Глава III. Волчья яма

В детстве я поражала мать привычкой спать абсолютно неподвижно. С учётом того, что я часто делала это лёжа навзничь, скрестив руки на груди, то возникающие ассоциации заставляли её в те часы, когда я отсыпалась днём, подходить и трогать мою ступню, чтобы проверить, жива ли я ещё. Я прерывисто вздыхала или дёргала ногой, и мать успокаивалась. Удивительно, но тело при этом почти совсем не затекало. Увы, с набором годов и веса эту уникальную способность обходиться без неприятных ощущений после долгого и неподвижного лежания на спине я утратила. То есть, раньше-то это меня не мучило, потому что я просто поворачивалась в постели, но сейчас, даже ещё не открыв глаза, я сильно и остро почувствовала, что вся затекла. Помимо этого, у меня сильно болела голова вообще и затылок в частности. Я попыталась потрогать виски, но обнаружила, что у меня не расходятся руки – запястья закованы в наручники. Сердце Луны вернулось на прежнее место – или же на меня нацепили ошейник. Я, наконец, открываю глаза; от неяркого света тут же наворачиваются слёзы, и мне приходится усиленно хлопать ресницами, чтобы что-нибудь разглядеть.

Я лежу в узком ящике, вроде тех, в которых спят вампиры, только без крышки – я вижу его края. Под головой – почти плоская подушка, под спиной – жёсткий матрас. Сверху, не очень далеко – странный потолок. Слегка изогнутый… и, кажется, пластиковый. Лёжа больше ничего не видно, и я вожусь, сначала поворачиваясь на бок, а потом усаживаясь. С учётом того, что давление у меня сейчас – как среднегодовая температура в Норвегии, у меня уходит на это добрых пятнадцать-двадцать минут.

Вопрос с потолком разрешился. Я в трейлере. Кроме моего ящика, здесь стоит ещё один. В глазах плывёт, и я долго моргаю и щурюсь, прежде, чем понимаю, что в нём лежит Люция. На её запястьях – такие же наручники, как у меня. Одета она в одну длинную, до колен, рубаху на манер хоспитальной. Я, впрочем, тоже. Пепельные кучеряшки обрамляют скуластое лицо Люции пышным облаком; это странным образом делает её похожей на клоуна. Мои волосы уже распрямились и напоминают, скорее всего, копну сена. Мысль об этом ещё больше портит настроение. Есть у меня маленький бзик: с трудом выношу, когда на голове беспорядок. Тогда, кажется, и соображать труднее.

В нашем отсеке трейлера – довольно тесном – кроме ящиков, стоящих прямо на полу, только встроенный пластиковый комод. Дверные проходы в соседние отсеки закрывают глухие белые двери. Свет идёт из маленьких окошек под потолком. Кажется, день выдался хмурый. Оно и к лучшему – в солнечный я бы, наверное, ослепла, едва размежив веки. Ужасно режет глаза.

Трейлер стоит. Во всяком случае, я не чувствую движения и не слышу мягкого шума мотора.

Я прислушиваюсь к своему телу, опасаясь обнаружить ещё какие-нибудь повреждения в дополнение к сотрясению мозга. Несколько синяков на рёбрах и руках. Голод. Боль в позвоночнике из-за долгой неподвижности. И… что это за трусы на мне такие странные? Я собираю подол рубахи дрожащими руками и тяну образовавшиеся складки кверху, чтобы поглядеть на свои бёдра. Фу! Подгузники для взрослых. Надеюсь, я их ещё не использовала. А над ними – я поднимаю подол ещё выше и вытягиваю шею – какой-то странный пояс из кожи с гладкой серебряной пряжкой. Я-то думала, это резинка у трусов тугая. Как бы расстегнуть пряжку? – с закованными руками трудно при этом не отпустить подола!

Прервав мою задумчивость, дверь открывается. Я инстинктивно набрасываю ткань на колени и пытаюсь её разгладить. В отсек входит женщина лет сорока. Ухоженная, при макияже, она странно смотрится в спортивном костюме и клеёнчатом фартуке.

– А та не очнулась? – спрашивает она. Слова вроде бы галицийские, но произносит она их странно… польский акцент. Или, скорее, она просто заговорила на польском. На коротких фразах иногда не видно разницы.

