Говорят: во сне дети растут, летают во сне и растут – ему же, уже не ребенку, казалось, что каждый сантиметр его тела сам собой расправляется как будто бы в усилии толкнуть остановившееся время и приблизить рассвет.
В соседней горнице не спали, возились, подымали гомон, гремели утварью, стучали сапогами, и слышно было, как на двор въезжают вестовые, храпят и топчутся их кони, но комкора никто не тревожил – ничего чрезвычайного, надо думать, не происходило… И вот затопотали уже без страха разбудить – на деревянном островке расплывчатого керосинового света в дегтярно-черной бездне ночи, верст, ветров, – и Северин немедленно поднялся с голодной, ясной силой во всем теле. Проворно обулся, оделся, перетянул себя ремнями по шинели, оглядел револьвер, пристегнул к портупее леденевскую шашку…
Челищев, Мерфельд, Носов, связисты, вестовые разгоняли машину штакора – Леденев же исчез, так же неуловимо, негаданно, как появился. Обозлясь на себя, Северин поразился: как же мог пропустить – ведь не спал. Куда он уехал?
– Пора, товарищ комиссар, – сказал ему Носов, и Сергей, возбуждаясь, толкнулся наружу.
Густые лавы конных, безликих в косматых папахах и нахлобученных остроконечных башлыках, неспешно, размеренно текли по проулкам, утягиваясь в сизую, гасившую мерцанье девственного снега полумглу. Нескончаемо-мерно похрупывал снег под копытами, пахло дымом костров, дотлевающими кизяками, свежим конским пометом.
– Комкор где? – спросил Северин.
– Да вот же, – кивнул влево Носов.
Возникший ниоткуда Леденев, в папахе черного курпея, в тяжелом овчинном тулупе, как будто отправлялся в зимнюю дорогу, а не к бою. Шагнул и полулег в тачанку с пулеметом Льюиса, не взглядывая на Сергея и ни на кого.
– Садитесь, Сергей Серафимыч, – позвал из соседней тачанки крест-накрест перетянутый ремнями, в защитном полушубке Мерфельд. – Ну что, приготовляетесь к крещению? – усмешливо прищурил темные, какие-то черкесские глаза.
– Да приходилось видеть кое-что, – ответил Сергей насильственно-пренебрежительно.
– Но все-таки не нашу лаву, полагаю, – прочел на северинском лбу начоперод. – Когда Леденев ведет, есть на что посмотреть, уж поверьте.
– Считаете его исключительным?
– Таких больше нет и не скоро появятся. Моцарт от кавалерии. Я с ним пятый месяц и ни разу не видел, чтобы он повторился. Железная структура и бесконечная импровизация. Умеет он перерешить на всем скаку, иначе развернуть гармонию.
– Заменить, стало быть, невозможно?
– А вы к нам приехали поставить вопрос о замене? – с отчетливым презрением осведомился Мерфельд. – Ну так я вам скажу. Корпус, может, и не пропадет – у него теперь очень хорошая школа. Но что такое корпус? Молот тысяч, верней, десятки струн и молоточков, как в рояле, живой инструмент, и все зависит от того, в чьих он руках. И я не видел, чтобы кто-то так играл на людях, на девяти своих полках. Да и не в одной стратегии дело. Вы думаете, за другим бы шли? Сквозь этот буран? По конское пузо в снегу? Спустя три недели почти непрерывных боев? Голодные, тифозные, во вшах? По балке в обход этой ночью на Жирово-Янов пошли бы? Что ж, думаете, по паркету? Иудеям в пустыне было легче идти.
«Не будет у него ни усталого, ни изнемогающего, ни один не задремлет и не заснет…» – припомнил Северин из Ветхого Завета, который издевательски, но ведь и признающе цитировал Извеков-Аболин.
– А почему за ним идут? – Он кинул взгляд на расписной задок тачанки, над которым торчала папаха комкора.
– Ответил бы я вам: из страха, но это совершенно недостаточно. Вот, скажем, и вы, и Челищев, и я можем встать с револьвером на пути у бегущей толпы, угрожать ей и даже кого-то убить. Но если побежит не эскадрон, а полк, тем более весь корпус – любого из нас просто стопчут. Что такое один человек? А вот мимо него не проскочишь. Да, это страх, но какой-то другой – он не умещается в дуло нагана. Кого и как накажут, это станет понятно потом, той кары для бегущего еще не существует, а смерть – вот она, у тебя на плечах, стряхнуть ее надо сейчас, а хоть бы и сдохнуть немедля, лишь бы не надрывать себе сердце нескончаемым страхом или, скажем, не мучиться больше в походе. А этот человек внушает страх перед собой, сильнейший, чем страх перед смертью. Нет Бога, кроме Аллаха, и смерти, кроме Леденева. А ведь он ничего не может вам сделать. Ну, пристрелит одного из сотни – так это еще, может, не тебя, а ты с остальными сомни его, стопчи и беги себе дальше. А они перед ним останавливаются. Идут, куда он скажет. А нет Леденева – и у матерого бойца какой-то детский страх покинутости, что ли… А впрочем, сами все увидите – чего же я его расхваливаю, как раб своего падишаха…
Донская бригада шла снежной пустыней – она была безжизненно тиха и ясна, необозримая заснеженная степь, под начинающим сиреневеть, таким же чистым небом. Метель не рябила, нигде по далеким буграм не кипел, жгутами не крутился снежный прах, ни единой белесой крупицы не порхало в просторном, опрозрачневшем воздухе.
– А метель-то как будто и не собирается, – кивнул в проясневшее беспределье Северин. – Что ж теперь – безо всяких завес? Перед белыми как на ладони?
– Еще только утро, Сергей Серафимыч. Донщина – коварная страна. А во-вторых, вот это-то и значит перерешить все на ходу.
Косматый пар дыхания метался у горячих конских морд, рвался из черных дыр башлыков и бахромчатым инеем оседал на усах, бородах и все гуще седеющих гривах. Бригада текла в две реки, все двигалось будто само – без трубных кличей, без команд, и было уже что-то жутковатое, нечеловеческое в этом молчаливом, сомнамбулическом движении: будто и не живые кони-всадники шли, а соткавшиеся из морозного пара смертоносные призраки, дышавшие такой же мертвой студью, как и мрак, из которого вышли, поскрипывая и побрякивая сбруей. Ох и страху они бы сейчас навели на белые дозоры и секреты, на еще не проснувшихся на валу казаков – наметом вырастая из-под снега, словно из ледяной преисподней.
Комкор полулежал в тачанке истуканом, ехал между двух серых потоков, как случайный попутчик. А небо вдруг из края в край неуловимо погрузнело, потемнело, как будто провиснув под натиском наплывающих с запада туч. Свинцовые громады их сбивались, спирались, напластовывались друг на друга, сплавляясь в беспроглядную, вся тяжелее давящую хмарь. Повторялось вчерашнее. Задул низовой, хлесткий ветер, погнал сипящую, дымящуюся зябь поземки по степи, поднял между колонн смерчевые жгуты снежной пыли.
Мерфельд красноречиво поежился и вздернул воротник мерлушкового полушубка. «Колдун, – мелькнула у Сергея мысль. – А впрочем, надо слушать местных старожилов, вот и все. Да и сам он рожак этих мест».
Колонны шли шагом, сопротивляясь гуттаперчевой стене нажимающего с юго-запада ветра. Пурга секла вкось, все гуще заштриховывая белым и будто бы стирая силуэты всадников, как тысячелетние ветры стирают барельефы древних храмов. Сергей не понимал, как теперь держать связь меж полками, а главное, меж штабом и бригадой Гамзы, которая ушла в обход валов на Жирово-Янов. Ведь любой вестовой заплутает в метельной степи.
Сквозь кромешную хмарь, сквозь кипящую мглу молочной сывороткой просочился безнадежный, ничего не дающий рассвет. Метель уж не секла – залепляла глаза мириадом роящихся хлопьев, а вязкое, ползучее движение полков все продолжалось, и вот Сергею померещилось, что движутся по кругу, как если б кто-то наложил на них заклятие, которое не снять, сколь ни блуждай. И будто уже смысла не было вот в этом нескончаемом ползучем движении, в мучительном упорстве леденевцев, но они продолжали идти, раздергавшись, сломав свои колонны, наполовину спешившись и взяв своих коней – спасителей и мучеников – под уздцы. Они шли так, словно вот эта цель была перед ними поставлена задолго до их появления на свет, словно это был не леденевский, а передавшийся по крови неумолимый и необсуждаемый приказ. Какая воля их толкает, чья? Самой революции или все-таки этого одного человека?..
Серебряный голос трубы ножом прорезал пухлую, загробную уж будто глухоту метели, и оба призрачных потока разлились направо и налево, потекли рукавами в кипучее белое марево, огибая засыпанный снегом курган.
Тачанка Леденева остановилась перед ним. Откуда-то из белой пустоты возникли коноводы, ведущие с полдюжины особых лошадей – четвероногих палачей в естественном отборе, инквизиторов, ибо все они были укрыты попонами от ушей до хвоста. Должно быть, те самые кони из сказки, в пристрастии к которым Шигонин упрекал комкора.
Комкор словно вылупился из овчинного кокона, оставшись в одной только темной черкеске. Спустился к коням. Стянул с одного обындевелую попону, как охотник снимает слепой клобучок с головы прирученного сокола, потрепал по сухой, горбоносой, будто выточенной голове и не то чтоб взлетел, а как ртуть перелился в седло.
Поджарый тонконогий аргамак, одно с комкором тело, как спущенная с поводка борзая, вознес своего седока на макушку кургана, проваливаясь по колено в снег и брызгая из-под копыт мохнатыми ошлепками.
– Пойдемте и мы, – сказал Мерфельд. – Который комиссаров?
– А вот – Степан, – откликнулся ражий, веселый боец с обындевелой гроздью спутанного чуба и светло-синими глазами на арбузно-румяном лице.
Простое, человеческое имя светло-рыжего коня смутило Сергея – то ли дело Буран или Ветер, – но Степан притянул его взгляд: сухая маленькая голова с чудесно осмысленным выпуклым фиолетовым глазом, косящим на неведомого человека как будто испытующе и требовательно, широкая лоснящаяся грудь дубовым комлем и высокие, сильные ноги, передние – стрелой, а задние – натянутым луком.
Мальчишески волнуясь, Сергей будто голыми нервами коснулся его шеи и окованной луки. Боясь промахнуться, поймал ногой стремя и кинул себя, как учили, в седло – немедля восхитился своей ловкостью и в тот же миг понял, что на него никто не смотрит.
Бойцы штабного эскадрона, величественные и ленивые в своем матером совершенстве, равняли ряды под курганом. Кирпично-бурые и серые их лица были немы, устало-равнодушны и даже будто тупы.
Застыв, как врытый, Леденев не отрывался от бинокля, смотрел в непроницаемую муть сквозь рои снежных мух, залепляющих круглые стекла.
– Молчит «Ермак», а? Не слезает с печи «Илья Муромец», – сказал ему Мерфельд, осклабясь.
В безвестье, в слепоте минута шла за час. Сергей, остерегаясь спрашивать, мог только догадываться, чего ждет Леденев. Должно быть, вестей от каждой бригады, а главное, от Партизанской, ушедшей на Жирово-Янов. Теперь Сергею показалось, что Леденев уже ничем не управляет и не может управлять, что и нет такой мысленной силы, которая могла бы управлять бригадами сейчас и сделать зрячими все тысячи людей. Но вот из метели, как из-под снега, вырвался косматый, в бурке, зверь, и серый кабардинец Леденева гневно захрапел и заплясал, грудью сдерживая чужака.
– Тарщкор! – хрипнул призрак. – От комбрига-один!
Мерфельд, сдернув перчатку зубами, уцепил четвертинку дрянной, желто-серой бумаги:
– Обошел. Балкой движется. Сказка!
– Комбригу-один стоять под хутором и ждать, – сказал Леденев. – Терпеть, как мертвые, покуда казаков от вала не оттащим на пять верст. Горской – рысью вперед, от донцов оторваться. Блиновской – вперед, держаться к Донской на уступе.
Сорвались вестовые, как листы из-под беглого карандаша. Кабардинец комкора пошел вниз по склону, и Северин послал за ним играющего, просящего повод Степана. Дробью ссыпался вниз, обжигая лицо снежной пылью, и даже будто бы светлей, просторней стало в мире.
Пошли крупной рысью, и вот сквозь шерстяные полотнища метели проступили, саженными рывками наросли серошинельные бруски Донской бригады. Леденев не касался поводьев и сидел несгибаемо прямо. Аргамак бежал сам, все тысячи коней и всадников текли и поворачивали сами – одно с ним, Леденевым, тело. Теперь казалось, что сама земная ось проходит сквозь него, и вся необозримая равнина со всеми ручьями, заливами конницы вращается вокруг него огромным белым кругом гончара – все движутся туда и замирают там, куда даже не поглядит, а подумает он.
Сникал, выдыхался предсказанный им лютый приазовский ветер, хотя еще толкотно, мутно было в воздухе от мириадов снежных хлопьев. Громадными метельными валами был заслонен тот земляной, незыблемый веками вал, в существование которого пока и не верилось. Взаимно были скрыты друг от друга вот эти призрачные тысячи и стерегущие их там, в невидье, за метелью, зарывшиеся в землю беляки, присутствие которых в мире Северин пока что тоже не мог осознать как реальность, как будто накануне изучал не леденевскую штабную карту, а старинную, где белых пятен больше, чем исхоженных пространств.
И вдруг давно уже Северину знакомый и тем сильнее поразивший его вой, соединенный с клекотом и визгом, пронизал залепившую уши, набухшую над миром тишину – и пущенный оттуда, из незнаемого морока, снаряд встряхнул снеговую завесу всего саженях в сорока перед Сергеем и еще больше замутил пространство впереди.
Стихия еще безраздельно господствовала над землей, а люди, утверждая свое величие в природе, навязывая ей свою нужду, уже трясли над степью исполинскую пуховую перину, уже месили, рвали из-под ног друг друга вот эту выстывшую, заметеленную землю.
– Увидели, сволочи! По площади бьют, – ощерился Мерфельд, смотря на комкора. – А наши-то что молчат? Полчаса вестового от Малютина жду. Ведь затемно должен был выкатить погремушки свои.
– Ну так пошли поторопить. Комбригу-два – вперед аллюром. Держи, комиссар, погляди, где ты есть, – не глядя, протянул бинокль Сергею Леденев, словно только теперь и вспомнив о его физическом присутствии.
