Всеволод Иванов
В трех-четырех километрах от линии огня попался нам участок дороги, сильно поврежденный взрывами снарядов. Мы объехали его, проковыляв по выбоинам, и, наверное, моментально бы забыли о них, кабы не одно обстоятельство. Как-раз напротив выбоин, венчая собою окраину городка, находится большой кирпичный сарай с раскидистой черепичной крышей. Наполовину застекленные двери сарая сняты воздушной волной, и во всю глубину его вы видите огромную погребальную колымагу, крытую могильно-черным лаком, балдахин колымаги украшен серебряным, развесисто печальным позументом, а сиденье кучера – широкое, как диван.
Высокий сосновый лес возле городка изломан, иссечен, не осталось ни одной целой ветви. Немцы собирались сильно укрепить лес и дороги по нему, но наш огонь подошел к ним так стремительно и могуче, что в канавах возле дороги осталось все приготовленное для обороны, валяются мины, и, словно след бегущего, впились в обочину дороги на равномерном расстоянии огромные круги колючей проволоки. Дома от залпов артиллерии расползлись в стороны, стали какие-то косматые, и только сарай с огромной черной колымагой остался цел – как бы в поучение потомкам. Заматерелая в самолюбии и надменности Германия любила пышные похороны. Она их получила. Широкозадый, тупой фашистский возница везет ее сейчас к гибели.
Я только-что видел Штеттин.
Видел я этот город с наблюдательного пункта одной из батарей, неподалеку от берега Одера. Глядел я в стереотрубу.
Стереотруба медленно вела меня вдоль набережных, погруженных в мертвое гробовое молчание, проходила мимо пристаней, среди кранов, холмов каменного угля, поднималась выше, выходила на безмолвные улицы, остановилась возле колонн какого-то высокого, богато украшенного здания, повидимому, театра, уперлась в собор святого Иакова, прошла мимо ратуши и увидела дымящийся завод, едва ли не единственный, работающий из всех многих заводов Штеттина. В немой, угрюмой, затаенной злобе лежал перед нами Штеттин. Он дремал в предсмертном сне; изредка где-то за городом поднимался белый ствол дыма – это немцы били по нашему, восточному берегу Одера.
В стороне от дороги на Альтдамм и Штеттин есть узкое и продолговатое озеро. Небо в нависших тучах, ветер строгий, тугой, и оттого колючая проволока вокруг завода и вокруг рабочих бараков, ее клинообразные колючки кажутся особенно густо разросшимися. Низкие ворота. Часовой, проверив наши документы, пропускает. Мы на территории секретного немецкого завода, вырабатывавшего морские торпеды, построенного недавно, едва ли не в 1943 году.
Длинные, приземистые корпуса разделены бетонными дорожками шириной в добрый переулок. Все свободное пространство засажено молодыми соснами с целью маскировки. С той же целью заводские корпуса окрашены в густо-зеленый цвет. Электростанция за двойной стеной из кирпича. В машинном отделении электростанции есть люки, туда вложены плиты взрывчатки и подведены провода.
Нынешнее зимне-весеннее наступление, широкое и победоносное, с новой, необыкновенной силой показало всю мощность сталинской тактики маневрирования. Мы наносим врагу удар в желаемом нами направлении и желаемой нами силы. Мы делаем то, что выгодно нам и невыгодно фашистам. Взять хотя бы этот торпедный завод. Куда как надо было немцам уничтожить эти цехи, машины, гидравлические прессы, чертежи – и все было приготовлено для уничтожения, а уничтожить пришлось немногое. Потопили испытательные катера, потопили в озере кое-какое оборудование, из трех машин электростанции увезли одну, а многое, очень многое осталось, и, как всегда после немцев, – следы преступлений, скрыть их, уничтожить их невозможно.
В одном из домов для администрации мы наткнулись на труп немца. Это – лысый немолодой немец в форменной куртке и брюках навыпуск. Он лежит на полу, ухватившись застывшей рукой за стенку кровати. Следов ранений нет. Он, повидимому, умер от разрыва сердца.