До переезда в Галицию мы дома разговаривали только на польском. Польский – дома, немецкий – в садике и общественных местах, таково было правило, введённое матерью. Наверное, она и город при переезде выбирала такой, чтобы нам легко было перейти на местный язык.

Женщина наклоняется над Люцией. В какой-то момент мне кажется, что та резко схватит её за горло – это было бы вполне в духе Шерифович – но она действительно ещё не пришла в себя.

– Вы нас накачали наркотиками?

– Всего лишь снотворным. После удара по голове хорошо выспаться только полезно, так что можете нас благодарить, – по видимости, её забавляют собственные слова, потому что она хищно улыбается. – Что ты дрожишь? Тебе холодно?

– Мне нужен кофе.

– Тебе нельзя кофе.

– Тогда кола.

– Тебе нельзя кофеина. Тебя ударили по голове. Вот так – бам! Понимаешь? У тебя сотрясение мозга. Не получишь кофе, пока не поправишься. Голова-то болит? В туалет или кушать хочется? В штаны не навалила?

– Хочется.

– В туалет или кушать?

– Всё хочется.

– Ну, что тогда смотришь, вылезай. Вон та дверь – в сортир.

– Вы что, не понимаете? Я не могу вылезти без кофе! Я же «волчица»!

– Так! Это интересно. Объясняй.

– Во сне у меня падает давление. Когда я просыпаюсь, оно поднимается назад не меньше часа. Без кофе я сейчас не могу ходить.

Женщина морщит нос.

– Упырьи выродки… всё не как у людей.

Она подходит к моему ящику, хватает под мышки и грубо выдёргивает на пол. Я цепляюсь за край её фартука, чтобы не упасть. Поддерживая меня, полячка заводит меня в крошечную уборную. Не закрывая дверь – вдвоём мы здесь не помещаемся – задирает мне подол и сноровисто снимает подгузник. Кидает его в бачок для мусора и усаживает меня на унитаз.

– Закройте, пожалуйста, дверь, – сцепив зубы, прошу я. Я почти уверена в унизительном отказе, но женщина закрывает дверь, оставляя меня наедине с моими физиологическими процессами.

Когда я, ковыляя, выбираюсь из туалета, то вижу, что женщина ушла. А я, признаться, только собралась развить диалог, уточнив, где мы и кто они, а также тучу других интересных подробностей моего нынешнего положения. Давление, кажется, уже подходит к норме, но я всё равно слаба – от голода и головной боли. Метровое расстояние до ящика кажется мне километровым. А ведь туда надо ещё как-то забраться… Я вздыхаю и усаживаюсь просто на пол, опершись на стенку своей «кровати» спиной.

Появившись снова через четверть часа, полячка ставит прямо на пол, в полутора метрах от меня поднос с едой: булочкой и половинками сваренного вкрутую яйца. В деревянной кружке, кажется, простая вода. В деревянной же мисочке – сметана.

Наверное, моя тюремщица меня боится. Действительно, я не против приложить её головой о ящик комода, но отлично понимаю, что в нынешнем состоянии, да в наручниках далеко не уйду, а в соседних отсеках вполне может сидеть охрана. Когда женщина уходит, я на коленях подползаю к подносу и, стараясь жевать как можно тщательней, съедаю свой завтрак. Жаль, что эта баба не догадалась – или не захотела – принести и салфеток. Мне приходится вытирать пальцы и рот подолом рубахи. В том, как при этом оголяются бёдра и живот, есть что-то унизительное. Кто-то за это ещё заплатит, обещаю я себе. За то, что меня кормят как животное, и за удар по голове, и за рубахи эти, и за наручники, и за снотворное и подгузники. Не то, чтобы я так уж мстительна, но тяжёлая боль в голове настраивает на мизантропический лад.

И, кстати, о мести. Горло Люции сейчас ничем не защищено. Достаточно сломать ей гортань перемычкой наручников, добавив к ней тяжесть тела. Я встаю и, расставив запястья максимально широко, чтобы натянуть цепочку между стальными браслетами, наклоняюсь над Шерифович. Увы! В тот же момент дверь распахивается, и вбежавший, даже вскочивший амбал с силой отшвыривает меня к задней стене.

