Глава 2 1892–1900 годы

I

Приехав в Плесс, я увидела большой белый дворец, который на месте старого выстроил около 1870 года мой свекор. Стиль Плесса был французский, как и у большинства немецких дворцов того периода. Внутри дворец был набит очень плохой, тяжеловесной позолоченной мебелью, которая тоже считалась французской, но на самом деле представляла уродливый немецкий стиль. Я увидела огромные террасы и парки с множеством посредственных скульптур. Обилие тяжеловесной роскоши сочеталось с полным отсутствием уюта. Во дворце не было ни одной ванной! По приказу моего мужа в Фюрстенштайне для меня пристроили богато украшенную мозаичную ванную комнату; она ужасна, но лучше такая, чем никакой.

К моему приезду у входа собрались все постоянно живущие и приходящие слуги в парадной форме или ливреях. И в Плессе, и в Фюрстенштайне домашнее хозяйство было устроено строго по-военному, и каждый слуга обязан был ежедневно упражняться. Женская прислуга была одета в одинаковые силезские национальные костюмы в цветах дома Хохбергов: темно-малиновый с серебром. На парадной лестнице выстроились слуги в синих куртках, белых гетрах и перчатках – их форма показалась мне ужасной. Да и само количество слуг озадачило и испугало меня; хорошее впечатление производили только молодые горничные в коротких малиновых платьях, белых фартуках, кружевных косынках и чулках, в белых батистовых чепцах на головах. Волосы, заплетенные в косы, были заброшены за спины – они выглядели забавно.

Вскоре я столкнулась с невероятно утомительными правилами этикета. Я не говорила по-немецки и не могла объяснить, что мне нужно. Когда я хотела перейти из одной комнаты в другую, надо было позвонить, и тогда дверь распахивал слуга. Куда бы я ни направлялась, передо мною шел лакей. Мне же больше всего хотелось куда-нибудь ускользнуть или, может быть, подождать почты из Англии. Мне пришлось выучить немецкий, по крайней мере в таком объеме, чтобы уметь сказать, что в таких церемониях нет необходимости, что я умею сама открывать двери и хочу ложиться спать самостоятельно. Муж не одобрял моих желаний, а поскольку мы жили вместе, у нас постоянно возникали недоразумения: он требовал, чтобы я «не мешала слугам». Помню, во время войны, когда всех более молодых слуг-мужчин призвали в армию, он рассердился, потому что я попросила включить отопление его камердинера. Оказывается, надо было вызвать специального человека, без чьей непосредственной помощи надлежало либо задыхаться от жары, либо замерзать! Ганс – типичный представитель нации, которая придает нелепо большое значение мелочам.

Однако меня неизменно утешал свекор, Ганс Генрих XI. Вся семья называла его «отец», и я стала поступать так же. Подобно моему родному отцу, свекор был настоящим джентльменом. Он встретил меня очень тепло и всегда оставался моим милым и верным другом и защитником. По-моему, он меня понимал. Самое главное, он верил в меня. Когда кто-то из новых устрашающих немецких родственников сурово со мной обходился, он, бывало, говорил:

– Оставьте девочку в покое; она в свое время окажется выше вас всех.

Его слова придавали мне смелости, и я изо всех сил старалась угодить ему, проявляя такт и обучаясь всему, что следовало. Но в моей английской – а может, ирландской или валлийской? – натуре было нечто необузданное и дикое, и я часто противилась его старомодным представлениям о том, как должна вести себя настоящая леди; тогда даже мы с ним ненадолго бывали недовольны друг другом, и мне не раз приходилось глотать слезы. Упрямая английская гордость всегда заставляла меня скрывать боль или разочарование.

Плесс никогда мне не нравился, но свекор его любил. По его мнению, одним из главных преимуществ замка был знаменитый конный завод, где разводили великолепных чистокровных лошадей. Его любимой мастью была чало-гнедая; я и сейчас вижу перед своим мысленным взором великолепного жеребца по кличке Ураган. Пожилой конюший был очень славный, как и его жена-итальянка. Когда он показывал нам денники или манеж, всегда надевал серый цилиндр и держался так, словно показывал нам некое святилище, где неприлично даже говорить. Как и в Англии, осмотр конюшен обычно происходил утром по воскресеньям после церкви и длился до обеда; обход конюшен считался самой важной и внушительной церемонией за целый день. Кажется, однажды свекор даже участвовал в дерби и едва не победил.

Чтобы угодить свекру, я старательно учила родословные самых знаменитых жеребцов и кобыл. Я говорила: «Какой славный жеребенок! Не сомневаюсь, что его отец – Ураган, а мать – Краса Плесса». Иногда, по удачному совпадению, я оказывалась права; тогда все улыбались и говорили: «Да, ваша светлость». Я люблю лошадей, как люблю людей, но никогда не понимала ценности родословных. Для меня пытаться запомнить предков и родственников – как людей, так и скаковых лошадей – не менее трудно, чем попытка понять Афанасьевский Символ веры. Так, при написании воспоминаний мне труднее всего было запомнить, кем именно были мои прадеды и прабабки. К счастью, мне необходимо все помнить только до тех пор, пока имена не появляются на странице книги. Потом я, как и мои читатели, сразу обо всем забываю.

Рождество мы почти всегда встречали в Плессе, что было совсем не похоже на Рождество дома. Мы пели красивые немецкие рождественские песни, но у нас не было ни хлопушек, ни сладких пирожков, ни рождественского пудинга. Позже я обычно выписывала все необходимое из Англии и устраивала небольшой, «камерный» праздник у себя в комнатах, приглашая свою горничную-англичанку и камердинера мужа – англичанина. Если бы я попробовала сделать так при немецкой родне, они бы подумали, что я пытаюсь подорвать прусскую государственность.

В Плессе служили многочисленные Oberförster, или старшие лесничие; они носили красивую зеленую форму. В определенные дни их приглашали к обеду, который накрывали в огромной большой столовой. Никогда не забуду первый раз, когда стала тому свидетельницей. Я любовалась живописными костюмами лесничих, но муж предупредил меня:

– Не показывай удивления, дорогая девочка, когда увидишь, как они сплевывают в миски для ополаскивания пальцев!