Сергей вцепился в трубки и приник. Распухала рябящая мгла от снарядных разрывов, и туда, встречь кипящей, громовитой лавине, сотворенной людьми и природой, – словно с ней и схлестнуться, рубить, кануть в ней без следа, – утекали колонны донцов, а уж до Горской было не добраться никаким воображением…
Невидимые батареи корпуса забили в ответ, в глухой, белый морок, в пустое. Над степью пухнул орудийный гул. Над головами штаба с клекотом и скрежетом перелетали трехдюймовые снаряды…
Леденев стронул с места весь штаб. Дорысили до нового, как будто все того же снежного бугра. Сергей опять приник к биноклю. По проясненным горизонтам, из края в край, вперегонки вымахивали грязно-белые вихревые деревья. Два цвета было в мире: уж больше не господствующий белый и черный – развороченной, вздымаемой земли, воронок, разбрызганных комьев и всего шевелящегося на равнине живого.
Все белое небо затянуто рваной, лениво клубящейся наволочью удушливо-едкого дыма – толкал, наносил его ветер в лицо, и Леденев закашливался, запечатывая кулаком оскалившийся рот, сгибаясь в седле и на миг становясь человеком.
Чащоба кипящих разрывов по фронту опала – бескрайняя, захлестнутая током тысяч, простерлась изрытая взрывами степь. Другой, несравнимый по тяжести, железно осадистый гул возник и разбух много дальше, накатывая с юго-запада, откуда недавно бил ветер, и Сергей догадался, что это саданули корабельные орудия белогвардейских бронепоездов. Но ни единого тернового куста не встало у него перед глазами, не дрогнула, не вздыбилась земля, засеянная черной зернью эскадронов, и не навис над головой железный скрежет перелетных снарядов – примерно в трех верстах правее ушибленно охнула и содрогнулась незримая степь.
– По правому флангу, блиновцев толкут, отрезают от нас, – пояснил ему Мерфельд и тотчас же расхохотался. – Не думают, что этот правый фланг давно уже у них в тылу. Глазам своим верят.
– Останься с Донской, – сказал Леденев ему тотчас. – Стоять за лощиной и ждать. Поехали, комиссар.
Следом хлынул штабной эскадрон. Частоколом колонн и сквозящего белого света, серой смазью шинелей пронеслись будто окаменевшие эскадроны донцов.
Еще один взяли кургашек, и над черной поземкой утекающих к югу полков Сергей наконец-то увидел туманно сереющий вал. Может, и не увидел бы – не расцедил бы взглядом копотную пустоту на белесое небо и долгие скаты высот, когда б не черная пила казачьей конницы, которая заколебалась в горизонтах перед самыми высотами.
Весь клонясь к конской шее, выметывая снежные ошметья из-под бешеных копыт, дорвался до комкора вестовой – совсем еще мальчишка в красном башлыке. Восторг и суеверный ужас стояли по края в его глазах и, переполнив, выплеснулись на лицо:
– Танки… Танки, тарщкор! Огромадные!..
– Батарею за мной на карьер.
Леденев на скаку осенил свою паству как будто и впрямь крестным знамением – двоеперстием ткнул вправо-влево, и взводные колонны горского полка разлились перед ним рукавами, пропуская его и Сергея в зияющую пустоту. И немедленно следом в северинскую спину ударил живой, кровный гул, тряско, грохотно что-то вломилось в просвет, как будто волоча осумасшедшевшие молотильные катки по снежной целине, и, обернувшись, Северин увидел бешеных в намете уносных.
Саженях в десяти правее от Сергея смачно треснул снаряд, черно-белым фонтаном взметнулась земля, и вместе с ней, валя Сергея на спину, рванул в дыбки испуганный Степан. Северин осадил, налегая на конскую шею, и, весь дрожа от возбуждения, приник к комкорову биноклю.
Притянутая «цейсами», стена казачьих сотен запестрела несметью конских морд и мохнатых папах, и вот на ее бугорчатом фоне задвигались какие-то туманные квадраты, крупнея, рельефно очерчиваясь, превращаясь в плавучие серые глыбы. Он не чувствовал страха – одно лишь пожирающее любопытство, и будто бы в соседнем измерении, в котором он присутствовал лишь слухом, рвались неподалеку новые снаряды, и вот в коротких паузах стал слышен тугой дрожащий гул, и Северин увидел первую махину. Проклепанный откос стального лба, ребристыми ручьями льющиеся гусеницы, спадая с двухэтажной высоты опорных плит, готовые грызть, уминать под себя, утягивать под брюхо вспаханную землю, раздавленное мясо, смолотые кости…
– Ниже, мать твою черт! Ниже! Ниже! Дистанцию!.. По крайнему слева… Беглым! Огонь!.. – Настигшие комкора орудийные расчеты с неуловимой быстротою сняли трехдюймовки с передков и наводили мертвые и черные телескопические дула на чудовищ.
Луснул первый-второй-третий выстрел – пред серыми утесами взметнулись терновые кусты разрывов…
– Ну что ж ты, комиссар? – оторвал Сергея от бинокля леденевский голос. – Скажи свое слово.
Свечкой взвился седой кабардинец в снеговом островке, вознося Леденева над строем мерлушковых и суконных голов, и все сотни вокруг него взвыли, как один человек, и страшен был этот хрипатый, клокочущий, с подвизгом вой – словно впрямь зародившийся раньше всех слов на земле.
– Слуша-а-ай! – прокричал Леденев таким же, как у всех, сипатым, повизгивающим голосом, опустив на гудящую землю копыта и вонзая в Сергея указательный палец. – Комиссар говорит!
В груди Сергея все залубенело, но, чуя, что не может, не смеет онеметь, пересилился и заорал, по-мальчишески закукарекал, не думая о выборе сильнейших, лучших слов и кидая на ветер единственные, откуда-то берущиеся сами:
– Бойцы революции! Вон они, гады железные! Показались и думают, мы обмараемся! Перед кем?! Черепахами этими?! Черепахи и есть! Еле ползают! Снаружи броня, а внутри давно уже сами от страха в штаны напрудили! Они думают, нас остановят! Часы самой Истории вот тут, на этом валу, остановят! Да только как стрелки на часах ни держи, все равно солнце встанет над миром! Ничто ему не помешает взойти! Мы сдвинем эти стрелки нашей алой трудовой рабоче-крестьянской кровью! Всю до последней капли отдадим! А они… Кишка они прямая!.. – хрипел, зажатый конскими боками и повернутый к валу лицом, и тысячи взвывали ответным слитным криком, колеблющим будто саму небесную твердь… Все были в нем, и он, Сергей, во всех… все ревели уже потому, что к небу безмолвно взлетела одна леденевская шашка, и, повторяя этот взмыв, рука Северина сама потянула из ножен клинок, твердея, прирастая силой сотен, одевшихся стальным жнивьем из края в край.
В белой пасмури неба раной вспыхнуло красное знамя. Сергей перестал быть один, в себе, для себя. Убить его было нельзя – захваченный потоком лошадей, он тек в вулканической лаве, и вся земля под ним расплавленно дрожала, как в дни сотворения мира.
Через сотню саженей неожиданно близко увидел протяжно клокочущий оплывень – то казачьи полки шли навстречу. Сходились две громады на галопе, поглощая несметью копыт разделявшую их грязно-белую пустошь, набирая к меже, обозначенной мертвыми глыбами танков, – как будто взапуски, кто первый заберет, захлестнет их собой, как речная вода на разливе.
То правей, то левей от Сергея на всем скаку вдруг спотыкались кони, валились, кувыркались, выбрасывая снежные шматы из-под копыт. Танки шпарили из пулеметов. И казачья волна захлестнула их первой, словно железные быки незримого моста… И вот уже Сергей увидел лица казаков – молодые и старые, сосредоточенно-спокойные и даже будто бы веселые, словно в свадебной скачке на тройках, – и вид этих лиц, вполне человеческих, на миг поразил его, словно он в самом деле ждал увидеть косматую, звероклыкую нечисть. На миг перед ним будто встало огромное неотстранимое, трясущееся зеркало. Но красного знамени там – в отражении – не было, и это-то, пламенем бьющееся, безубыльной кровью, ее вечной силой горящее знамя вернуло Сергея к незыблемому убеждению, что вот – враги, а вот они, вокруг него, несут его – свои.
А Леденев, где Леденев? И сердце его сжалось чувством страха и как будто уж сиротства: а вдруг убит, вдруг вырван из седла – и все уже катятся за одним только знаменем? Неужто спрятался за спинами от смерти?..
Леденев просто шел вровень с каждым и всеми из первого ряда, как любой из бойцов, как еще один камень в стене, и клинок обнаженный покоился у него на плече, как у всех, по уставу, как коса у идущего к полю косца, и лицо его было просторно и пусто, как все поля, которые прошел, собирая с них жатву. И вот за последние три десятка саженей до разделительной черты аргамак его вышел вперед на три корпуса – как будто лишь наказом своей высокой крови, как будто лишь одним трясучим ревом лавы, пустившей его во весь мах, и Леденев вонзился в бешеную стену казаков один.
Так кнут выбивает на крупе коня белесый рубец. Сергей не поймал ни единого всполоха шашки, зато увидел, как кулями валятся с коней и словно бы в эпилептическом припадке выгибают дугою казаки на всю глубину этой просеки… и вот уже ему, Северину, надо было рубить самому. В упор увидел молодое и красивое оскаленное светлоусое лицо – не того, на которого шел, а зашедшего слева, под голую, сжимавшую поводья руку. И сердце тотчас вспухло ударом животного страха, но этим же сердцем, которое стало в его теле всем, поймал он замах казака и тотчас же ширнул клинком навстречу – над конской головой, вполоборота, дугою под воздетый локоть, как учили, – и туго дрогнула до самых пальцев шашка, напоровшись на что-то ни живое, ни мертвое.