Да будет ли наконец предел этим унижениям? Раз охранник отреагировал так быстро, значит, он наблюдал за мной – скорее всего, через камеру слежения – и значит, в полной мере насладился моим вынужденным стриптизом. Знала бы, вытирала лицо согнувшись в три погибели. Или так и ходила бы с масляной рожей.

Я не делаю попыток встать – это может быть воспринято как попытка ответной агрессии – и амбал нависает надо мной. Он сверлит меня взглядом, переполненным злобой.

– Ты, сука волчья! Ещё раз попытаешь испортить второй объект, – уверена, он выбрал это слово, чтобы указать разом наше место здесь, – и будешь ходить голышом.

Иллюстрируя свои слова, он хватает подол моей хламиды и пытается его задрать; мне удаётся отпрянуть в сторону, и его движение смазывается. Усмехаясь, охранник отпускает рубаху.

– Поняла, да?

Я киваю – немного более суетливо, чем мне хотелось бы. От удара о стенку головная боль усилилась, и я еле сдерживаю тошноту. Мне приходится подавлять огромное искушение поддаться позыву и украсить брюки этому уроду композицией из теста, сметаны и жёваных яиц, но я понимаю, что он мне такого с рук не спустит.

За что эти двое так ненавидят «волков»? И зачем они нас здесь держат? Куда-то перевозят или просто прячут?


Люция просыпается только на следующие сутки. За это время я успеваю стать невольным свидетелем того, что наша тюремщица называет «навалять в штанишки». Пока полячка возится с «волчицей», я отворачиваюсь, но запах всё равно вызывает сильную тошноту. При мне соузнице не дают ни еды, ни питья. Если они так же обращались с ней и раньше, то Шерифович грозят гастрит и обезвоживание.

Приходя в себя, Люция бормочет болезненным голосом, поминая не только тринадцать рогов дьявола, но и другие его органы. Я сижу в своём ящике и безучастно наблюдаю за тем, как она возится, пытаясь совладать со слабым и затёкшим телом. Когда «волчица», наконец, усаживается, я быстро говорю ей:

– За нами смотрят через… стеклянный глаз, – слово «камера» в цыганском звучит так же, как в других языках, а мне не хочется, чтобы тюремщики понимали что-нибудь. – Так что поменьше нецыганских слов и следи за подолом рубахи.

– А ты, похоже, не уследила, – хмыкает она. – Больно похоже на выводы из собственного опыта. Где мы?

– В трейлере.

– Спасибо, господин президент. Я бы сама не догадалась.

– Я знаю не больше твоего. Я проснулась вчера. В соседней комнате двое: мужчина и женщина. Женщина делает нам еду, мужчина охраняет. На вопросы не отвечают.

– А воду, воду женщина нам не носит? Меня сейчас очень волнует этот вопрос.

– Спроси вслух по-галицийски.

– Они галициане?

– Поляки.

– Случайно не те, что сидели в «Фехер кирай»?

– Нет. Но могут быть на их стороне. Я не знаю. Они ничего не хотят говорить, и ничего особенного не делают.

– Может быть, в гарем хотят продать? Какому-нибудь чиновнику с больной головой, – мрачно предполагает Люция.

В этот момент дверь открывается. Входит женщина с подносом. На нём теперь завтрак на двоих – два толстых омлета, сметана, скобки пшеничного хлеба – целых четыре чашки с водой и две таблетки. Я знаю, что это обезболивающее, потому что одну такую получила с ужином. Тюремщица ставит поднос на пол и тут же выходит. Люция издаёт стон.

– Ради Святой Матери, дай мне воду!

Я огрызаюсь:

– Сама возьми.

– Дура ты малолетняя, – беззлобно отвечает «волчица». – Нам сейчас надо вместе держаться. Подраться мы и на свободе успеем. Но если нам удастся убежать, то, скорее всего, только вдвоём. Давай сюда воду.

Я пою её, подавляя желание посильнее наклонить кружку и посмотреть, не захлебнётся ли она. Вряд ли меня за это убьют, но сделать заточение ещё хуже могут запросто. Иногда, например, тюремщики пытают заключённых. И насилуют – меня даже передёргивает.