Я подумала, что он, как говорят мои сыновья, морочит мне голову, но потом, к своему ужасу, увидела, как они отпивают воду с мятой, которую подают в специальных мисках для полоскания пальцев, полощут горло и сплевывают жидкость назад; меня едва не стошнило! Мне показалось, что этот отвратительный обычай существовал по всей Германии. Сейчас дело обстоит гораздо лучше, но даже в чистом Мюнхене еще можно видеть объявления о запрете плеваться в общественных местах. Соответствующие распоряжения местных властей висят во всех магазинах: Nicht auf dem Boden spucken[3]. Наверное, это неплохо, но при виде подобного объявления в кафе, молочной или продуктовом магазине как-то пропадает аппетит.

Мой второй сын Лексель, которому сейчас двадцать два года, напоминает: когда ему было пятнадцать, из-за этой отвратительной привычки его почти каждый вечер мутило, если приходилось оставаться в загородном доме его дяди Болько, Ронштоке, в Силезии. Там господствовали старинные обычаи. Перед каждым гостем ставили уродливую миску из синего стекла, внутри которой стояла синяя стеклянная же стопка. В конце трапезы гости и хозяева добросовестно и шумно следовали традиции. Затем все переходили в гостиную и, перед тем как подавали кофе, родственники шумно и смачно целовались, в то же время желая друг другу:

– Mahlzeit![4]

Отвратительная привычка целоваться, к счастью, почти отмерла, но во многих семьях среднего класса она еще в ходу. Особенно она распространена, если кто-то входит в комнату, где едят, или встает из-за стола до окончания трапезы и желает всем приятного аппетита. Такой же обычай есть у датчан; там не сказать в таких обстоятельствах Vel bekomme считается очень грубым.

Лексель добавляет, что, каким бы ужасным ни было полоскание горла в столовой, по крайней мере оно немного смягчало ужасный обычай целовать людей, чьи губы и бороды пахнут обедом! Правда, Лекселю никогда не нравились многочисленные объятия; еще в детстве он однажды наотрез отказался целовать руку даже императора.

II

Куда больше мне нравились те редкие годы, когда мы праздновали Рождество в Фюрстенштайне. Праздники проходили очень радостно и казались почти священнодействием: вместе с нами Рождество встречали все наши охранники, слуги и их домочадцы. Мы готовили подарки для всех и с особой радостью подбирали каждому то, что ему подходило. К нам часто приезжали мои друзья из Англии и помогали нам; в то время все были свободны и счастливы. Вот одна из самых приятных сторон жизни в Германии: по праздникам соблюдается полное равенство между князем и крестьянином.

Замок Фюрстенштайн занимает великолепное положение: он стоит на большой остроконечной заросшей соснами скале высотой в двести с лишним футов с юго-западной и северной сторон. Оттуда открывается вид на огромные просторы, занятые лесами, озерами и широкими полосами равнин, которые уходят вдаль, к Силезским горам. Некоторые комнаты в самом старом крыле дворца буквально вырублены в скале. Чтобы попасть в замок, к нему следует подъезжать с востока и пересечь большой каменный мост, переброшенный через реку. Река течет далеко внизу, на дне глубокого оврага. Дорога, ведущая в замок, вьется по склону; после каждого поворота путешественникам открываются завораживающие виды, от которых захватывает дух.

Замок находится вблизи западной границы Силезии, где она соприкасается с прежней границей с Богемией, в живописной горной стране, которую в Германии называют Судеты. Изначально на том месте располагалась крепость, окруженная рвом с водой, и Burgwarte[5]; ее примерно в 1292 году воздвиг с целью защиты границ герцог Болько I Лёвенберг-Швайдниц. Но в те дни крепости часто переходили из рук в руки; спустя какое-то время замок перешел во владение рыцаря Конрада I фон Хохберг-Гирсдорфа, основателя династии Фюрстенштайн; по сей день замок находится во владении его потомков.

От главных парковых ворот открывается превосходный вид на липовую аллею, которая ведет к башням по обе стороны моста; гости проходят внешние и внутренние дворики, засаженные пестрыми цветами, и подходят к главному входу в замок.

Фюрстенштайн нельзя назвать уединенным местом; там невозможно гулять по зеленой траве вдали от слуг. Приходится постоянно проходить мимо охранников с мушкетами, а на крутых террасах почти всегда трудятся пожилые работники; они поддерживают безукоризненный, хотя, на мой взгляд, слишком строгий порядок. Там не найти уголков, заросших розами не вполне определенного сорта, над которыми порхают бабочки и жужжат пчелы. Если не считать лесов, деревья и кусты в Германии высажены ровно, как по линейке: и клены, и сирень, и все остальное. В конце зимы, когда бедняжки думают, будто всем все равно, они начинают расцветать, но все дрожащие зеленые веточки безжалостно срезают. Им приходится расти, жить и цвести по правилам. Многие немецкие сады и парки напоминают чопорную маленькую Гретхен в накрахмаленном фартуке, с опущенными глазами, в белых чулках и черных сапожках, с множеством косичек на голове. Такие сады напоминают папоротники, которые всегда кажутся мне очень правильным растением: ни цвета, ни запаха, ни тайны – настоящие ханжи растительного мира! В Фюрстенштайне мне всегда было особенно одиноко – наверное, во многом из-за того, что замок находился в чужой стране. Если бы только там были симпатичные, простые сельские соседи, а не завистливые и узколобые сплетники и сплетницы, я чувствовала бы себя там совсем по-другому. В лунные ночи я любила бродить по террасам одна; потом поднималась по ступенькам, слушая звучание немецкой речи и вдыхая запах сигар… Журчание реки в долине отдаленно напоминало прибой на озере в Ньюлендсе, когда волны вечно набегают на берег, одна за другой!

Повторяю, раздражала меня и тамошняя парадность. Много лет мне не разрешали ездить в автомобиле; на вокзале меня всегда ждала парадная карета с форейторами и егерями на запятках. В Плессе и Фюрстенштайне у парадного входа всегда дежурил нарядный лакей в заломленной на затылок шляпе, с высоким серебряным посохом. Он подавал знак слугам о чьем-то приближении, взмахивал своим посохом и салютовал, как заправский тамбурмажор. Про себя я называла его Гаем Фоксом.

