Елизавете Костиковой с благодарностью за идею
Когда я представляю свою жизнь, то мне сразу вспоминается мультик про бедную принцессу и злую колдунью, поклявшуюся у колыбели малютки сделать ее существование невыносимым. Наверняка возле моей кроватки стояла такая же злюка – с рогами на голове, крючковатым носом и выпирающим острым подбородком. Чем прогневили ее мои предки, понятия не имею, но, видимо, прогневили по полной. И она дала волю самым отвратительным чувствам. А про- ще сказать – прокляла меня с первого дня рождения.
Отца я никогда не видел. Он отказался от меня сразу же, как узнал, что мать беременна. Просто послал ее подальше, сунув в руку пару мятых купюр. Они предназначались для оплаты известной медицинской манипуляции, призванной сделать так, чтобы я никогда не появился на этот свет. Но я появился! Мать не пошла на аборт, хотя ей было всего-то восемнадцать и жила она, как сейчас принято говорить, в неблагополучной семье, а именно со старой бабкой и дедом-алкоголиком. Помощи ей ждать было неоткуда. Никто в доме не обрадовался бы пищащему свертку, никаких тебе сюсюканий и умилений. Не дали бы в морду лишний раз, и то хорошо. Однако мать решила рожать, несмотря ни на что.
В положенный срок я вылез на свет божий, посмотрел на все это безобразие и завопил благим матом. Позже прабабка говорила мне, что я уже при рождении имел чисто бандитскую физиономию. И вел себя подобающе.
– Это не ребенок, – кряхтела она, в очередной раз давая мне подзатыльник или охаживая веником по спине. – Это чистый дьявол. Тюрьма по тебе плачет, чертенок!
Она была не одинока в своих прогнозах. Мне кажется, про тюрьму я услышал сразу, как начал понимать человеческую речь. Про нее твердила мать, в отчаянии вытирая слезы с бледного, худого лица. О ней талдычил сосед, высокий, очкастый дядя Гриша, и воспиталка на пятидневке, пухлая, краснощекая Валерия Всеволодовна.
– Хулиган!
– Бандит!
– Негодник!
– Чертово отродье!
Такие эпитеты я слышал каждый день, да что там, десять раз на дню. И чем больше я их слышал, тем больше меня тянуло на разные пакости. Разбить прабабкину любимую чашку в противный желтый цветочек, любоваться на великолепные острые черепки и наслаждаться ее звериным воем. Дать в нос любимцу воспитателей, толстощекому, похожему на поросенка Васе Пуговкину, и наблюдать, как тонкие струйки крови текут на безупречно белую рубашечку. Залезть в комод, где прадед хранил припрятанную от прабабки чекушку, спереть ее, а после выбросить в мусорку на лестничной площадке…
Мои подвиги можно было перечислять бесконечно. Фантазия у меня работала буйно и бесперебойно, она цвела, как экваториальный лес после грозовых ливней. Только мать не ругала меня. После того как я получал тумаков от бабки с дедом, или после жалоб в садике и от соседей, она тихо, почти беззвучно, плакала. По ее лицу катились маленькие, прозрачные слезинки. Вид их наводил на меня тоску и безнадежность. Я совершенно спокойно сносил удары ремнем, тычки и подзатыльники, никогда подолгу не унывая. Но эти слезы… Что-то твердело у меня внутри, в груди, болезненно давя на ребра, не давая вздохнуть. Мне хотелось закричать – так громко, чтобы сбежались все кругом, вызвали полицию, пожарных, МЧС. Но почему-то я молчал и даже не пытался утешить мать или оправдаться за свои проступки.
Так пролетело мое дошкольное детство, и я пошел в первый класс. Уже через месяц я стал записным хулиганом класса, а немногим позже – и всей школы. Снова зазвучало слово «колония», но на сей раз это было не пустое сотрясение воздуха, а вполне конкретная, хоть и отложенная перспектива. Учился я из рук вон плохо, можно сказать, вообще не учился. Уроки не делал никогда. В класс приходил, когда хотел, мог опоздать на несколько уроков, а мог и вовсе прогулять. Вскоре у меня появились дружки – такие же отчаянные пацаны, отвергнутые приличным обществом. Почти все они были старше, но это не влияло на мой авторитет среди них. Меня уважали, со мной советовались, да что там – многие просто боялись. Я считался в компании отчаянным, способным на что угодно. Если кто-то пробовал тронуть меня, я превращался в маленького злобного дьяволенка, налетал на обидчика, как ураган, пускал в ход все средства – кусался, царапался, мог схватить первое попавшееся под руку: камень, осколок стекла, палку – и пустить в ход.
Понятно, что через пару лет состоялся мой первый привод в детскую комнату. Меня поставили на учет в девять, а в одиннадцать уже серьезно обсуждался мой перевод в специализированную школу для неуправляемых подростков. Меня тогда отмазала инспектор по делам несовершеннолетних, Анастасия Викторовна. Она была редкостной умницей, эта Анастасия Викторовна, Асенька, как называли ее все коллеги. Совсем молодая, хрупкая, похожая на стройную осинку, с огромными серыми глазами и толстой пшеничной косой на прямой, худенькой спине. Мне она нравилась. Мне мало кто нравился из окружавших меня людей, скорей, я всех ненавидел. Но Асенька была исключением. Она сажала меня у себя в кабинете на диванчик, наливала мне чаю, клала рядом две шоколадные конфеты и долго, тихим голосом говорила о том, как не нужно хулиганить, а надо взять себя в руки, учиться и вырасти приличным человеком. Честно сказать, мне плевать было на то, что она говорит. Я и не слушал ее. Но чай пил и конфеты ел. Асенька видела, что я ее игнорирую, и тяжело вздыхала. Однако, когда собрали комиссию по моему делу, она упорно выступала против отправки меня в специнтернат.