Влив в Люцию аж две кружки разом, я отхожу к подносу и съедаю свой омлет, разрывая его пальцами на куски, которые обмакиваю в подсоленную сметану. Хлеб не очень свежий, и я чуть не давлюсь первым же кусочком. Решаю обойтись без него и вытираю лицо о ткань на плечах.

Подумав, я помогаю Люции вылезти из ящика и подвожу её к подносу. Она ест очень медленно, поднося ко рту крохотные кусочки омлета – они мелко дрожат в её пальцах.

Подкрепившись, Люция сама уползает в туалет. Возится там очень долго. Да, ей же приходится скованными и всё ещё дрожащими руками снимать подгузник. Когда она, наконец, появлется, трейлер вдруг заводится и трогается с места. Вскрикнув, Люция падает на пол; я сама еле удерживаюсь в положении сидя. Заглядывает женщина, хватает поднос и снова захлопывает дверь. Я чувствую себя клиентом старинной психиатрической клиники. Только смирительной рубашки не хватает. Остро мучает ощущение информационного голода, просто настоящая ломка. В нашем отсеке всё совершенно белое, и, когда в окнах начинают мелькать зелёные листья, я жадно на них смотрю – словно кино.

– На тебе тоже ремень с бляхой? – спрашивает Люция.

– Угу.

– Когда остановимся, снимем их друг с друга.

– Мы же без белья!

– Ну и что? Мы, вроде бы, одного пола. Чего стыдиться? Мне пряжкой живот натёрло. Меня это занимает больше твоего «бабьего куста».

Удивительно, но наших тюремщиков как будто совсем не интересует, что мы строим заговоры на неизвестном им языке. По-моему, их вообще ничего не интересует, кроме сохранности «объектов».

– Когда мы отсюда выберемся, я тебя вызову на поединок, – сообщаю я Люции.

– Ладушки. А пока думай о том, как мы отсюда выберемся. Именно таков приоритет задач, стоящих на повестке дня, – последнюю фразу она произнесла по-немецки, явственно при этом подражая манере говорить Ловаша Батори.

– Включи в список посещение бани, – советую я. – У меня, кажется, на голове скоро вши самозародятся.

– Это будет новое слово в истории паразитологии, – фыркает Шерифович. На этом наш диалог сам собой иссякает. Обычно говорливую Люцию очевидно мучает головная боль, да и мне таблетки не сильно помогают в этом плане.

Небо за окошками постепенно темнеет.


Из-за головной боли мне снится всякая дрянь. Проснувшись, я чувствую себя не просто слабой – разбитой. За окнами всё ещё – или уже снова – темно, и в отсеке тоже. Трейлер стоит.

– Люция, ты спишь? – зову я.

– Уже минут пять, как нет. А что?

– Знаешь, я ведь тебя почти поймала.

– … сказала мышка в когтях у кошки, – слабо усмехнулась «волчица». – Тебя расстановка сил в ресторане не смущала?

– Нет. У окон и дверей стояли солдаты, приведённые Тотом. Правой рукой императора Батори.

Люция обдумывает эту весть.

– В любом случае, тебе просто повезло наткнуться на моих парней и одурачить их. Иначе искала бы ты до второго пришествия.

– Да ну? Мне казалось, что найти вампира, который признает, что его заставили поклясться на крови кое в чём, не так трудно. Теперь упыри не скрываются.

– Догадливая! Только знаешь, сколько кровососов обитает в Будапеште? Так что если не до второго пришествия искала бы, то до морковкиного заговения.

Трейлер поставили под деревом, и ветки неприятно шебуршат по стеклу и крышам, вызывая в памяти страшные цыганские истории о беспокойных мертвецах. Я вслушиваюсь, чувствуя, как отчаянно хочется кофе. Можно даже без сливок и сахара. Но только обязательно настоящего, и лучше всего – такого, какой варит Ловаш. В жизни не пила кофе вкуснее.

– А у тебя в банде и правда было двенадцать «волков»?

– Сначала было семеро. Потом к нам стали примыкать другие «волки». И люди. Ещё немного, и мы бы сбросили волосатую задницу твоего императора с кресла.

– Почему же тогда все говорили, что двенадцать?

