кричу я, обезумев от ужаса, в первый раз увидев слезы на глазах отца. – Ты плачешь, Солнышко? О чем, о чем?
И я, прильнув к его лицу, глажу ручонками его загорелые щеки, и сама готова разрыдаться.
Отец не плакал. Я никогда, ни раньше, ни потом, не видела плачущим моего дорогого папу. Но то, что я увидела, было страшнее слез. По лицу его пробежала судорога, и глаза покраснели еще больше, когда он сказал:
– Видишь ли, Лидюша, моя деточка ненаглядная, папе твоему ехать надо… Папу на войну берут… в Турцию… Мосты наводить, укрепления строить. Понимаешь? Чтобы солдатикам легче было к туркам пробираться… Вот твой папа и едет… А ты будь умницей! Тетю не огорчай, слышишь?.. Мне скоро ехать надо… За мной, видишь, дядю прислали… сегодня надо ехать… сейчас…
Едва только папа успел произнести последнее слово, как я, слушавшая его точно в каком-то тумане, пронзительно закричала:
– А-а-а! Не пущу! А-а-а! Не смей уезжать! Не хочу! Не хочу! Не хочу! Папа! Папочка мой! Солнышко мое!
И я зарыдала.
Не помню, что было потом. Мне показалось только, что кругом меня вода, много, много воды, и мы тонем с папой Алешей…
Когда я очнулась, то лежала на диване в папином кабинете, большой светлой комнате рядом со спальней, выходящей окнами в сад. Тетя Лиза сто яла на коленях подле и смачивала мне виски ароматическим уксусом. Военного гостя не было в комнате. И папы тоже.
– Где папа? Где Солнышко? – воскликнула я диким голосом и рванулась вперед.
Страшной тоской сжалось сердце бедной маленькой четырехлетней девочки: ей казалось, что она не увидит больше своего отца. Но это было обманчивое предчувствие. Он вошел в кабинет в дорожном пальто, с шашкой через плечо и тихо сказал, обращаясь к тете:
– Вещи пошли прямо в штаб, сестра. Там уж перешлют в действующую армию…
И потом, наклонясь ко мне, тихо, безмолвно обнял меня.
Мы оба замерли в этом объятии. Мне казалось, что вот-вот соберутся тучи над нашей головой, блеснет молния, грянет гром… И гром убьет нас одним ударом, меня и папу. Но ничего не случилось…
Папа с трудом оторвался от меня и стал осыпать все мое лицо частыми, страстными поцелуями.
– Глазки мои! Губки мои!.. Реснички мои длинные! Лобик мой! Помните меня! Хорошенько своего папку помните! – шептал он между поцелуями прерывающимся от волнения голосом.
Потом быстро поднял меня с дивана, прижал к себе и произнес чуть слышно, обращаясь к тете:
– Ты должна мне сохранить ее, Лиза!
– Будь покоен, Алеша, сохраню! – отвечала тетя нетвердым голосом.
Потом папа еще раз обнял меня, перекрестил и опять обнял, и еще, и еще. Ему, казалось, было жутко оторваться от худенького тельца своей девочки.
– Ну, храни тебя Бог, крошка моя! – произнес он, наконец, поборов себя, осторожно опустил меня на диван и бросился вон из комнаты.
Я услышала, как он застонал по дороге.
– Папа! Папа! Папочка! Солнышко мое! Вернись! – зарыдала я, протягивая вслед ему ручонки.
Он быстро на меня оглянулся и потом с живостью мальчика бросился снова к дивану, упал перед ним на колени, охватил мою голову дрожащими руками и впился в мои губы долгим, долгим поцелуем.
Потом снова закачался высокий белый султан на его каске, и… сердце мое наполнила пустота… Ужасная пустота…
Тетя Лиза подхватила меня на руки и подбежала к окошку… Коляска отъезжала от крыльца. Солнышко сидел подле другого военного и смотрел в окно, на нас. У него было грустное-грустное лицо. Он долго крестил воздух в мою сторону. И когда коляска тронулась, все крестил и кивал мне головой… Еще минута… другая, и Солнышко скрылся из моих глаз. Наступила темнота, такая темнота, точно ночью.
Чей-то голос зашептал близко-близко у моего уха:
– Если б ты захотела молиться, девочка, – кто знает? – может быть, папа остался бы с тобой.
– Тетя Лиза! – закричала я отчаянно. – Неси меня в столовую сейчас, скорее: я хочу молиться за него, за папу!
Через минуту мы были уже там. В открытое окно запах шиповника льется прежней ароматной волной. Худенькая нервная девочка стоит подле голубоглазой женщины перед образом на коленях и шепчет тихо, чуть слышно:
– Боженька! Добрый Боженька, прости меня и со храни мне мое Солнышко, добрый, ласковый Боженька…
И тихо, тихо плачет…
Детская молитва была услышана.
Когда он вернулся через год, черный от загара, осунувшийся, похудевший, но все такой же красивый, я не узнала его.
Я отлично помню этот день. Тетя была в саду. Дверь с террасы на подъезд была широко раскрыта. Я сижу на террасе, а Дуня режет мне баранью кот летку, поданную на завтрак. В дверь террасы видны зеленые акации и дубовая аллея парка. И вдруг неожиданно, как в сказке, вырастает его фигура. Высокий, загорелый, в старой запыленной шинели, стоит он в проеме дверей, заслоняя и синий клочок неба, сияющий мне сапфиром за дверью, и зелень акации, и крыльцо. Он смотрит на меня с минуту… и странная улыбка играет на его лице, сплошь обросшем бородой.
– Лидюша! – зовет меня тихонько знакомый голос.
Я узнаю голос, но не узнаю черного бородатого лица.
– Батюшки мои! Да это барин! – вскрикивает Дуня и роняет тарелку. – Лидюша! Лидюша! Да ведь это папочка! – шумливо суетится она.
И только тут я понимаю, в чем дело.
– Папа… папа Алеша! Солнышко! – и вмиг я уже в его объятиях.
– Сокровище мое! Крошка моя! Радость моя, Лидюша! – слышу я нежный голос над моим ухом.
И град поцелуев сыплется на меня.
Боже мой, если когда-либо я была безумно счастлива в детстве, так это было в тот день, в те минуты.
Блаженные минуты свидания с милым, дорогим отцом, я не забуду вас никогда!