Не в силах задержаться, проскочил, вонзаясь в чащобу летящих навстречу чужих – с такими же безумными, упорными, как у коней, смотрящими как будто сразу во все стороны глазами… набрал на бородатого, полуседого старика, который как за плугом шел, а не на смерть, – кинул мах из-за уха, руша страшный, казалось ему, безотбойный удар, – электрическим током стрельнуло в запястье, чуть не вырвало шашку из пальцев и не выбило кисть. Через миг он почуял тупой, сокрушительно садкий удар там, где череп садится на шею, и даже будто потерял сознание от боли.
Покачнулся в седле, распрямился и увидел опять молодого, как сам, казака, инстинктивно забрал правый повод и закрытым ударом встретил павшую наискось руку, словно гибкую ветку, лозу, что-то крепкое, как березовый луб… Тонкоусый казак сам отсек себе кисть вместе с шашкой, жалко, заячьи вскрикнул, по-детски зажмурив глаза, и отчаянно-неузнающе, в исступленном каком-то заклятии выпучил их на культю.
Сергей помертвел перед жутко-невинным обрубком, но тут высокий рыжий конь ударил грудью в бок Степана, и Северин, зажатый конскими боками, вмиг очутился в круговерти падающих лезвий, косматых папах, красных лент и серебряно-синих погон. Его оттирали, толкали, хватали за колени деревянными клещами, кусали Степана за плечи и шею ощеренными лошадиными зубами…
«Отбей правый бок!», «Отбей голову!» – визжал размноженный перед глазами Хан-Мурадов и, превратившись в Леденева, молнийными вспышками перекрестил двух казаков, на буревом пролете охлестнув Сергея горячим рассолом их крови.
Степан, заржав от боли, взвился на дыбы, но Леденев поймал его за повод, помогая осадить, и рванул за собою в бесстыдное бегство. Волнами утекали эскадроны Горской вспять, а следом, в снежном кипеве, катилась грохочущая лава казаков. И разбегом ручьев по окаченным из ведра половицам удлинялись ее крылья-фланги – сомкнуться на бригаде, раздавить, – и Сергей уже не понимал, как она, изогнувшись подковой, до сих пор не схватила всю Горскую, окружив, как река, разливаясь на два рукава, окружает утес.
Чужие лошади вытягивали шею, как на плаху, ощеривая плиты желтых, как будто уж и вправду людоедских зубов, их всадники уже кренились набок, изготовясь рубить, иные же вовсе свисали с летящих коней до земли, неведомо зачем, огромными нетопырями, и снова подымались в седлах, как фигурки в тире… И только различив хохочущую трескотню пулеметов и увидев на фланге бригады тачанки, Северин наконец догадался, в чем дело. Наматывая на колеса снежные крутящиеся вихри, три десятка упряжек неслись за бригадой борзыми, как две дуги летучего, невиданного вагенбурга, и подметали веерным огнем испятнанную трупами, ископыченную целину, ширя площадь покоса, ничейной земли, не давая забрать уходящую Горскую в клещи.
– Комиссара держи! Упадет! – кричал кому-то Леденев.
Только тут Северин осознал, обратным зрением увидел, что леденевский ординарец, Жегаленок, держался неотрывно от него, Сергея, и, верно, не одну казачью шашку отвел от его головы…
А слитная струя казачьего правого фланга, не сбитая даже отсечным пулеметным огнем, была уж впереди бегущих горцев и заворачивала вперерез. И вдруг эта кипящая папахами и гривами река как будто наломилась на такое же по силе поперечное течение: то из лощины, как из-под земли, во фланг ей выхлынули свежие полки – Донская, с Мерфельдом, бригада. То был кратчайший концентрический удар: донцы и повернувшие направо горцы устремились навстречу друг другу. Полки же левого белогвардейского крыла увидели перед собой блиновскую бригаду, а в спину им, так вольно разлившимся по целине, еще с утра, еще до света дышала та бригада призраков, что называлась Партизанской, – змеей заползшая в тыл белых по замогильной темноте.
Сергей ликовал на скаку, увидев все лукавые кривые леденевского замысла… Но в голове его вдруг помутилось, и, ослабив поводья, он лег на луку, обхватил напотевшую конскую шею.
Скакавший рядом Жегаленок захватил Степана в повод и наметом повлек непонятно куда. И вот уже в бескрайней белой пустоте Сергей опустился с коня в подхватившие руки, и его уложили на снег.
– Ух и кровищи, матерь божья! – смахнул Жегаленок папаху с его головы, распутал на шее башлык. – Счастье ваше, чудок зацепило, – пришлепнул к затылку Сергея какую-то тряпку. – Ну, комиссар! И казака срубил в первом же бою, и свою кровь пролил… Пойдет у нас дело на лад, говорю! У, старый черт – кубыть, песок уж из него трусится, а ловок, падлюка! Тупяком секанул – зарубка вам будет на память, теперь уж не забудете: никак их нельзя за спиной оставлять, а ежли какой мимо проскочил целехонек, так шпоры коню что есть силы – тады уж по потылице вас не достанут, тоже и по спине.