– А это я запустила «утку» в сеть для красивых ассоциаций. Есть такая штука, Лиляна. Называется – информационная война. Кто выиграл её… тот выиграл половину боя. Люди не готовы любить «волков». Но «волки» – убийцы упырей, а жить с упырями люди не готовы ещё больше. Просто пока это не осознали в полной мере. Это же противоестественно – подчиняться ходячим мертвецам, быть их дойным стадом! Рано или поздно народ бы стал бунтовать. Я предпочла, чтобы это было рано. А для этого людям надо придать импульс. Как говорится, пока ёжика не пнёшь – он не полетит. Я сделала ставку сразу на двух лошадок: на пробуждение нормальной, здоровой человеческой ненависти к этой нечисти, и на террор, как бы грубо это ни звучало. Чёрт, и у меня ведь почти получилось, признайся! Не понимаю, каким чудом ты осталась в живых. Но именно чудом.

– Когда я теряю сознание, у меня дыхание пресекается. Так что я не захлебнулась, а потом меня просто вытолкнуло на поверхность. И всё.

– Всё, да? Ну-ну. Неважно. Когда имперская служба безопасности взбунтуется в открытую, тебя всё равно прикончат. Ничего личного, просто ты теперь хранишь смерть императора.

– Что значит «в открытую»?!

– Пока они просто саботируют, исполняя задания только для галочки, спустя рукава.

– Откуда ты знаешь? У тебя там свой человек?

– Пока нет, хотя надо бы. Но, во-первых, это и так видно – не думаю, что нас трудно было бы найти и повязать, если бы ИСБ действительно к этому стремилась. А во-вторых, неизвестный доброжелатель, который рассказал нам, где будет проезжать машина императора, так сказать, инкогнито в один прекрасный вечер, очевидно из «безопасников». Больше некому.

– Почему они тогда сами не убили меня прямо во дворце? Сначала меня, а потом Батори?

– Хотели остаться при чистых руках. Такое бывает. Нет больших лицемеров, чем закулисные убийцы.

– Да ну, чушь! Знаешь, что я тебе скажу? Информацию о том, как можно разом прихлопнуть нас обоих, тебе передал кто-то, кто не может убить императора по чисто физиологическим причинам. Другой вампир. Ты сотрудничала с упырями и в интересах упырей, просто оппозиционных к власти. И все дела.

Люция отвечает не сразу. Когда она вновь заговаривает, голос её резок:

– Раз ты такая умная и прозорливая, скажи мне, дорогая, как так получилось, что нас попытались повязать солдаты Тота, а кукуем мы вовсе не в имперских застенках, а?

Это хороший вопрос. Действительно хороший вопрос. Я решаю, что пока не хочу на него отвечать.


Чего мне действительно жалко, это серёжек. Маленькие колечки, украшенные цепочкой из крохотных и, судя по блеску, огранённых бриллиантов по всей окружности – микроскопические камушки мерцали, когда я поворачивала голову. Их мне продел в уши Ловаш, когда я ещё жила во дворце. Наверное, в честь Рождества. Или Дня всех влюблённых. Почему нет? Надо будет его спросить при встрече. Эти серёжки пережили со мной терракт и заплыв вниз по реке. Теперь они исчезли. Наверное, дырочки в мочках быстро зарастут, я всё же «волчица». Придётся прокалывать по-новой.

Обычно уши цыганским девочкам прокалывают очень рано. Дело в том, что у цыган очень крепкая кожа. Прокалывать её болезненно, куда болезненней, чем нежное мясо мочки. В младенческом же возрасте кожица ещё нежная, тонкая, боли гораздо меньше. Так что серёжки – первый подарок отца маленькой дочке в честь её крещения. Если ребёнок крепкий, его крестят только через шесть недель после рождения, иногда даже позже. Мать впервые выходит к людям, до этого она общалась только со свекровью и невестками.

После посещения церкви родители приглашают всех на застолье. Мать выносит девочку к гостям. Отец кидает крошечные серёжки – «гвоздики» или колечки – на дно своего стакана, заливает водкой или вином и, осушив «ради дочки», вынимает их и вкалывает в мочки ребёнка. Конечно, малышка плачет, но мать, приняв поздравления, уходит в другую комнату и утешает там дочь самым верным способом – сладким материнским молоком. Потом несколько дней, пока девочка не привыкнет к серёжкам, необходимо следить, чтобы она не пыталась теребить и тереть ушки.

