Штормовой крепеж на водолазных катерах продолжали проверять каждое утро, но после того, как прошли свалку, внезапно возникшую по курсу в океане, стали проверять и по вечерам: береженого бог бережет.
Океан в районе Гавайских островов был тих необычайно. Серых, пасмурных дней почти не было. Но оговорка «почти» все-таки предполагала, что обязательно где-нибудь в пути под нос, киль и корму рефрижератора подвернутся штормовые волны и надо будет заботиться о том, чтобы под волны эти не были подставлены борта.
На тридцатый день пути «маркони» – радист рефрижератора – поймал в эфире сообщение о том, что надвигается шторм, идет широкой полосой и, если есть возможность укрыться, – обязательно совершить такой маневр.
У капитана рефрижератора была счастливая звезда, прирученная, своя собственная – прошлый раз они переждали непогоду в сказочной сиреневой бухте, подвернулось укрытие и сейчас – невысокая, серпом изогнувшаяся каменная горбушка – остров. Укрыть целиком большой рефрижератор она не могла, но волны за «горбушкой» были в три раза меньше, чем на открытом пространстве, и из материала отлиты не железного, а того, что к воде имел прямое отношение.
И глубина была приличная… Единственное, что плохо: штормовой ветер коснулся всех – и команды, и пассажиров. Несколько часов стояния вымотали народ, – промокли люди до нитки, но выстояли, шторм вместе с убийственными, украшенными тяжелыми пенными шапками волнами унесся на север, и океан опять поспокойнел. А в ушах у всех надолго застряли пьяные вопли ветра, похожие на ругательства, да недоброе шипение волн, подкатывавшихся под незащищенный бок рефрижератора.
Но и это через некоторое время прошло.
Москалев часто вспоминал мать, она возникала перед глазами неожиданно, – стояла на высоком взгорбке растерянная, не сумевшая собрать себя в комок, совсем не готовая к отъезду сына, обреченно принявшая поворот судьбы, который ей не был до конца понятен, потому и не могла сопротивляться и сдерживать в себе слезы. Слезы не подчинялись ей, все текли и текли, а сейчас начали появляться и на глазах Геннадия. Видимо, мать в эти дни болела, и он чувствовал это.
Он смотрел с высокого борта вниз, в воду, – зеленая южная вода расплывалась в пространстве, покрывалась радужной пленкой, уползала куда-то в сторону, Москалев морщился, зажимал зубами дыхание… Только кадык на шее дергался, гирька, схожая с окаменевшей костяшкой, подскакивала вверх, потом опускалась и поднималась снова. Муторно что-то было ему.
Но главное – неизвестность, чистый лист, ожидающий его команду впереди, без всяких обозначений, – непонятно было, что день грядущий им готовит… Он сжал глаза, оставил только малую щель, словно бы смотрел в прицел, вгляделся в пространство: что там?
Ничего там не было. Только бездумная безмятежная голубизна, та самая глубокая праздничная голубизна, которая раньше вызывала восторг, но сейчас почему-то не вызывает.
Рядом, у борта, возник кто-то, придвинулся к Москалеву, словно бы ему было страшно, шумно засопел и тоже, судя по всему, – расстроенно. Геннадий скосил взгляд – Охапкин.
– Чего, Иван?
– Нехорошая мысль приходит в голову – человек ведь окончательно погубит землю, в этом уже не приходится сомневаться…
– Говорят, если бы тунгусский метеорит упал на четыре часа позже, у нас не было бы Санкт-Петербурга…
– Как ты относишься к тому, что Ленинград вновь переименовали в Санкт-Петербург?
– Отрицательно.
– Завелся там какой-то жучок, вот и правит бал… Хочет – переименовывает проспекты, не хочет – соленую селедку заедает сладкими сливочными пирожными и запивает ликером… Что хочет, то и делает…
– За все в жизни, Иван, надо платить. Заплатит и он.
– Не верю я что-то… К власти пришли такие люди, которые не знают, что такое совесть, стыд, и считают – по улицам городским им вообще можно ходить без штанов.
Неожиданно щелкнул рупор громкоговорителя и с мачты донеслось хриплое, сдобренное пороховым треском:
– Геннадий Александрович, зайдите в каюту капитана!
Москалев поднял голову, выпрямился.
– Это что, меня зовет любитель душистого дыма? Не пойму, зачем? – Он пожал плечами, извинился перед Охапкиным и неожиданно пропел негромко, голосом Высоцкого: – «Делать нечего, портвейн он отспорил, чуду-юду победил и убег…» Я пошел.
Охапкин перекрестил его вслед:
– С Богом!
Капитан сидел у себя в каюте, нахохлившись, будто большая задумчивая птица, зажав погасшую трубку зубами, перед ним стояла изящная фарфоровая тарелка советской поры с надписью «Морфлот», отпечатанной четкой ультрамариновой вязью, на тарелке солнечным рядком были выложены ломтики тонко нарезанного лимона, на другой тарелке, также украшенной вязью «Морфлот», только карминного цвета, лежали бутерброды с сырокопченой колбасой и консервированной ветчиной, – все из капитанского резерва.
Боевую экспозицию стола завершали два стакана с широкими донышками, серебряное ведерко со льдом, накрытое сверху щипцами, будто оружием для оживления каминов и выдирания зубов у неприятеля, а также литровая бутылка виски «Балантайз».
Натюрморт был вкусный. И аромат в капитанской каюте также плавал вкусный, от него веяло праздником и еще, как показалось Геннадию, – стихами, которые были памятны ему с детства: «День Седьмого ноября, красный день календаря…»
Но до ноября было далеко, «красный день календаря» демократы постарались зачернить, заменить днем независимости…
Да, народ ныне стал независимым. От чего только он не зависел! От денег, которых у него теперь не было, – очень часто не хватало не только на колбасу, но и на хлеб, от зарплаты, поскольку кассы предприятий были пусты и ее не выплачивали, хотя многие работники еще не были уволены, что-то делали, производили, отправляли товар потребителям… И слово подменное, нехорошее появилось в языке, нерусское – бартер. В обмен работяги получали сапожные щетки, детские пластмассовые ванночки, моторное масло, утюги, гвозди, полотенца, мерзлую прессованную треску…
Треску хоть можно было разморозить и поджарить, скормить детишкам, а вафельные полотенца не поджаришь, и пластмассу не поджаришь, вот и продавали работяги «бартер» на городских улицах, да на обочинах трассы Владивосток – Находка: вдруг кто-то купит?
Капитан запоздало приподнялся и, приложив руку к груди, вежливым жестом предложил Москалеву сесть, потом неторопливо извлек трубку изо рта и проговорил густым торжественным басом:
– Поздравляю с днем рождения!
Господи, Геннадий совсем забыл, что он сегодня родился, лицо у него сделалось виноватым, как у вахтенного моряка, пропустившего с берега по причальному канату портовую крысу – большую любительницу путешествовать по морям и океанам.
– Капитаны должны друг друга поддерживать и помнить, кто когда родился, – пустив очередной клуб дыма, хозяин каюты разлил виски по стаканам, аккуратно подцепил щипцами кубик льда, со стеклянным стуком опустил в посудину Москалева, потом опустил лед в свой стакан. – Поздравляю с сорокадевятилетием!
И про то, что ему исполнилось не тридцать шесть и не шестьдесят три, Геннадий тоже забыл – наваждение какое-то! Когда находился во Владивостоке, об этом помнил хорошо, ни одного дня рождения не пропускал…
Он поднял свой стакан, ощутил холод, который мерзлый кубик нагнал на хрустальное дно, поднес посудину к лицу. Горьковатый дух виски приятно щекотал ноздри.
Прочувствовать, пропустить сквозь себя дух виски, конечно, приятно, но он уже бросил пить… Вернее, постарался бросить пить – одним махом, раз и навсегда (надо полагать), отделив прошлое от настоящего, разрезав непрочную, но такую нервную, болезненно реагирующую на всякое изменение ткань времени.
– Прекрасный возраст – сорок девять лет, – молвил хозяин самой просторной каюты на рефрижераторе, обдуваемой несколькими вентиляторами, – за то, чтобы мы встретились и выпили и на пятидесятилетии, и на шестидесятилетии, и на всех последующих пятерочных юбилеях… Не говоря уже о семидесятилетии и восьмидесятилетии… Когда же чокнемся стаканами на столетии, тогда и подумаем, стоит ли продолжать счет юбилеям дальше. Договорились?
– Договорились. – Москалев чуть приметно усмехнулся. – Только я не пью, бросил…
Брови на лице хозяина каюты удивленно дернулись, потом сомкнулись на переносице и закрыли глаза.
– Как так? – не поверил он. – Завязал?
– Не только завязал, но и затянул.
Хозяин каюты неверяще покачал головой – не мог поверить, что человек может добровольно отказаться от алкоголя, потом со вздохом всосал в себя ароматный дым, в горле у него что-то засвиристело по-синичьи… Щелкнул пальцем по бокастой бутылке виски:
– В конце концов, в этом есть один положительный момент: мне достанется больше этого пойла.
С этим психологическим выводом Геннадий был согласен полностью, хотя много пойла бывает также плохо, как и мало, – всего должно быть в меру.
Напитков у капитана рефрижератора было более, чем в избытке: представительский сундук пахнул не только виски, но и шведской водкой «Абсолют», и коньяком грузинским, и английским джином, и самыми разными винами, в холодильнике даже мерзнул опечатанный ящик шампанского; плюс ко всему алкоголь имелся и в судовой лавке, – всегда можно было дотянуться и до тех закромов.
Был капитан рефрижератора старше Геннадия лет на пятнадцать, выпил, наверное, столько, что выпитое и в танкер не вместится, выбьет пару задвижек в стремлении вырваться на свободу, нос его был украшен густой красной сеткой…
Он снова налил себе золотистого «балантайза», чокнулся с Геннадием, поинтересовался, приподняв одну бровь, – под бровью острым блеском сверкнул зрачок:
– Чокнуться-то хоть можно?
– Можно.
– За твое здоровье, за твое долголетие, – торжественно, на «ты» провозгласил капитан.
– Ваше здоровье, ваше долголетие, – не замедлил откликнуться Москалев.
– Со мной можешь на «ты», мы же оба – капитаны.
– Спасибо, – таким разрешением Геннадий был тронут. Так оно и должно быть, оба они, несмотря на разницу в возрасте, носят по четыре шеврона на рукавах, – значит, равные… Но, с другой стороны, водолазный катер по сравнению с рефрижератором – это все равно, что цыпленок рядом с гиппопотамом, целая флотилия водолазных судов может скрыться в чреве коробки, которой командует хозяин этой каюты. Впрочем, у Москалева плавединиц больше, чем у рефрижераторщика, плюс ко всему, два плашкоута, находившихся, как он узнал, в трюме, также наверняка подчинят ему, как старшему морскому начальнику. Но «ты» этому человеку он вряд ли сумеет говорить до конца плавания – просто не успеет перестроиться.
Для перестройки нужна притирка, совместные завтраки и обеды, поглощение из одной тарелки не только соли, но и манной каши. Перемахнуть через этот забор очень сложно, нужно привыкание… Привыкание и время. А к чему привыкать? К забору, что ли?
Хозяин каюты, смакуя, мелкими звучными глотками осушил стакан до дна, затянулся трубкой и воскликнул с радостным, каком-то детским выражением в голосе:
– Хар-рашо! – Вновь приподнял одну бровь. – Отмечать день рождения со своими будешь?
– Меня просто не поймут, если этого не сделаю.
Капитан рефрижератора потянулся к рабочему столу, взял целый брикет нарядных розовых бумажек, приклеенных друг к дружке, оторвал верхнюю, поставил на ней цифру 3 и расписался.
– Это – цидулька в судовую лавку на три бутылки водки. Больше отпустить не могу. Хватит?
– Больше не надо.
– С закуской разберешься сам. – Хозяин каюты вновь взялся за бутылку «балантайза» и неожиданно замер на несколько мгновений, лицо его напряглось: что-то он услышал в плеске воды за бортом – то ли железный скрип акульих зубов, пытающихся откусить у парохода кусок рулевого управления, то ли встревоженное мяуканье какого-нибудь морского кота-котофеича, идущего встречным курсом, Москалев тоже напрягся было, потом, освобождаясь от этого напряжения, спокойно махнул рукой: глюки все это, обычные океанские глюки!
– Поговори еще немного со мною, – попросил его капитан. – О жизни. А?
Геннадий хорошо понимал пропахшего трубочным табаком хозяина каюты – ему хотелось выпить, душа того требовала, только вот с напарником было туго: старпом не пил, стармех тоже, а опускаться до уровня боцмана, готового составить компанию, он не мог – шевроны на рукавах не позволяли.
В общем, кричали дедушки «ура!» и в воздух челюсти бросали…