Я всегда была в некотором смысле социалисткой; терпеть не могла ливреи, расшитые серебром, и многочисленных слуг, которым по-настоящему нечем было заняться. На парадных ужинах за столом прислуживали не менее тридцати человек. По-моему, неправильно выставлять напоказ богатство и власть. Куда лучше тихо и с достоинством делать добрые дела. Можно любоваться нарядной дамой в красивых туфлях и красивом нижнем белье – но ей совсем не нужно задирать юбку и кричать: «Полюбуйтесь моими валансьенскими кружевами!» Вся эта показная пышность заставляла меня чувствовать себя нуворишем; в конце концов я убедила мужа кое-что урезать.

Однажды я совершила поистине безумный поступок: я попыталась научиться скакать на месте форейтора. Конечно, пришлось взять дамское седло; в те дни ничто иное в Германии не допускалось. Да, я училась скакать на месте форейтора в дамском седле! Представьте, как это неудобно. Разумеется, я не показывалась на глаза соседям, иначе дома меня ждал бы безобразный семейный скандал. Такую дикую вольность никто бы не потерпел. Почему мужчинам позволено все, а женщинам – ничего? В наши дни, напротив, женщинам позволено много – по-моему, иногда даже слишком много. Я предпочла бы, чтобы они больше сидели дома, рожали больше детей и сами за ними смотрели.

Прекрасно помню, как однажды в воскресенье вскоре после моей свадьбы Плесс посетил император; он и мои свекор, свекровь и невестка проследовали вперед. Мне нужно было переодеться, и я сказала, что скоро их догоню. Я поспешно переоделась в короткое красно-коричневое уличное платье и шляпку. Свекровь и невестка после церкви оставались в длинных платьях; они переодеваться не стали. Кайзер оглядел меня с головы до ног и похвалил: «Вот что я называю нормальной одеждой: короткая юбка и прочные башмаки». Я очень смутилась и ничего не ответила.

Вечерами мы сидели вокруг стола, посередине которого стояла лампа; женщины держали в руках вышивание. По утрам я обычно вставала в бесхитростном и радостном настроении; мы сидели под тюльпанными деревьями, писали письма или шили. Ничего другого не позволялось.

В Промнице, главном охотничьем доме в Плессе, дамам не разрешалось носить вечерние платья и украшения. Поэтому, хвала небесам, там было уютнее. И вот однажды вечером, чтобы подразнить милого свекра, я спустилась к столу в платье, сшитом из двух мешков, которые я взяла в конюшне. В одном я проделала дыры для рук, а из обрезков получились рукава. Из другого мешка я соорудила юбку и надела красный галстук, а на запястья – поясок и банты. Я молча села рядом со свекром за ужином. Посередине трапезы милый старый джентльмен удивился: «Не могу понять, почему рядом со мной так сильно пахнет лошадью и сеном» – и развернулся, чтобы спросить у слуги. Конечно, слуги знали, в чем дело. Наконец он наклонил ко мне голову и прошептал по-немецки:

– Простите, дитя, но боюсь, что запах исходит от вас!

Я прыснула, не сдержавшись, и ответила, также по-немецки:

– Вы совершенно правы, я взяла два новеньких мешка у вас в конюшне – вам не кажется, что я прекрасно выгляжу? На мне, как видите, нет украшений. Жалко будет выбрасывать такое милое и полезное платьице.

Сразу после замужества меня предупредили, что дружеское общение с прислугой в Фюрстенштайне и Плессе – не fürstlich, то есть занятие, не достойное княгини. Впрочем, через несколько лет я взяла власть в свои руки, часто приказывала заложить карету и ехала, куда хотела. Помню, в начале моей семейной жизни мы поехали осмотреть новую больницу в Швайднице. Врача, который показывал нам больницу, я сочла очень грубым и жестоким. Мне не хотелось видеть все ужасы, которые он мне показывал, и беспокоить несчастных больных. От некоторых зрелищ меня замутило. После муж сказал мне: доктор, скорее всего, поступил так нарочно, чтобы вызвать у меня отвращение и мне не хотелось бы туда возвращаться. Представители среднего класса, дорвавшись до власти, предпочитали сами править в своих курятниках, чтобы их не критиковали «сверху» и не подмечали их недостатки. Позже мне предстояло встретить немало таких людей: они ожесточенно противились нашим попыткам очистить грязную реку, куда многие городки сливали свои отходы и потому смертность среди тамошних жителей была чудовищной. К моим английским идеям оздоровления санитарных условий отнеслись с возмущением, и я много лет боролась за то, чтобы исправить это позорное положение дел, о чем я расскажу позже.

Бреслау – ближайший к Фюрстенштайну более или менее крупный город. Он находится в пятидесяти милях от замка; конечно, мы часто ездили туда. Помню, в 1892 году, когда я впервые ночевала в городе – Бреслау был древней столицей Силезии и содержит много любопытных исторических зданий и мест, – маленькая старая гостиница показалась мне невероятно убогой. Никаких ковров, никаких удобств. В главном общем зале стоял лишь длинный узкий стол с войлочными подставками для пивных стаканов; там приходилось сидеть в обществе чужих кучеров и лакеев! Мне было всего девятнадцать лет; к вечеру я так ужасно проголодалась, что Ганс сходил в клуб и добыл мне хлеб, масло и ветчину.

Впрочем, тогда вся Германия была убогой. Помню, приехав из Англии с ее красотой и идеальными условиями (кое-что с тех пор до некоторой степени переняли в Германии), я думала: «Неужели в самом деле должна здесь жить? Неужели эта нецивилизованная и грубая страна станет моим домом?» Но я научилась относиться ко всему как к забавной шутке. Сначала мне хотелось плакать. Можно себе представить, как чувствуешь себя, когда нельзя плакать и надо смеяться… а если смеяться не нужно, прикусываешь губу – не до крови, чуть-чуть, чтобы губы не дрожали.