Но я родилась – да и была зачата – после смерти отца. На моём крещении в Кёнигсберге присутствовали только две подруги матери, фрау Окуркова и фрау Анджелкович, а крёстным отцом выступил, как водится в таких случаях, сам пастор. Фрау Анджелкович была моей «крёстной» и дарила мне потом подарки; с её дочерью Камилкой и сыном фрау Окурковой Алеком мы дружили вплоть до моего переезда из Кёнигсберга в Пшемысль. Потом я года три или четыре переписывалась с «крёстной» и Камилкой, но постепенно связь наша сошла на нет. Мать не стала прокалывать мне уши – у неё и самой они были нетронутые, и я не носила серёг вплоть до восемнадцати лет, когда мой брат велел мне покинуть дом. В кошельке у меня было предостаточно денег из карманов последней добычи, и я быстро сняла тот самый двухкомнатный апартман, в котором жила до воцарения императора Батори. Я не знаю, что заставило меня в тот вечер зайти не только в винный магазин, но и в ювелирный, и взять два маленьких золотых колечка с простой застёжкой. Я сама кинула их в стакан с вином и, осушив, сама попыталась вколоть в мочку серёжку. Но игла застёжки оказалась толстовата. Морщась от боли, я отыскала в комоде швейные иглы, прицелилась и с усилием надавила остриём. Нехотя лопнула кожа, легко, с еле слышным скрипом, поддалось мясо и опять, с трудом и болью, прокололась кожа с другой стороны мочки. Оставив на пару секунд иглу в своём ухе, я выпила ещё вина и только тогда освободила свежий канал и вставила туда застёжку. Это снова оказалось непросто, потому что она была толще иглы, но я справилась. Так же я проколола и второе ухо. Получилось совсем чуть-чуть несимметрично, но я не решилась перекалывать. С тех пор серьга в левом ухе мне всегда казалась чуть тяжелее, чем в правом. Если дырки теперь зарастут, надо будет в левом ухе сделать тоннель чуть повыше.

После завтрака тюремщица заходит за нами с охранником, который наконец-то снимает с нас наручники, и выдаёт нам пакет. Мы находим в нём одежду: по длинной юбке и рубашке на каждую. Мы надеваем их прямо на наши хламиды. Юбка Люции оказывается ей немного великовата и держится на бёдрах и честном слове. Глядя на неё, я прыскаю со смеху:

– Держи ноги по ширине плеч и ходи циркулем, а то недолго оконфузиться.

– А ты дыши через раз и не вздумай чихнуть, – парирует «волчица». Моя рубашка оказалась тесновата в груди – видно, мне выдали подростковую, ориентируясь на рост. Натянутая ткань и нитки пуговицы в самом холмистом месте, кажется, угрожающе потрескивают.

Сильно раздражают пояса. Мы пытались снять их накануне, наплевав на камеры, но, как ни дёргали и не тянули, ничего не получилось. Пояса на ощупь казались абсолютно цельными, и как на них надели пряжки, а потом всё это нацепили на нас, было абсолютно непонятно. Чтобы не протирать дырку в животе, мы сдвинули их пряжками на спину.

Едва мы одеваемся, как снова заходит женщина. Она опять надевает нам наручники. Большое искушение взять и сломать ей шею, но я уверена, что на этот случай у охранника есть инструкция просто застрелить одну из нас. Или обеих. Люция тоже безропотно подставляет руки. Мы садимся на пол и ждём, что будет дальше. Проходит час или два, но мы сидим и молчим – слишком напряжены, чтобы разговаривать.

Наконец, дверь открывается. В отсек заходит сразу двое: наш охранник и незнакомый амбал. В руках у обоих шоковые дубинки. Они грубо поднимают нас и выводят сначала из отсека, потом из трейлера – Люцию впереди, меня за ней.

Снаружи – лесная поляна. Она залита ярким летним светом; от него щиплет глаза, и снова начинает болеть голова. Я непроизвольно сглатываю, ощущая призрак пробуждающейся тошноты, и оглядываюсь, часто моргая.

Нас поставили перед группой мужчин. Все они одеты в чёрные рубашки и брюки, у каждого на пальце перстень-печатка. Мафия? Я вспоминаю предположение Люции о гареме и ёжусь. Один из мужчин, сухопарый высокий старик, рассматривает нас, не скрывая интереса, в то время как остальные держат каменные выражения лиц.

– Две по цене одной, – говорит он, неприятно улыбаясь. – Надо же. Которая из вас Люция Шерифович?

Мы обе молчим. Старик дёргает уголком рта.

– Ты! – он тычет в меня пальцем. Собирается назначить Люцией? Нет. – Что это у тебя на шее?

Я молчу, и тогда стоящий за плечом верзила резко поднимает мне подбородок, чтобы его шеф мог лучше рассмотреть ошейник Сердца Луны – так резко, что я пугаюсь за шейный отдел позвоночника. Право, это была бы нелепая смерть. От испуга я сильно втягиваю воздух носом, и серебряное ожерелье чуть сдавливает горло.

– Ты – «волчица» нечестивого императора! – восклицает старик. Похоже, он поражён.

– Именно так, – подтверждаю я. – И вы должны вернуть меня и пойманную мной преступницу этому императору, иначе у вас, ребята, будут большие проблемы.

Но мои слова вызывают дружный смех, да такой, что меня мороз по коже продирает.

– Надо же, одним камнем я убил двух зайцев, да каких ещё жирных! – обращаясь к остальным, восклицает старик. – Если так и дальше пойдёт, мы, с божьей помощью, скоренько управимся. Ладно! Пояса на них?

Видимо, наши охранники кивают.

– Отлично. Тогда срежьте им лохмы, в таком виде они будут слишком привлекать внимание, и приступим.

Срезать?! Что значит – срезать?! Один из амбалов уже тащит меня обратно к трейлеру, но я упираюсь, выдираюсь, кричу:

– Нет! Нет!!! Не волосы!!! Не трогайте волосы, не трогайте волосы, не трогайте волосы, во имя моей невинности!!! Мои волосы!

Старик вскидывают руку, останавливая своего волкодава:

– Ты – девственница?

– Да! Да! Я вас умоляю, по хорошему прошу, не позорьте меня, не режьте мне волосы! Дайте мне десять минут, я их пальцами распутаю, я их заплету, пожалуйста!

– Ты можешь поклясться, что не блудила с нечестивым императором?

Похоже эти два слова в его лексиконе спаяны намертво.

Я быстро киваю и открываю уже рот для клятвы, да так и застываю. На меня вдруг обрушиваются сомнения.

– Ого, – комментирует Люция.

– Что с тобой делал этот упырь, дитя? – жадно интересуется старик. Я мнусь, чувствуя, как лицо заливает краска. – Как он развращал тебя?

– Мы два раза целовались, – выпаливаю я чистую правду.

– А кто начинал поцелуй, ты или он?

– Он.

– А на колени тебя сажал?

– Да.

– Даже и не знала, что ты так хочешь об этом поговорить, – снова раздаётся голос сестры по несчастью. Но я действительно готова сейчас выложить всё, чтобы избежать позора.

– Хватал тебя за срамные места, заставлял трогать свои уды?

Я вытаращиваю глаза – больно уж поражает меня формулировка:

– Не-е-ет… ничего больше мы не делали, и клянусь в том перед ликом Господа всевидящего и всеведущего.

– Тебе повезло, дитя, – сообщает мне старик и приподнимает голос, снова обращаясь к своей суровой свите:

– Мы спасли эту девственницу от участи худшей, чем смерть, к которой шла она по невинному невежеству своему. Бог наш направлял нас рукой своей. Целомудрие должно быть вознаграждено. Отложим ножницы. Расчешите девушке волосы и перевяжите их. А ты, дочь греха, ты вряд ли тоже девственна?

– Отродясь не бывало, чтобы вдова целкой ходила, – фыркает Люция. – Или ты думаешь, меня некому засватать было?

Старик немного думает, потом машет рукой:

– И вдовицу расчешите. И покройте ей голову, как по чину полагается.

Похоже, тут кое-что похуже мафии. Какие-то религиозные фанатики.

Тюремщица раздирает мне колтуны так ретиво, что они даже трещат, а на глазах от боли выступают слёзы. Я почти уверена, что у неё на расчёске осталась половина моего скальпа. Она наскоро делает мне хвостик, потом приводит в порядок и кучеряшки Люции – там она старается меньше, ведь результат всё равно в итоге наполовину скрыт повязанной беленькой косыночкой. Всегда такая эффектная Шерифович выглядит столь постно, что я, несмотря на неподходящую ситуацию, хихикаю. «Волчица» в ответ ухмыляется и подмигивает – лицо приобретает непередаваемо-лукавое выражение.