Немолодой лысый немец имел все основания испытывать страх: возмездие настигало и – настигло его. Завод выстроен рабами, и работали на нем рабы. В некоторых цехах «об'явления» на двух языках: немецком и русском, а в некоторых добавлен еще и польский. В конторе завода мы нашли сотни так называемых «рабочих удостоверений». Разумеется, вы уже читали о них. Вот что рассказывает одно из них. Фотография печальной девушки в клетчатом заношенном платье, с коротенькими косичками, отпечаток правого пальца, отпечаток левого пальца, над фотографией и этими отпечатками надпись по-русски: «Владельцу сего разрешается выход из помещения единственно ради работы». На обороте вопросы и ответы на них, напечатанные на машинке. Ни подписи раба, ни следа почерка его, вообще писать запрещалось. Мы не нашли ни одного написанного рукой человеческой слова, хотя осмотрели тщательно стены, потолки, подвалы. Кто же она, одна из этих рабынь? Софья Савко, 1924 года рождения, из Украины – и все.
А в середину удостоверения вложен листок. На нем на тринадцати языках напечатана одна фраза: «Настоящая рабочая карточка дает право на работу только у наименованного работодателя и теряет силу с оставлением этого места работы».
Негодяи! Право на работу? Право на смерть, а не право на работу: куда она могла уйти, эта несчастная Софья Савко? Как она могла оставить свое рабское место? Прорвавшись через колючую проволоку? Через охрану, вооруженную, с собаками?
И со щемящей, невыносимой тоской глядишь на фотографии, во множестве заготовленные для подобных удостоверений, но почему-то не использованные; может быть, потому, что помешала Красная Армия. Немцы так были уверены, что никто, кроме них, не увидит эти фотографии, что не глядели на выражение лиц, а, возможно, отчаяние наших сестер и матерей доставляло немцам удовольствие.
Как бы то ни было, каждая фотография, каждое выражение лица – вопль горя. Горе, сухое и едкое, в глазах. Горе застыло на губах. Горе, как огнистый поток, льётся из глаз.
На обороте фотографии – фамилия и название родины. Других данных нет. Номер раба, как видно по фотографии, прикалывается возле левого плеча на груди. Кое у кого, кроме номера, на правой стороне груди слово «Ост». Вот фотография Елены Моздейко. Плачущая женщина лет тридцати, со сдвинутыми скорбно бровями, с коротко остриженными волосами, в клетчатом мужском пиджаке, видимо, с чужого плеча. Ее номер – 2.401. Перебираю другие фотографии. Мария Переменек, Вера Голева, Александра Фоменюк, Мария Узденкова. Старые, молодые, но одинаково изможденные, изнуренные лица. Где они, эти несчастные люди? Убиты? Утоплены в водах этого мрачного озера, под этим жутким ветром, под этим неизвестно откуда налетающим, сладковато-гнилым запахом разложения? Где их слезы? Где их проклятия?
Их слезы, их проклятия идут с нами по прочной, несущей мщение дороге Красной Армии.
Накануне взятия Альтдамма, разыскивая одну дивизию, я случайно попал в расположение артиллерийского полка. Разговорились. Недавно окончилась перестрелка, и артиллеристы отдыхали, чистили орудия, кушали. Они пригласили нас на ближайшую батарею.
Батарея расположилась среди елок. Артиллеристы плохо спали ночь, но вид у них был не усталый. Ими владело еще возбуждение боя. А бой шел направо от нас, словно кто гигантской гребенкой водил по лесу, – это стреляли гвардейские миномёты. Там, дальше, за лесом, видны клубы медленно ползущего вверх дыма. Он сизой бахромой повисает в небе. Пылающий город рассыпается. Артиллеристы под Альтдаммом играли почетную роль. При прорыве из Альтдамма насыщенность артиллерией была такова, что, как выразился один артиллерист, «закуривай от любой пушки».
Возле елочки в ватной, замасленной куртке, с заплаткой на брюках, видимо сделанной своими руками, стоит девятнадцатилетний юноша, донбассовец Потапов. До войны он работал трактористом, а сейчас наводчик орудия. Недавно в боях за Шнайдемюль, когда немцы не давали нам подойти к городу и зацепиться за окраину и когда был ранен командир орудия, Потапов принял командование орудием, одновременно работая наводчиком. Немцы с шестисот метров били по нему из минометов и четырех пулеметов. Потапов прямой наводкой завалил дом тремя снарядами, подавив таким образом пулеметы. Немцы побежали. Наша пехота теперь могла зацепиться за окраину и начать уличные бои.
Я смотрю на его молодое, еще юношески пухлое лицо и спрашиваю:
– Однако опасность вы должны были чувствовать?
Он некоторое время молчит. По глазам его я вижу, что вряд ли придавал он какое-нибудь значение опасности. Однако ему хочется быть любезным, и он, смущенно, угловато улыбаясь превосходной молодой улыбкой, отвечает:
– Опасность, конечно, чувствовал, но подавлял. Пехоту надо было поддержать.