Голова ощущалась непомерно огромной, все пухла, но как будто уже не от боли, а от не помещавшейся в ней невозможной, несбыточной яви всего этого дня… Поднявшись при помощи Мишки в седло, оглядывал с пригорка всю равнину. То ли шесть, то ли восемь казачьих полков табунами метались в смыкавшихся красных клещах, шли вразнос, врассыпную, сбивались в слепые гурты… Опустевшие лошади, волоча и мотая убитых своих седоков по снегам, с безумным ржанием шарахались, сшибались… Ударившие с трех сторон бригады Леденева закручивали буревую карусель – казалось, что равнину перед валом сверлит тысяченогий, гикающий смерч, в земле разверзлась исполинская воронка, в которой исчезает, перемалываясь, мятущееся безголовье казаков…
А в это время с севера, из-за курганов, текли серошинельные колонны подоспевших красных пехотинцев. Валили бороды, деревни, фабрики, заводы завьюженно-седых, назябшихся, надорванных, идущих завоевывать счастливые века, и батальоны их развертывались в цепи, чтоб, квадратными дырами ртов изрыгая «ур-р-аааа!», по трупам вырубленных казаков бежать к высотам, людским прибоем бить в крутую грудь «неприступного» вала, скрести его мерзлые склоны ногтями. Батареи же белых до последней минуты молчали, не могущие бить по своей атакующей, а теперь заклещенной, вырубаемой коннице, которая с такой самолюбивой глупостью пошла на Леденева из-за вала.
Еще не взятый штурмом в лоб, Персияновский вал был уже обречен: изрубив и погнав казаков, леденевцы хлестнули в огиб высоты и уже растекались за гребнем, в незримых тылах.
На севере, за развернувшимися к штурму красноармейскими цепями, все тяжелее, все плотней пульсировала канонада, и теперь уж по самому гребню высот вымахивали взапуски колючие столбы черно-белых разрывов.
Сергей с Жегаленком пустили коней и куцым наметом поехали к валу, перегоняя цепи красных пехотинцев, идущих не кланяясь, как на параде. Две первые пехотные волны уже осели черной сыпью на белом склоне высоты – должно быть, занимающие гребень пластуны, боясь окружения, схлынули с вала, бросая окопы, орудия, все…
Сергей увидел танки – тех самых слепых «троглодитов», «трухлявые пни», о которых кричал перед Горской. Леденевцы секли их, как сказочные змееборцы порожденных землею чудовищ, сигали с седел на высокие их скаты, плясали в полный рост на плоских башнях, клинками шуровали в люках, остервенело выковыривая из железных недр потроха экипажей.
Необозримое пространство степи горячечно бредило криками, стонами, призывным ржанием пытавшихся подняться лошадей. Теперь уже не два, а три господствующих цвета было в мире. Вся снежная равнина пропитана, испятнана, окроплена, исчервоточена, затоптана красным.
Кровь плавила снег, смерзалась, цвела на снегу какими-то павлиньими разводьями от черно-багрового до едва различимого розового, тянулась круговинами, проталинами, краснела в каждом гнездоватом следе конского копыта. Бесконечными стежками, россыпью, кучами – трупы. Лошадиные и человеческие. Красноармейские и белые. С разрубленными головами, с расклиненными наискось грудями. С оскаленными челюстями и полубеневшими глазами, то с оловянно-синими, то с гипсовыми лицами, в последнем изумленье запрокинутыми к небу. С замерзшим выражением растерянности и потерянности, доверчивой уступчивости тому необратимому, что с ними сделалось, – эти были противнее тех, на которых застыло, казалось, последнее усилие сопротивления, как будто выражавшаяся в лицах жалкая покорность принижала их смерть, как будто и жизнь их была пуста и зазря, раз они так покладисто с нею расстались. Живые, они были так податливы и пуле, и клинку, и страху, и злобе, что, даже мертвые, не верили в несговорчивость смерти.
Сергей ехал снежной дорогой, мясными рядами, грядами убитых коней, которых будут свежевать и рвать на части, варить в котлах и жарить на кострах оголодавшие бойцы 23-й стрелковой дивизии и бригады Фабрициуса… Дорога эта не кончалась. За высотами – мертвые, сплошь беляки, и над ними торжественно-медленное, будто уж погребальное шествие Горской бригады.
Сергей увидел Леденева: тот ехал равниной убитых, в пространстве своего творения, казалось, уже ни для чьих глаз не предназначенного совершенства – безрадостный и никому не нужный, как последний царь земли. Сергей не отрывался от него: тот двигался так, словно ему было назначено разделять мир, лежащий у него на пути, на то, чего быть не должно, и то, что годится для будущей жизни, но за спиной его пока что оставались лишь руины и того, и другого.
Он был один – и Северин, остерегаясь подступиться, ехал следом на расстоянии примерно двадцати саженей… Вдруг в уши шилом впился чей-то вскрик.