Мне трудно объяснить, насколько жизнь в Германии отличалась от жизни в Англии. Помню, как-то под вечер мы с компанией гостей верхом поехали к так называемой Alte Burg[6], скале или, точнее, невысокой горе в окрестностях Фюрстенштайна. Поскольку день был будний, я не думала кого-то там застать. Но, к моему ужасу, там собралось Gesangverein[7] из одного окрестного городка и множество туристов. Подойдя к нам на мосту, они выстроились в ряд и запели. Я заговорила с ними, поблагодарила их и пригласила прийти и спеть под окнами садового дома, где мы с сыновьями и гостями пили чай. Моя просьба им очень понравилась; они пришли и исполнили немало немецких хоровых песен – неспешных и умиротворяющих. Я старалась держаться с достоинством, несмотря на разгоряченное лицо и юбку для верховой езды. В Германии, как известно, любят петь и чаще всего поют хорошо. Впрочем, некоторые певцы вопят так, словно кричат в пустые металлические горшки, – слышится гулкое эхо, и в ноты они не попадают.

Я в самом деле старалась последовать прощальному совету короля Эдуарда, но безуспешно. Никто больше меня самой не может обвинить меня в том, что я не выучила немецкий язык как следует. В качестве оправдания скажу, что дома у нас все говорили по-английски. К нам часто приезжали мои друзья из Австрии и Венгрии; у многих из них жены были американки или англичанки. Дело не в том, что я не старалась; просто сама мысль о том, что я вдруг заговорю по-немецки, очень смешила моих друзей. Как-то я даже начала брать уроки; из ближайшей деревни в половине одиннадцатого приходила милая старушка. Начинался урок, и почти сразу же открывалась дверь, выходил кто-то из гостей и швырял мне в голову подушку, а затем в нее летели еще три или четыре со словами: «Ради всего святого, пойдем с нами, мы не знаем, что делать, никто ничего нам не рассказывает и ничего не показывает. Пойдем! Жизнь коротка, а на следующей неделе мы уезжаем». И в голову мне летела последняя подушка, которая падала на стол, на чернильницу или на голову старой учительницы.

Я умею неплохо говорить на медицинском немецком, который освоила во время войны, когда работала в Красном Кресте и разговаривала с врачами и сестрами милосердия.

Постараюсь вспомнить дальнейшие впечатления о первых годах моей семейной жизни, когда я была очень молодой и застенчивой Prinzessin[8].

Вскоре после того, как я впервые приехала в Берлин, очень, очень напуганная, меня увезли во Фридрихсхоф, в окрестностях Кронберга, к императрице Виктории Саксен-Кобург-Готской, супруге императора Фридриха III, матери императора Вильгельма II и старшей сестре короля Эдуарда.

Я не встречала более великодушной и доброй дамы, чем императрица. Такая доброта, как у нее, встречалась редко; мне показалось, что в глубине души она очень одинока. В первый день после обеда я не помнила, да и вообще не знала, куда идти. Увидев, что императрица сидит одна на балконе, я подошла к пианино, открыла крышку и запела наизусть «Дом, милый дом». Может, подумала я, ей приятно будет вспомнить об Англии? Не навязываясь с разговором, я осторожно закрыла пианино и ушла; думаю, после того случая императрица стала моим другом. Мы с ней часто гуляли в ее розовом саду, где было очень красиво. Я не скрыла восхищения, и она ответила: «Выбери себе цветок, дорогая, ведь ты – самая красивая роза в моем саду».

Милейший генерал Олифант всегда называл моего мужа «напыщенным Гансом». Императрица дала мне расписаться в журнале для гостей, и я подписалась: «Дейзи фон Плесс», употребив имя, под которым меня все знали и которым всегда называли; но перед отъездом муж сурово велел, чтобы я исправила подпись на «Мария Тереза фон Плесс», чего я никогда в жизни не делала: я чувствовала себя полной идиоткой, как будто называюсь чужим именем или изображаю очень старую великосветскую даму.

Должно быть, императрица помнила мои к ней визиты, иначе перед смертью она не вспоминала бы обо мне с такой любовью. Наверное, она сравнивала меня с собой, ведь она тоже приехала в Германию красивой, юной, полной жизни девушкой семнадцати с половиной лет. Еще до свадьбы ей пришлось столкнуться с неприятностями. Семья ее жениха считала, что свадьбу необходимо устроить в Пруссии. Королева Виктория пришла в ужас при этом известии и довольно язвительно написала лорду Кларендону, тогдашнему нашему послу в Берлине: «Каковы бы ни были обычаи прусских принцев, не каждый день они женятся на старшей дочери королевы Англии! Следовательно, вопрос необходимо считать решенным и закрытым»[9]. Примерно так же чувствовала себя и я. Семья Ганса, конечно, очень родовитая, но я считала тогда и считаю сейчас, что дочь знатного английского джентльмена – достойная спутница любого иностранного князя или принца.

Вспоминая свои собственные начальные трудности, императрица-мать опасалась за мое будущее. При жизни она всегда покровительствовала мне, а перед смертью попросила своего сына, императора Вильгельма II, защищать меня и помогать мне.

Мой свекор, в шелковом цилиндре и черном пальто, очень высокий, с прекрасной фигурой, великолепно выглядел в Берлине. По утрам он любил водить меня на прогулку по Вильгельмштрассе, улице, равнозначной нашему Уайтхоллу, где все могли нас видеть. Однажды я вышла к нему в очень красивом сером платье, одном из лучших творений Джея. Он очень по-доброму, но с грустью посмотрел на меня и спросил:

– Дитя, разве у тебя нет черного платья?

– Отец, но разве мы в трауре? – удивилась я. – У меня еще никогда не было черного платья.

И он ответил:

– Что ж, не важно, пойдем так. – И мы вышли.

В те дни ни одной даме в Берлине не позволялось гулять по берлинским улицам в платье любого цвета, кроме черного!