Нас снова выталкивают на поляну и ставят перед стариком. В руках у него странная вещица: похожа на слегка раздрызганный клубок из медных полосок. Кончики двух из них торчат из клубка в стороны, за них-то старик и держит вещицу кончиками пальцев. Мой охранник, перехватив за запястья, поднимает мне руки над головой, и старик почти прижимает к моему животу свою штуковину. В районе пупка вдруг проходит резкая судорога, и я вскрикиваю от боли. Старик смотрит на меня удивлённо и тыкает в живот пальцем. Я снова вскрикиваю – палец твёрдый, и тычет старый извращенец в меня с силой, так что мне снова больно.

– Где пояса? – резко спрашивает старик, выпрямляясь.

– На них, – отзывается охранник Люции. – Только они их пряжками назад повернули.

– Идиот! Сразу надо говорить.

Старик обходит меня сзади. Что он делает, я не вижу. Но, по крайней мере, это совершенно не больно. Когда он отходит к Люции, охранник не только отпускает мои руки, но и снимает с меня наручники. Я машинально пытаюсь потереть запястья, но обнаруживаю, что руки ниже локтя стали словно ватные, и чем ближе к кончикам пальцев, тем хуже слушаются мышцы.

– Что это?

Это то, что я хочу спросить. Но, открыв рот, я обнаруживаю, что не могу напрячь связки, да и губы тоже плохо слушаются, словно с мороза.

Если раньше я просто боялась, то ужас, который я испытываю теперь, уже мистический.


Мы не спрашиваем, что с нами будет – попросту не можем. Однако старец оказывается большим любителем поговорить – к этой его любви бы ещё и связность речи!

– Это большая честь для вас, что вы избраны, – вещает он. – Избранные! Угодные! Таких, как вы, единицы – волчиц не охотниц, но воительниц. Это важно – совершить паломничество. Идти своими ногами. И поститься. Только такая жертва угодна.

Последняя фразочка мне особенно не нравится. Конечно, один раз я уже была жертвой, и ничего такого уж страшного не случилось – но повторять этот опыт мне не хочется вовсе.

– Босы и смиренны, и духом чисты, вы должны предстать перед ним, – разглагольствует старец. – Каково сладко ему будет утешить себя сей невинной! – это он уже про одну меня, пуская скупую слезу умиления. Я пытаюсь растереть онемевшие руки, но все усилия вотще… тьфу ты – не приносят ощутимого эффекта. А жаль, я бы, пожалуй, дала ему по морде, а там будь что будет – только не то, что есть сейчас. И чего эта чудесная мысль не пришла мне в голову раньше?

Нас выдали двум молчаливым амбалам, и они ведут нас словно детей – за руки. Лица у «провожатых» такие уголовные, что я невольно размышляю, насколько они разделяют уважение своего хозяина к девственности в его отсутствие. Часа через два пути физиологические обстоятельства поворачивают ход моих мыслей к тому, не вздумают ли они нам помогать в известных делах… а если не вздумают, то как мы справимся сами омертвелыми, непослушными руками? Сказать, что я пребываю в унынии, значит смотреть на положение вещей очень оптимистично. Безмятежное лицо и бодрая походочка Люции, не меняющиеся даже тогда, когда конвоир поправляет на ней сползающую юбку, кажутся мне издевательством, направленным лично против меня. Впрочем, я с удивлением обнаруживаю, что моя походка точно так же энергична. Воистину, привычка – вторая натура.

Местность вокруг сельская, и, честно говоря, польская сельская местность мало отличается от галицийской, только лесов меньше и гор нет. А так – всё те же поля с кукурузой и овсом, картошкой и пшеницей, свеклой и горохом, те же унылые, слегка необустроенные посёлки, те же прокуренные, чуть выпившие мужики в линялых рубашках, покрытые пылью, вечно куда-то спешащие дети стайками, усталые женщины, раздолбанный местами асфальт, неопрятные козы и встрёпанные куры. Пастораль, одним словом.

Загрузка...