Мотивировала свое мнение она тем, что у меня сложные условия существования, и еще она якобы видит во мне положительные черты и даже какие-то интеллектуальные задатки. Где она разглядела эти задатки, сложно предположить – я с трудом читал по слогам и считал только с помощью калькулятора, который спер в магазине у какого-то зазевавшегося дядечки. Однако комиссия поверила Асеньке и решила дать мне еще год на перевоспитание. Год этот благополучно окончился новыми приводами, и в двенадцать меня таки загребли в специнтернат.
Вот это был ад, скажу я вам. Вряд ли где-то есть жестокость большая, чем я видел там. Многие не выдерживали, ломались. Зверский режим, унижения, побои – это кого хочешь сломает. Были дни, когда я хотел сдохнуть. Много дней. Я молился Богу, чтобы он вызволил меня. Я готов был обещать ему что угодно – что стану паинькой, не буду переступать закон, начну читать и прочее… Но молитвы мои канули в Лету: никто не собирался выпускать меня на свободу, никто вообще мной не интересовался: ни мать, уже тогда сильно болевшая, ни бабка с дедом. И в какой-то момент я понял, что больше не хочу умирать. И молиться тоже не хочу. Что я могу существовать даже в этих пыточных условиях – главное, ничего и никого не бояться. Потому что даже если ты бесправный, униженный и беззащитный, у тебя все равно остается твое человеческое достоинство, и ты в силах сохранить его и ухмыльнуться в физиономию своему мучителю. Этим ты победишь его и сможешь стерпеть все, ну или почти все.
Возможно, есть на свете люди, которые не поняли этого до самой старости или не задумывались об этом вовсе. Я понял это, когда мне исполнилось четырнадцать. В интернате ко мне приклеилась кличка Бешеный. Я слышал как-то, как один из воспитателей сказал другому про меня:
– Этот никогда не уймется. Его можно огнем жечь, на куски резать, все нипочем. Такие всю жизнь проводят на зоне, и она им как дом родной.
Он оказался прав. В шестнадцать я организовал драку и нападение на охранников магазина. Мне дали первый реальный срок. Это была малолетка. Я пробыл там два с половиной года, пока мне не исполнилось девятнадцать. Потом меня перевели во взрослую колонию. Когда я освободился, оказалось, что семьи моей больше нет, как и квартиры. Мать умерла, прадед с прабабкой спились и тоже покинули этот мир, предварительно продав жилье каким-то жуликам. Мне органы опеки смогли сохранить комнату в коммуналке, куда я пожаловал с одной сменой белья и в подростковой одежде, которая давно стала мне мала. Соседка, похожая на бабу-ягу противная старушенция Амалия Ивановна, увидев меня, едва не лишилась чувств. С тех пор иначе, как убивец, она меня не называла. Напрасно я пытался объяснить ей, что я никого пока еще не убил и в планах у меня этого нет. Стоило мне открыть рот, чтобы что-то возразить ей, она тут же хваталась за сердце и вызывала полицию. Приезжали менты, начинались разборки. После этого мне и вправду хотелось придушить старую ведьму…
Я чувствовал себя уставшим. Мне еще и двадцати не стукнуло, а по ощущениям я столетний старик. Мое тело в шрамах и отметинах, но это полбеды. Хуже, что и душа моя сплошь покрыта шрамами. Мне надоело быть Бешеным. Надоело сидеть наготове и скалить зубы, точно голодный, затравленный пес. Денег нет. Работы тоже нет. С судимостью никуда не берут. Только в курьеры, разносить еду по клиентам. Меня это бесит. Не могу я ездить на велике с котомкой за плечами. Ну не могу, и все, хоть провались.
Я подхожу к маленькому, тусклому зеркалу, висящему на стене в моей комнатенке. Рама его облупилась, на стекле царапины. Из отражения на меня смотрит бедный юноша с прищуренными глазами. Губы сжаты, подбородок выдвинут вперед. Вспухшая синяя вена на виске. А в глазах пустота. Так жутко глядеть в эту пустоту. Она отталкивает и в то же время манит, тянет, как магнит. Кажется, еще мгновение, и пустота затянет меня целиком, с ногами и головой, поглотит, чтобы больше никогда не выпустить, оставить вечным затворником где-то в ледяной темноте. Я невольно вздрагиваю и тут понимаю, что в отражении не кто иной, как я сам. Это мои пустые глаза смотрят на меня сейчас, пугая и вселяя ужас. Я боюсь сам себя. Я свой главный, самый опасный враг. Я сам. И с этим ничего нельзя поделать. Только скрипеть зубами бессонными ночами, впиваясь ногтями в подушку, пытаясь выжать слезы, которых никогда нет и не было. Ничего нет на свете страшнее одиночества…