Мне бы ни за что не позволили оставаться «дома» наедине со свекром в его берлинском особняке; более того, скорее всего, мы даже не должны были разговаривать наедине. Конечно, иногда это было ужасно скучно, но лучше говорить слишком мало, чем слишком много, особенно если вы хорошенькая молодая замужняя дама. Однажды в нашем собственном загородном доме, в присутствии многочисленных гостей, в том числе моего свекра, я сидела на диване после ужина. Ко мне с чашкой кофе подсел принц Эйтель Фриц, тогда, как и я, молодой и застенчивый. Я не подумала ничего плохого – да и почему я должна была что-то подумать, ведь все выглядело вполне естественно. Но на следующий день свекор предупредил меня:

– Дитя, не делай так в Германии; молодому мужчине нельзя сидеть на одном диване с дамой. Он должен взять себе стул.

Его слова меня насмешили, но я его очень уважала и не стала спорить.

В Берлине мне даже не позволяли ездить одной в открытой коляске, а поскольку в доме очень часто было чрезмерно жарко, мне не хватало воздуха. Надо мною сжалилась милая старая тетушка мужа (она уже скончалась). Мы с ней ездили кататься вместе, потому что в одиночку мне бы этого не позволили.

Берлинское общество было и остается очень скучным. Иногда мне казалось, что я не вынесу в нем больше ни минуты. Немцы так и не овладели искусством перемешивать гостей. Все делается в соответствии с рангом и старшинством, неизбежным результатом чего становится невыносимая скука. Кому захочется постоянно сидеть за столом с одними и теми же соседями? Никто не смеет пригласить к ужину мужа без жены, иначе у обоих будет сердечный приступ – даже если они терпеть друг друга не могут! Хуже того, гостей неизменно разделяют по возрасту! Можно ли вообразить что-то более возмутительное и тоскливое? Даже сейчас на чайном приеме в Мюнхене «молодежь» сгоняют в одно помещение, а «стариков» – в другое; гости сидят за круглым чайным столом и не шевелятся. Тоска смертная! Я в самом деле не хочу сидеть рядом с человеком только потому, что он – князь или принц. Я знаю всех немецких принцев, императорской крови и других; я заранее знаю все, что они мне скажут, и буду благодарна, если моим соседом по столу окажется кто-то другой. Я часто забавлялась, размышляя, с какого возраста незамужнюю девицу уже не считают «молодой» и отправляют в комнату для «стариков». И считает ли сама девица, что ее «понизили»? Приветствуют ли ее в новом кругу словоизлияниями или притворяются, будто не замечают ее прихода, и ведут себя так, словно бедняжка всегда считалась «старой девой»? Я никогда не присутствовала и, надеюсь, никогда не буду присутствовать при подобных драмах.

Нелегко описать, как нас размещали при дворе. Справа от тронов императора и императрицы размещался дипломатический кружок; слева, по порядку, были зарезервированы места для владетельных княгинь и герцогинь, а затем – для графинь и баронесс. Часто нас, княгинь и герцогинь, было немного. Например, я редко видела при дворе старую тетушку Анну Рейсс. Дело в том, что княгини Рейсс требовали, чтобы при дворе их шлейфы носили пажи, на что не соглашался кайзер. Одна из племянниц императрицы некоторое время назад вышла замуж за Рейсса; по знатности Рейссы не уступают Гогенцоллернам. Однако времена изменились. Второй женой кайзера была урожденная княгиня Эрмина фон Рейсс; ее первый муж, князь Шёнайх-Каролат, состоял в родстве с Хохбергами.

Разумеется, при дворе существовали правила, связанные с дамскими платьями. По одному правилу на парадных приемах (так называемых Schleppencour, от слова Schleppen, то есть «шлейф», длина которого составляла около 15 футов) шлейфы должны были крепиться не на плечах, а только на талии. Найдя такое ограничение отвратительным, я заказала две широких полосы, сшитые из той же материи, что и мой шлейф, и накидывала их себе на плечи, чтобы они закрывали талию, но казались необходимым дополнением к фасону платья. Не знаю, догадались ли о моей уловке и заметил ли ее кто-нибудь. Я всегда набрасывала на плечи кусок тюля или шифона, голубого или белого. Однажды ко мне подошла правительница гардеробной и спросила:

– Зачем вы прячете плечи под накидкой? Их гораздо красивее открыть! – И она отдернула накидку.

Я сразу же вернула ее на место и ответила:

– Видите ли, графиня, при малейшем сквозняке я простужаюсь.

Мне не хотелось ходить с открытыми плечами, как на ранних портретах королевы Виктории, с низким декольте, которое, по-моему, выглядит довольно безобразно; к такому фасону идут только локоны.

Из танцев на придворных балах допускались только гавот и менуэт, и танцевать позволялось лишь тем, кто репетировал танцы заранее! Считая, что танцевать гавот и менуэт с кавалером в современной немецкой военной форме просто нелепо, я отказалась от всяких попыток участия. Будь кавалеры в атласных сюртуках и бриджах или нарядись мы все в маскарадные костюмы, все сочеталось бы, но в другом виде подобные балы не внушали мне никакой радости. Вспоминаю одного очень известного, очень высокого мужчину среднего возраста, которого жалели все его друзья. Он занимал пост егермейстера и должен был все время стоять навытяжку перед тронами в пышном напудренном парике с густыми кудрями и в черной треуголке; его зеленый бархатный костюм украшала очень красивая вышивка.

На «обычных» придворных балах гостьи наряжались в бальные платья без шлейфов; ужин подавали рано, в 22:30, за маленькими столиками. Однажды мне довелось сидеть между двумя почтенными старцами, и один из них поинтересовался, почему мы, приезжая в Берлин, ночуем в отеле, а не в нашем огромном и уродливом особняке на Вильгельмштрассе. Я ответила: мой муж так предпочитает, поскольку в нашем берлинском особняке нет ванных комнат.

– Mein Gott! – воскликнул мой собеседник. – Неужели ему непременно нужно принимать ванну каждый день?

Многие, конечно, очень стремились стать hoffähig, то есть получить доступ ко двору и попасть в высшее берлинское общество. Много лет назад я сказала мужу:

– Ганс, настанет время, когда ко двору попадут фрау Икс, фрау Игрек и другие; интересно будет на них взглянуть, ведь вход во дворец – не пропуск в рай!