– Стой, погоди, – сказал он Жегаленку, сворачивая к неглубокой, узкой падине.
С полдюжины горцев владетельно высились над сбыченным гуртом полураздетых пленных казаков, толкали их конями, замахивались плетками, а кто-то невидимый продолжал кричать взрывами, с усталыми подхрипами зарезанной свиньи.
Спустившись, Северин увидел: какой-то горец, сев верхом, зажав ногами голову поваленного навзничь человека, что-то делает с ним, с головой… и с такой же обыденной простотой и естественностью, с какою режут каравай.
– Сто-о-ой!.. – закричал Сергей, пустив коня и весь колотясь от неверия. – Стой, сволочь! Не трожь!..
Как бы весь перейдя в свою жертву, силой какой-то заведенной в нем пружины боец продолжал отрывать надрезанный скальп, тяня за черный чуб и заливая кровью глаза казака… Не зная, что делать – убить? – Сергей обломился с коня и, запутавшись в полах шинели, упал на колени, подполз и вцепился в железные плечи, рванул…
– Халзанов! Халза-а-анов!.. – раздирающе крикнул под ножом человек… и боец, выгибаясь дугой и скребя снег ногами, как-то разом обмяк, надорвался во всех своих жилах, опустившись на Северина, – не очнувшись от дикого своего помрачения, нет, а как будто истратив завод до конца, что-то главное вырвав из жертвы…
– Ты што?! – спорхнув с коня, вцепился в горца Жегаленок. – На кого?! Комиссара не видишь?! А ну!.. – отодрал от Сергея бойца, отпихнул…
Северин, задыхаясь от мерзости, сел на снегу.
– Ты што это, сволочь?! Зверюга!.. – Он хотел притянуть к себе этот немигающий взгляд, заглянуть помраченному в душу, в нутро, отразиться вот в этих глазах, взгляд которых проходил сквозь него.
– Отвечай! – заорал Жегаленок. – Чего вытворяешь, резак? Тебе десяток беляков прибрать, а ты вон каку казнь учинил. Живого режешь, будто мясу на базаре. Да ты знаешь, чудак, чего у нас с такими делают, потому как комкор приказал? Знаешь, я тебя стукнуть хучь зараз могу за такую насмешку?
Горец медленно поднял на Сергея глаза – как впаял. Упорные в неизживаемой, изверившейся ненависти – боли.
– Не для потехи я.
– А зачем?! – как задушенный, хрипнул Сергей.
– Узнал я его, – чуть повел головою боец на пресмыкавшегося рядом казака, который собирался в ком, подтягивая ноги к животу и стиснув руками кроваво-скобленую голову.
– Кого узнал? Кто он?
– Слободских моих в землю живыми закапывал. В Большой Орловке, не слыхали? Рубанул он меня, думал – кончился. А я, вишь, оживел, вернулся за ним с того света. Семью мою убили, жену занасиловали, Алешке, сыну, голову свернули – совсем еще был воробей, – не дрогнул голос человека, как будто читавшего вслух про чужую судьбу, и Северин узнал его: то был один из добровольцев, прибившихся к обозу Болдырева под Лихой, – будто немой, неразговорчивый мужик, седой, как волк, и кряжистый, с грубовато-красивым лицом и широко посаженными карими глазами. Да-да, Монахов, он…
– Ну так и судить его! На то и есть Ревтрибунал! Да и убил бы! Зарубил! – закричал безголосо Сергей. – А так-то – зачем?.. Зачем – как они нас?!. – и тотчас осознал бессмысленность вопроса, нелепого в монаховских глазах.
– Мне их всех надо знать, – ответил Монахов неживо. – Кто командовал ими, кто детишков давить приказал. Кубыть, и другие из них по земле еще ходят, баб любят своих, матерей, на небо красуются, солнышку радуются, еще убивают – чужих-то детей. Вот и пришлось его пощекотать. Уж тут как хотите судите – с кишками всю правду бы вымотал.
– И что же, узнал? – спросил Жегаленок сочувственно.
– Так точно, – ответил Монахов, смотря сквозь Сергея. – Халзанов, сотник, – не слыхал? Он ими командовал. Да хорунжий Ведерников, – повторял как заклятие – самому не забыть.
Что-то щекотно клюнуло Сергея в темя: Халзанов, Халзанов… где ж ему попадалась вот эта фамилия? Да точно же, Халзанов – леденевский комиссар. Воззвания, статьи, стихи для народа. «И все каза́ки удалые погибнут здесь среди снегов, истлеют кости молодые без погребенья и гробов…» А тут другой Халзанов – враг. Однофамилец?
– Послушайте все! – поднялся он, надсаживая голос. – Таким палачам, карателям, выродкам пощады не будет. Один приговор будет – смерть! Но пленных вот так… Они хуже диких зверей, но вы-то бойцы Красной армии. И если ты, красный боец, свой человечий облик, душу потерял, тогда тебя же первого!.. Сам лично…