Некоторое время он молчит а затем спрашивает:
– Извините, вы ведь через границу Германии проезжали?
– Как же.
Он опять молчит, затем добавляет, – и я должен понять, что таковы были его мысли, когда он переходил границу Германии, и что именно из этих мыслей вышел его смелый поступок в Шнайдемюле:
– Два брата погибли. Младший – артиллерист, старший – помкомвзвода в пехоте, погиб на польской территории.
И он говорит, глядя мне в глаза своим хорошим, чистым взглядом:
– Раньше я мстил за других, а тут за братьев захотел отомстить.
В том же полку есть красноармеец Жарков. Это орловский крестьянин, пожилой, с сединой в висках, с крепкими, торчащими вперед усами. Движения его быстры, он словоохотлив. Встретили мы его, когда он нес куда-то котелок с пищей. Майор Рогачевский остановил красноармейца и спросил:
– Жарков, фотография при тебе?
Жарков полез в карман и достал из много раз свернутой газеты, видимо, тщательно хранившуюся фотографию в размере открытки. Молодой ефрейтор, немец, летчик в черном мундире глядел с нее. И красноармеец Жарков рассказал нам небольшую историю. Жарков жил в Орловщине – село Поветкино Володарского района.
– Жил я хорошо. Ну и попади я в оккупацию. Остановился у меня в доме немец-летчик. Стоял две недели.
Жарков смотрит со злобой на фотографию и вздыхает. Ефрейтор на фотографии с тусклым и сонным лицом, с большими, как дверь, плечами. Жарков говорит:
– Тут их наши нагнали. Ну, и они сожгли все село, и мою хату тоже пожгли, и ушли. – Он стучит ногтем в лоб ефрейтора и продолжает: – И этот ушел. Он мою хату поджигал. Ушел, да вот пришлось встретиться.
– Где же вы встретились?
– А есть такой город Делица, южней, как его, этого Штаргарда. Да, и там они, немцы, поселок для особо почетных инвалидов выстроили. Ну, и мой, этот поджигатель, там поселился. Битый враг, протезу я его ножную там нашел.
– И его самого?
– Он сам-то убег, а фотографии все на стенах. Нас разместили там на постой. Я гляжу и говорю: ребята, ох, вот этот мой. Он, вглядываюсь, он. Могу ли я ошибиться, когда он мою хату жег?
– Вряд ли ошибетесь.
– Для чего фотографию носишь?
– Ношу. Как пленных ведут, я к ним. Нет ли ефрейтора тут? Мне б его увидеть…
Таково мнение красноармейца Жаркова, записанное почти слово в слово. Торжествующая свинья – немецкий ефрейтор, жегший дома в России, бежит теперь из своего дома, что, в городе Делице, возле Штаргарда. Красноармеец Жарков хранит в кармане фотографию преступника, твердой ногой по прочной дороге идет за ним следом.
Хмуро и мрачно чувствует себя Германия. Отчаянно, напрягая всю злобу и коварство, защищается она. Кичливость ее исчезла, надменность ушла, остался один жестокий, упорный, надсадливый вой зверя, вой зверя подыхающего.
В Штаргарде я получил подарок, место которому, пожалуй, в будущем музее Великой Отечественной войны. Это – палка путешествий немецкого офицера. Трудно описать эту пошлую, тупую и самодовольную выдумку, но я попробую, ибо об этом стоит сказать. Представьте себе дубину в полтора метра длиной и в три пальца толщиной. Дубина вырезана из ольхи. Набалдашник – черная оскаленная морда зверя с красной пастью. Под нею на белом поле черный немецкий крест, с противоположной стороны – голубой щит, перечисляющий страны, где пьянствовал, насильничал или убивал этот мерзавец. Польша, Бельгия, Франция, Голландия, Италия, Литва, Латвия, Эстония, Россия. Ну, разумеется, оставлено пустое место, чтоб вписать еще какие-нибудь страны. Затем вниз, спиралью, врезанной в ольховую кору, спускается голубая полоска, отороченная желтой краской. По голубому белым вписаны города, которые посетил этот тупица. Всего – девяносто четыре города. Я не буду их перечислять, а назову только последние пять городов, бывшие конечными пунктами не только владельца этой палки, но и многих других немецких разбойников. Вот эти города. Гатчина, Красное Село, Пушкин, Тосно, Сиверский. На Сиверском запись обрывается, и палка в качестве предмета воспоминаний едет в Штаргард.
Здесь нашел ее советский боец.