Через несколько лет многие из тех, о ком я говорила, получили долгожданную приставку «фон» к фамилиям и щеголяли в красивых платьях при дворе. Одной из них была славная англичанка по имени фрау фон Вайнберг. У них с мужем роскошный дом под Франкфуртом, в котором много красивых вещей. В прежние времена к ним приезжали многие англичане и венгры, чтобы поиграть в поло. Ее муж и деверь, которые нажили состояния на красителях, владели одной из лучших конюшен скаковых лошадей в Германии.

В поздние годы император с удовольствием вводил в высшее общество видных деловых людей и даже евреев. Почему бы и нет? Во всех странах мира есть «резерв», из которого пополнялась и пополняется аристократия. Англия – единственная известная мне страна, в которой еврея считают в первую очередь не евреем, а англичанином; если он добропорядочный гражданин, его вера – личное дело и не касается никого, кроме него. В Берлине же евреи ко двору не допускались. Исключения случались, но, прежде чем получить дворянство и заветную приставку «фон», им приходилось креститься и становиться христианами!

III

Больше всего в замужней жизни меня радовали наши поездки в Англию. Мы ездили туда не каждый год, как обещал муж перед свадьбой, но все же довольно часто, и у меня не было повода жаловаться.

Обычно мы охотились в Лестершире. Там я с радостью училась ездить верхом, так как в детстве не уделяла верховой езде достаточно времени, в частности не умела прыгать через высокие ограды; постепенно я полюбила прыжки, а больше всего – через изгороди. Я часто занималась под руководством славного Гордона Вуда, одного из лучших наездников в Лестершире; сейчас я часто вспоминаю его уроки. Однажды я взяла небольшую гнедую лошадку и подъехала к невысокой ограде. В самый последний миг я испугалась, лошадка замерла на месте, и я изящно перелетела через ее голову, оставшись невредимой. Кажется, такое невозможно, но в защитной юбке для верховой езды падать не страшно. Как-то я училась въезжать в ворота в округе Питчли. Тогда я еще не знала, что многие лошади бывают агрессивны и бьют задом. Поэтому многие наездники вплетают в хвост лошади красную ленту, показывая, что лошадь бьет задом. Однажды я так приблизилась к ноге другого всадника, что у меня слетело стремя. Пришлось просить кого-то найти его, ведь без стремени я не могла безопасно перепрыгнуть через высокую ограду.

Больше всего я любила ездить на гнедом жеребце; он никогда не лягался и был дружелюбен. Еще одного моего любимого коня звали Пакет. Когда наставала пора пересаживаться на вторую лошадь и мы видели, что к нам приближается второй всадник, Пакет обычно поворачивал голову и легонько кусал – «целовал» – меня в ногу. Он терпеть не мог возвращаться домой. Однажды мы не очень много скакали галопом, и конь совсем не устал; когда он развернулся, чтобы, как обычно, «поцеловать» меня в ногу на прощание, я не захотела отпускать его и поскакала дальше. Как оказалось, последняя скачка была самой лучшей, и мы с Пакетом прекрасно провели время. Я не собираюсь утверждать, что конь или пес понимают человеческие мысли. Но если их любят и если они постоянно общаются с хозяином или хозяйкой, животные знают и разделяют все хозяйские сильные чувства, такие как радость, горе, злость или страх. Более того, их разум отражает мысли тех, кого они любят по-настоящему. Вот почему их общество часто бывает таким желанным и утешительным. Кроме того, это главная причина, почему не станет хорошим наездником тот, кто боится лошадей. Страх они всегда «считывают».

С самого первого мига, как приехала в Германию, я решила сделать все, что в моих силах, чтобы укрепить дружбу и взаимопонимание между двумя моими родинами, старой и новой. Одним очевидным способом этого достичь было постоянно напоминать о том, что жена императора Фридриха – урожденная британская принцесса, а кайзер Вильгельм II – старший внук королевы Виктории.

В конце 1896 – начале 1897 года я занималась тем, что собирала деньги у англичанок, вышедших замуж за немцев, на подарок любимой королеве Виктории по случаю ее бриллиантового юбилея. Я писала бесчисленные личные письма, хотя от самых скучных подробностей меня освободил Фрейтаг, главный управляющий Фюрстенштайна. Мой замысел увенчался большим успехом. Королева пожелала, чтобы собранные деньги передали на благотворительность, но мы настаивали на личном подарке. Наконец, все было устроено, и королева приняла браслет с бриллиантом и изумрудом и альбом, где все мы расписались. Я часто гадаю, где тот браслет сейчас. Надеюсь, он у милой, доброй любительницы музыки, принцессы Беатрис.

В августе 1897 года мы побывали в Ирландии, где жили в охотничьем доме вице-короля вместе с милыми Кадоганами. Там устроили большой прием, где присутствовал, в числе прочих, Фредерик, лорд Дафферин, один из самых утонченных и обаятельных джентльменов. Я попросила у него экземпляр «Поэм и стихотворений» авторства его матери. Вместе со стихами он прислал мне свою книгу «Письма высоких широт» и письмо. Стихотворный сборник принадлежит к числу моих любимых книг с автографами и по сей день стоит в моей личной гостиной.


«Кландебой, графство Даун, 31 августа 1897 г.

Дорогая княгиня!

В соответствии с Вашими милостивыми повелениями посылаю Вам две книги, которые Вы пожелали получить.

Я очень рад, что вчера вечером во время нашего пребывания в охотничьем доме вице-короля оказался Вашим соседом за ужином, ведь нет ничего более приятного, чем заканчивать визит в приятнейшем обществе, возможном при моем положении.

Искренне Ваш, маркиз Дафферин и Ава».

Никто не умел так делать комплименты и так изысканно писать, как лорд Дафферин. До конца дней своих он наслаждался обществом хорошеньких дам; я была лишь одной из многих молодых женщин, которые предпочитали его общество беседам с более молодыми мужчинами. Вот еще одно его письмо, написанное в том же году. Его стоило сохранить, потому что он писал и выражался крайне почтительно:


«Кландебой, Ирландия, 12 декабря 1897 г.

Дражайшая княгиня!

Не могу выразить словами, как я был рад получить Ваше письмо, тем более что в нем находилась фотография, которую Вы любезно мне обещали. Письмо я получил, когда находился с моей дочерью Хелен[10] в Райте, и вчера утром, прибыв в Кландебой, я первым делом увидел Ваше красивое лицо. Ваш портрет – настоящее произведение искусства; я собираюсь вставить его в рамку на радость всем, кто придет ко мне в гости. Однако не думаю, что Вам нужно бояться, что кто-либо из друзей Вас забудет; помимо того, что у Вас красивое личико, на которое приятно смотреть, Вы так добры и бодры, что солнце освещает любое место, которое Вы удостаиваете своим присутствием, и задерживается там даже после Вашего ухода.

Послушный Вашей просьбе, посылаю фотографии моей жены и мою.

Помимо прекрасной охоты в имении дочери я провел несколько дней у старого друга, герцога Аргайла в Инверери, хотя, по правде говоря, я терпеть не могу уезжать из дому, ведь я так глух, что мне трудно вращаться в обществе. Правда, я еще надеюсь получить удовольствие, нанеся Вам маленький визит тет-а-тет, когда Вы приедете в Лондон, ибо, беседуя с кем-то наедине, я забываю о своем недуге и слышу прекрасно.

Благослови Вас Бог, милая леди; мое почтение Вашему супругу.

Искренне Ваш, Дафферин и Ава».

Кажется, больше мы не виделись с автором этого очаровательного письма. Началась война в Южной Африке. Во время осады Ледисмита убили его симпатичного старшего сына, лорда Ава, а его второй сын, лорд Фредерик Блэквуд, наследник титула маркиза, был тяжело ранен. Лорд Дафферин умер в 1902 году, оставив в истории свое имя, свои достижения и добрую память, которая по сей день сохраняется в головах всех, кто его знал.

IV

Летом и осенью 1899 года мы жили очень тихо. Какое-то время мы провели в Ньюлендсе, а затем снова поехали в Ирландию, где сняли дом в Бри, в красивом графстве Уиклоу. Кажется, мы делили его с дядей Пэтом Фицпатриком. Если нет, он, во всяком случае, приезжал туда и жил с нами. Мне нравились море и живописные горы Уиклоу, в которые мы совершали много интересных вылазок. Я написала кайзеру письмо с благодарностью за вещи, которые он прислал мне для благотворительного базара; его написанный по-английски ответ объясняет, почему я «сидела тихо»:


«Киль, 2 июня 1899 г.

Дорогая княгиня Дейзи!

Весьма Вам признателен за ваше доброе письмо. Я так рад, что посланные мною мелочи принесли столько денег. Уверен, что по-настоящему посетителей привлекали не вещи, а белокурая владелица благотворительного киоска. Как я рад, что Вы ждете ребенка! Да пошлет Вам Господь славного младенца. Если у Вас будет мальчик, пусть он будет похож на своего деда, а если дочь, пусть она будет как можно больше похожа на свою красивую и обворожительную маму. Надеюсь, что все пройдет хорошо. Мне очень жаль мисс Каус! Но несчастный случай с моей женой еще серьезнее! Я выиграл Кубок королевы.

Искренне Ваш, император Вильгельм».


Вторая англо-бурская война и изменившееся отношение к Англии самого кайзера, прессы и широкой публики не упрощали жизнь англичанке, жене знатного немца, жившей в Германии в 1899–1902 годах. Сказывались последствия опрометчивой и безрассудной телеграммы кайзера Крюгеру после рейда Джеймсона в декабре 1895 года и всех последовавших грубых оскорблений Англии в германской прессе, что крайне затрудняло мне жизнь.

По-моему, примерно в то время я впервые поняла, что в официальной Германии бродят подозрительность и зависть к Англии; я боялась, что подобные чувства перерастут в активную ненависть, которая в конце концов приведет к войне. Если я и сознавала риск такого развития событий задолго до остальных, то этим я всецело обязана своим переживаниям в ужасные годы, когда все наши тревоги сосредоточились на Южной Африке. К счастью (или к несчастью), я наделена острой интуицией и иногда угадываю чужие мысли и чувства. То, что какая-то мысль, дружелюбная или наоборот, тщательно скрывается, лишь позволяет мне отчетливее догадываться о ее существовании. Всю мою замужнюю жизнь в Германии люди из вежливости или по другим причинам часто пытались обмануть меня, скрывая свое истинное отношение к Англии, что им никогда не удавалось. Слишком часто подобные противоречия отражались на моих семейных отношениях, на что и был расчет, и служили главной причиной многого, чему в ином случае не следовало происходить.

1900 год был богат на события. 2 февраля в Берлине родился мой старший сын, Ганс Генрих XVII, или, как мы его называем, Гензель. Его крестными стали кайзер и король Эдуард; поэтому он носит дополнительные имена Вильгельм Альберт Эдуард. Его рождение после девяти лет брака стало для меня источником большого счастья. До него у нас родилась славная девочка, но она умерла.

Естественно, рождение старшего сына и наследника перевесило для нас с Гансом все остальное. Я устроила жизнь так, что в Фюрстенштайне или Плессе каждый вечер проводила не меньше часа с малышом и всегда настаивала на том, что буду сама купать его и послушаю его молитвы, когда он подрос и смог их выучить. Этому правилу я не изменяла и впоследствии. Мой свекор очень радовался рождению маленького Гензеля; мне приятно было видеть его радость.

Мой брат Джордж, который служил в Шотландском гвардейском полку, как и многие его друзья, отправился в Южную Африку. После того, как его освободили от военной службы по состоянию здоровья (из-за брюшного тифа), он плыл на знаменитом госпитальном корабле «Мэн», который снарядила леди Рэндольф Черчилль; вскоре она и брат стали женихом и невестой. Джордж – ровесник Уинстона, старшего сына леди Рэндольф. Дженни Черчилль мне всегда нравилась; она была веселой, отважной и доброй. С ее сестрой, леди Лесли, мы дружим по сей день. Джордж и Дженни поженились в соборе Святого Павла в Найтсбридже; прием устроили в доме еще одной сестры Дженни, миссис Мортон Уруэн, на Чешем-Плейс, а медовый месяц они провели в чудесном старом доме лорда Сэя и Сили, в Бротон-Касле. Лорд и леди Алджернон Гордон-Леннокс, которые тогда снимали дом, уступили его молодоженам. Дженни дала понять, что не желает сохранять титул, и в одной ежедневной газете об этом написали так:

Вся семья в смятенье страшном,

Раздаются крики с мест:

Кем же стала леди Рэндольф?

Миссис Джордж Корнуоллис-Уэст.

О Дженни написано так много и она была так знаменита, что мне почти ничего не остается о ней написать. Несмотря на большую разницу в возрасте, все мы радовались их браку и надеялись, что молодожены будут счастливы. Благодаря браку Уинстон Черчилль связан с нами узами родства, к чему мы отнеслись со смешанными чувствами. Откровенно говоря, он мне не очень нравился. Во всяком случае, Уинстон, как и его друг, лорд Биркенхед, обладает живым характером и большой оригинал, что в наш век стереотипов уже много. Более того, он умен и не упускает удачные возможности; эти черты постоянно проявляются в семье Черчилль с тех пор, как Джон, великий герцог, дарил свою благосклонность придворным дамам, обладавшим властью и влиянием. Нынешний герцог Мальборо унаследовал мозги предков, но лишен своекорыстия и толстой кожи, в отсутствие которых трудно надеяться на успешную политическую карьеру, особенно в наш суматошный век.

В январе 1901 года умерла королева Виктория и на трон взошел король Эдуард. Конечно, смерть королевы оказала сильное влияние на весь мир. Германский двор погрузился в глубокий траур. Не могу сказать, что событие сильно затронуло меня лично, ведь я видела августейшую монархиню лишь несколько раз и помню ее лишь смутно. Более того, тогда все наши мысли занимало еще одно волнующее событие в нашей семье.

В феврале Шила вышла замуж за герцога Вестминстера. Их обвенчали в соборе Святого Павла в Найтсбридже. Из-за траура при дворе свадьба была очень скромной. Пажами были красивый сын Гая Уиндхэма, когда-то военный, а сейчас очень известный и самобытный художник, и Роберт, младший сын лорда Артура Гровенора. Им сшили костюмы, скопированные со знаменитой картины Гейнсборо «Мальчик в голубом», которая тогда составляла славу Гровенор-Хаус, а сейчас, увы, находится в Америке. Подружками невесты были сестра Бен-дора (так моего зятя называли с детства) Леттис Гровенор и леди Леттис Чамли. Их обвенчали доктор Эдвардс, тогда епископ Сент-Асафа, а теперь архиепископ Уэльский, и доктор Джайн, епископ Честерский. Помню только, что мистер Бальфур в церкви выглядел гораздо более рассеянным и не от мира сего, чем любой епископ; судя по его виду, он не мог понять, как он вообще туда попал. Помню также мать Бендора милую Сибелл Гровенор, которая вышла замуж за блестящего красавца Джорджа Уиндхэма; Долли (Адольфа), герцога Текского, и его жену Мег[11], тетку Бендора, хотя по возрасту они почти ровесники! Герцог Долли – это старший брат королевы Марии![12] Сибелл и Джордж устроили прием у себя в доме на Парк-Лейн; медовый месяц молодые провели в Итоне. Бендор осыпал Шилу подарками, достойными императрицы. Должна объяснить происхождение его прозвища, потому что так его часто называют люди, которые даже не знают, как он выглядит! Он родился в Итоне в марте 1879 года; в том году его дед, первый герцог, выиграл дерби на своем знаменитом коне по кличке Бендор. Лично я почти всегда называла его Бенни, но уменьшительным именем его называли только родственники.

Свадьба не стала сюрпризом ни для его, ни для нашей семьи. Он и его сестры, теперь Констанс Шефтсбери и Лет-тис Бошам, часто приезжали в Ритин, который находится недалеко от Итона, и играли с нами, когда мы все были детьми. Когда я была длинноногой и нескладной двенадцатилетней девчонкой, я однажды обмоталась скатертью из классной комнаты, изображая алтарь, взяла молитвенник и торжественно провела обряд венчания Шилы и Бенни; они отвечали так же серьезно. Подружками «невесты» стали две сестры «жениха», облаченные в какие-то старые платья моей матери; волосы они украсили перьями. Увидев в коридоре дворецкого и случайную горничную, я привела их в качестве свидетелей, а обручальное кольцо «позаимствовала» из комнаты нашей гувернантки. После того они много лет всегда называли друг друга «женушкой» и «муженьком» и нежно хранили все детские письма, которые они писали друг другу. Затем пришел возраст стеснения – Шила работала в школе, Бенни уехал в Итон и Оксфорд. Когда ему исполнилось восемнадцать, он приехал к нам в гости и попросил руки моей сестры. Конечно, им не позволили: и мой отец, и дед Бенни считали, что оба слишком молоды. На два года его послали за границу изучать французский язык. Вдруг он объявился в Фюрстенштайне с путеводителем и практически без багажа – в то время, когда там же оказалась и Шила. Предполагалось, что Бендор совершает двухнедельную верховую поездку по замкам на севере Франции!

– Мой камердинер и лошади, – сказал он, – ждут меня в какой-то деревне; когда я выучу этот проклятый путеводитель наизусть, мне придется ехать домой, притворившись, что я все время пробыл во Франции.

После того Бенни отправился на войну в Южной Африке, но, едва он достиг совершеннолетия, умер его дед, и Бендор вернулся домой и снова поговорил с моим отцом. Вскоре они стали женихом и невестой. Конечно, все говорили, что они еще слишком молоды; будь я старше, наверное, сказала бы то же самое. Тогда же я старалась по мере возможностей помогать им.

До свадьбы Шила подолгу жила у меня в Силезии; когда она вышла замуж, я почувствовала себя без нее абсолютно потерянной и часто думала: как повезло моему зятю!

Загрузка...