Ну вот! Вот, наконец, она, долгожданная берлинская дорога. На фронтовом перекрестке висит плакат: ладный, весёлый красноармеец переобул сапоги и хлопает рукой по голенищу – «До Берлина дойдём!».
Дойдем. Теперь немного осталось.
В сущности, где бы и когда бы ни дрался наш воин в эти годы, он всегда дрался на берлинском направлении. Через Можайск, Сталинград, Ростов лежала наша дорога на Берлин. Но тогда до Берлина были тысячи километров, сейчас остались десятки. Но как сейчас, так и тогда мы твёрдо, очень твёрдо знали: мы до Берлина дойдём.
Мы не дойти не можем. Уж слишком велик наш счёт крови – мы обязаны предъявить его немцу в его берлоге. Нас привело сюда, к Одеру, не только наше грозное оружие, нас привёл сюда и наш грозный гнев.
Велика и страшна наша дорога до Берлина, горе немцу, сделавшему эту дорогу страшной! Мы шли сюда по растерзанным полям Белоруссии, по замордованной украинской земле, мы видели камни Смоленска и взорванные заводы Юга, и шурфы Донбасса, забитые трупами наших людей. Бойцы говорили тогда: мы за всё расплатимся в Берлине.
До Берлина тогда было полторы тысячи километров.
В Бресте бывалый солдат, сталинградец, кавалер не столь многих орденов, сколь многих славных солдатских медалей, сказал нам:
– Не знаю, может, ногам по чужой земле будет тяжелее итти, а душе, душе, я считаю, будет легче. Чужая слеза не жжёт.
Мы пошли освобождать чужую землю – Польшу – и увидели Майданек. И оказалось тогда: для русского сердца и чужое горе своё. Как своя, жжёт душу чужая горькая слеза. Как свои, эти осиротелые дети, как своя, эта поруганная земля, и обида, нанесённая немцем поляку, вопиет о возмездии, как и своя. Так на наши плечи упало и чужое горе – горе замордованной Польши. Так к нашему бесконечному счету прибавился счёт освобождаемых нами народов. Мы вышли на Вислу.
До Берлина теперь было пятьсот пятьдесят километров.
За Вислой горела Варшава. Много недель мы видели пламя над нею, чёрный дым, как траурный флаг, горестно трепетал в небе. Переплывая хмурую вздувшуюся реку, к нам добирались люди из Варшавы. Они приносили страшные вести. И все-таки, когда мы в Варшаву вошли, мы содрогнулись.
Здесь немцы не только разрушили все памятники, взорвали все костёлы, сожгли заводы, музеи, дома – они снесли даже целые улицы, разворотили магистрали, и мы с трудом пробирались через эти горы битой мебели, мусора и щебня, сквозь этот хаос обгорелого кирпича и взорванного бетона, сквозь каменные джунгли Варшавы.
Наше наступление было стремительным. Мы входили в разрушенные и в целые города. До Берлина оставалось четыреста пятьдесят, потом четыреста, наконец, триста пятьдесят километров.
Но, раньше чем вступить на немецкую землю, мы должны были еще пройти через «новый немецкий рейх».
Весь мир, как известно, хотели проглотить немцы, весь мир об'явить своей собственностью. Но захваченные ими земли они проглатывали по-разному. Чехию они об'явили протекторатом, а Восточную Польшу – генерал-губернаторством. С западными районами Польши – Лодзью и Познанью – они поступили проще всего просто присоединили их к собственной Германии, к рейху…
В этом новом немецком рейхе немцы согнали польских крестьян с земли – землю взяли себе. Они отобрали у поляков все фабрики, все магазины, дома, имущество даже мебель – присвоили себе. Они закрыли все польские университеты, гимназии, школы – превратили их в школы для своих волчат. Они переименовали польские улицы, содрали польские вывески, запретили польскую речь. Они загнали всех евреев в гетто, как скот в загон, каждый день «душегубки» увозили тысячу людских голов на бойню. Мы видели в Лодзи эти кварталы гетто, сплошь опутанные колючей проволокой. Дома за колючкой, тротуары за колючкой, жизнь и смерть за колючкой и деревянные мосты над перекрёстками, по которым только и разрешалось евреям переходить с улицы на улицу. Ходить по улицам воспрещалось. Выходить за проволоку воспрещалось. «Ферботен! Воспрещается!» – грозили огромные черные буквы на всех углах. Ферботен! Воспрещается! – висело над городами и селами. Ферботен! Воспрещается! – было законом жизни.
Всё воспрещалось не немцам: жить в хороших квартирах, владеть землей и имуществом, торговать, учиться, занимать мало-мальски высокие должности в банках, фирмах, учреждениях города, заниматься наукой, искусством, литературой, молиться в костёлах и церквах, даже свободно дышать. Им разрешалось только работать на немцев – им даже воспрещалось не работать на немцев, и ученых посылали копать канавы, а учительницу брали себе в служанки.
Да, это был рейх для немцев и ад для всех остальных. И чтобы все не немцы не вздумали в гордыне своей, что и они дети рейха, их всех переметили особыми значками. Всех – поляков, чехов, русских, евреев. Клеймо раба. А сами немцы, чтобы не спутали их с рабами и не обидели на улице, надели на свои пиджачки и блузки значок немца – знак господина.
Никогда эти мелкие чиновники, золотушные коммивояжеры и захудалые лавочники, никогда в своей грабительской Германии не жили так роскошно, широко и жирно, как здесь, в «новом рейхе». Как тощие, голодные клопы, приползли они сюда со своими выводками, влезли в лучшие дома, сели на щедрую землю, обобрали и обглодали всех и вся и разжирели. Думали – так будет всегда, вечно. Они устроились здесь домовито в чужих домах. На присвоенных фабриках приколотили медные немецкие вывески. На наворованных вещах сделали наклейки: принадлежит немцу такому-то. И под порогами своих спален приколотили серебряную подкову – талисман счастья.
Не помогла серебряная подкова! Даже бросив всё награбленное, не успели удрать из Лодзи, городов и сёл Познани десятки тысяч цивильных немцев. Вот они здесь, перед лицом своих жертв. Они содрали сейчас с себя немецкие значки – знаки господ.
Мы видели многих из них: судейского чиновника Эдмунда Курца, банковского воротилу Ганса Штутгальтера, какого-то железнодорожного инспектора в Гнезно, нацистских деятелей. Мы видели их в разных местах при разных обстоятельствах, но всюду они одни и те же: трусливые, подлые, жалкие, раздавленные. И все они в один голос вопят: