Пушкин осторожно продвигался вперед: снег держал плохо, лошадь проваливалась, и легко можно было слететь. И голубыми глазами, которые слепило солнце, он радостно осмотрелся вокруг и тихонько запел гусарскую песню, незабытую еще с лицейских лет:
Поповна, поповна, поповна моя,
Попомни, как ты целовала меня…
От Михайловского до Тригорского было не более получаса. Дорога шла опушкой соснового леса. С правой стороны виднелось вздувшееся, посиневшее озеро. На границе дедовских владений высились три старых сосны, у корней которых он часто сиживал, любуясь заливными лугами по берегам светлой Сороти, лесами сосновыми, зеркальными озерами и синими далями… Потом дорога вышла в поле, где глубоким сном спали древние курганы и на холме стоял бедный погост Вороноч, который раньше был богатым пригородом вольного Пскова. Теперь от старого городища уцелели только две церковки да несколько сирых избушек…
Эти тихие, уже обтаявшие курганы – на одном из них грелась пара только что прилетевших пегих аистов, – эти старинные церковки, это городище говорили ему о глубокой старине. Вороноч упоминается уже в старых летописях: в 1356 году немцы «воеваша села около Острова» и тогда же сын знаменитого Ольгерда, Андрей, «из своея украйны пригнавше безвести повоеваше неколико сел Вороночской волости…». Часто, когда краю приходилось особенно трудно, сам Господь Бог выступал на его защиту. Так, в 1427 году Витовт, стоявший на Вороноче, был так перепуган внезапно налетевшей бешеной грозой, что сразу же пошел на мирные переговоры. Немного спустя, по рассказу летописца, «бысть знамение в Вороночи: от иконы св. Николы из левого ока, из суха древа, истече кровь напрасно[23] на заутрени в Спас день». Из Пскова послали по икону «два попа, Ивана да Семена, и привезена бысть икона во Псков». Ливонская война грозного царя Ивана IV захватила не только «города от литовской украйны», но и города «от немецкой украйны», и этот, теперь мирный, край. И сам царь, тогда совсем еще молодой, побывал здесь, но летописец высочайшим посещением Вороноча остался недоволен: «Князь великий все гонял на мсках[24], а христианом много протор и волокиты учинили… а не управив своей отчины ничего…» В смутное время здесь громил знаменитый полковник Лисовский: «И под Изборском был и дрался с Псковскими ратными людьми, и под Островом, и под Опочкой, и стал на Вороноче и воевал Псковщину, а литвы и немец 2000 с ним». И разоряли дотла край войны с Польшей, и когда псковский воевода Воейков, отступив перед врагами, пошел с ними «хребтами вместе», то предали все огню и мечу и «збегали людишка и крестьянишка наша в иные государевы городы, где кому ссяжно», но потом, потихоньку, народ возвращался на старые «печища»…
И Петр I не раз проезжал этими местами…
Все воспевая потихоньку поповну, Пушкин въехал на широкий двор большой, но неказистой усадьбы. Белокурый, с ямочками на румяных щеках казачок принял от него вспотевшую от тяжелой дороги лошадь, и Пушкин весело вбежал в переднюю.
– А-а, Александр Сергеевич!.. – радушно встретила его от дверей в большой зал Прасковья Александровна, хозяйка, уже пожилая женщина с простым и ясным лицом. – А я утром гляжу в окно, сорока по двору скачет, и думаю: кого-то она мне сегодня пророчит?.. А вы тут как тут… Очень рада… Ну, идите… Сейчас будут блины…
И она вошла с гостем в большой зал. Обстановка покоя была очень проста. Большой стол посредине, – в зале часто обедали, – вдоль стен простые стулья, по углам, на высоких столиках, бронзовые канделябры с толстыми мордочками ангелов. На одной из стен тяжело хрипели старинные часы с огромным маятником. Напротив знакомо мелькнула в глаза старая потемневшая картина «Искушение св. Антония»; бедный старик был окружен бесами самого отталкивающего вида… И соседняя гостиная была так же проста. Тут на почетном месте висел потускневший портрет Екатерины II в напудренных буклях, с румяными щеками и бесстыжими глазами: Тригорское было пожаловано ею деду Прасковьи Александровны. Под портретом царицы стояло роялино Тишнера, на котором часто играла для Пушкина его любимые вещи падчерица Прасковьи Александровны, Алина. И сама Алина была тут, у светлого окна в парк, над пяльцами. Это была обаятельная, но строгая девушка. «Alina – ессе femina»[25], – говорил он с восторгом. – Не говори Алина, а говори малина…» Но строгая девушка, видя, что он готов увязаться за всякой юбкой, умело держала его в некотором отдалении. И слухи о Дуне донеслись и до нее…
И как только в большом доме стало известно, что приехал Пушкин, он весь зазвенел девичьими голосами и засиял улыбками. Женской молодежи в доме было всегда много. Тут были не только четыре дочери Прасковьи Александровны, но и их родственницы и подруги из соседних дворянских гнезд, настолько многочисленные, что Прасковья Александровна путалась в них. И Пушкин терзался выбором, влюблялся то в ту, то в другую, а то и в нескольких сразу. И то он в этом доме восторгался всем, а то с такою же искренностью всех и все тут бранил…
– Идите сюда, Александр Сергеевич!.. – зазвенел из библиотеки голосок шестнадцатилетней хорошенькой Зизи, которую по-настоящему звали Евфросинией, но так как она терпеть не могла этого имени, то и величали ее все то Зизи, то Зина. – Ах, да шевелитесь же немножко!..
Пушкин, усиленно вытаращив глаза, размахивая руками и притворяясь задыхающимся, влетел в библиотеку. Его встретил веселый смех. Тут была не только белокурая воздушная Зина, но и старшая сестра ее Анна, ровесница Пушкина, сдержанная и серьезная девушка, втайне давно любившая молодого поэта. Только несколько месяцев тому назад, в ее именины, он поднес ей стихи:
Хотя стишки на именины
Натальи, Софьи, Катерины
Уже не в моде, может быть,
Но я, ваш обожатель верной,
Я, в знак послушности примерной,
Готов и ими вам служить…
Но предаю себя проклятью,
Когда я знаю, почему
Вас окрестили благодатью…
Нет, нет, по мненью моему,
И ваша речь, и взор унылой,
И ножка, – смею вам сказать, –
Все это чрезвычайно мило,
Но пагуба, не благодать!..
Она берегла этот клочок бумажки как святыню, в то же время отлично знала, что такими стихами он сеял направо и налево, что это только слова, которые ни к чему не обязывают… Но он точно не замечал сияния этого тихого, только для него, чувства, и глаза его не отрывались от очаровательной Зизи, которая играла ему Россини, великолепно варила жженку и была первой затейницей во всех деревенских удовольствиях.
– Аня ищет для вас какую-то скучную книгу и никак не может ее найти… – залепетала Зина. – Помогите нам…
– Позвольте… – строго поднял он палец. – Сперва вы должны сказать мне: переписано, наконец, «Горе от ума» или нет?
– Аня кончает…
– Сколько клякс?
– Только две… И, кроме того, я так аккуратно их слизнула, что они почти незаметны…
– Тогда, пожалуй, я помогу вам… Какую книгу ищете вы для меня?
– Нет, нет, книги потом… – входя своей тяжелой походкой, проговорила Прасковья Александровна. – Идемте… А то блины простынут…
По дому шла уже веселая перекличка, слышался топот молодых ног, шуршание юбок, смех, и когда Пушкин с хозяйкой, Зиной и Аней вошли в зал, там был уже целый букет женской молодежи, местный священник о. Герасим, известный более под кличкой Шкоды, и барон Борис Вревский, сосед, молодой человек с интересным лицом и темными кудрями чуть не до плеч. Он только что кончил петербургский университетский благородный пансион и готовился в гвардию.
На большом столе уже дымились и благоухали стопки румяных, нежных блинов, которыми славилось Тригорское: Прасковья Александровна и сама покушать любила, любила и угостить. Ее наливки, травники, квасы, соленья и варенья способны были, по словам Пушкина, мертвого из могилы поднять… Батюшка, худенький, в подержанной ряске, истово прочел молитву, благословил брашна, и все, весело шумя стульями и смеясь, уселись вкруг изнемогающего от обилия яств стола…
– Батюшка, Александр Сергеевич, Борис Александрович, по рюмочке… Кто чего хочет? – радушно угощала Прасковья Александровна. – Вы травничку, батюшка?
– Если разрешите, Прасковья Александровна… – как всегда, конфузясь немножко, отвечал попик.
– Ну, так и наливайте сами… И вообще не заставляйте угощать себя… Александр Сергеевич, помогите батюшке…
– Со всем нашим полным усердием… – поклонился хозяйке озорник.
В граненых рюмках засветился черно-зеленый травничек. К упоительному запаху блинов примешался его горьковатый аппетитный запах: так пахнет под осень по жнивью.
– Ну, с широкой Масленицей, господа!..
Все чокнулись… Выпили… Глаза ласкали блюда и не знали, на чем остановиться: янтарным ли балычком закусить, белорыбицей ли прозрачной, жирной розовой семгой, икрой маслянисто-серой, грибками ли этими замечательными?.. И дымилась бело-золотая гора рубленых яиц, и матово и жирно белела сметана, и от одного только вида янтарного масла сводило челюсти…
– Повторим, отче? – деловито спросил Пушкин у попика.
– С превеликим удовольствием, Александр Сергеич… – застенчиво улыбнулся он.
Он любил михайловского барина и часто ходил к нему пить чай, но в то же время и опасался его чрезвычайно: иной раз такое согнет, унеси Ты только, Царица Небесная!..
– Опять травничку или, может быть, по рябиновочке пройдемся?
– По-моему, лутче бы словно травничку… Для здоровья, говорят, он пользителен…
Вилки и ножи усердно работали среди смеха и шуток. Старая ключница Акулина Памфиловна строго и с гордостью следила за всем порядком. Стопки блинов таяли с волшебной быстротой, но дотаять до конца никогда не успевали: взволнованные, раскрасневшиеся дворовые девушки – видно было, что они всей душой ушли в свое дело, – подавали из кухни все новые и новые стопки и ставили их перед кушающими.
– Вот горяченьких-то!..
Пушкин весело оскалился.
– Нет, каково святому Антонию страдать, глядя на наше пиршество!.. – кивнул он на старую картину кудрявой головой. – С одной стороны, бесы со всякими искушениями, а с другой – мы с блинами… Не знаю, как он, но я из всех этих соблазнов выбираю все-таки ваши блины, Прасковья Александровна… Хотя и изнемогаю уже, но беру еще… – И он взял два блина, облил их горячим янтарным маслом, сверху покрыл густой сметаной и, отправив первый кусок в рот, блаженно застонал: – М-м-м… Небеса вижу!..
Все засмеялись. Даже строгая Акулина Памфиловна сдержанно улыбнулась. Она недолюбливала Пушкина за его когти, – не христианское это было, по ее мнению, дело, такие когти отращивать… – за то, что он за столом всегда шумел, а встанет, никогда и лба не перекрестит. Но его смех и шутки заражали и ее, и она, сердясь, норовила подставить ему что повкуснее и всегда угощала его моченой антоновкой, которую он очень любил. Разрумянившийся батюшка тоже смотрел на него смеющими глазками так, как будто ожидал, что вот сейчас, сейчас тот и маханет… И Пушкин не заставил себя ждать. Не успел попик, поддерживая левой рукой широкий рукав рясы, дабы не заехать, грехом, в сметану, налить всем соседям упоительно пахнущей смородиновки, как Пушкин, подняв свою рюмку, плясовым говорком зачастил:
Настоичка травная,
Настоичка тройная,
На зелья составная –
Удивительная!..
Вприсядку при народе
Тряхнул бы в хороводе
Под «Взбранной воеводе –
Победительная…»
Взорвался смех. Прасковья Александровна, сдерживая улыбку, погрозила Пушкину пальцем…
– Да это, ей-богу, не я, Прасковья Александровна… – осклабился тот всем своим некрасивым, горбоносым, но милым лицом. – Это пиита наш Мятлев вводит в грех отца Герасима… Посмотрите на него, пожалуйста…
Попик от забавного кощунства михайловского барина поперхнулся, раскашлялся и, улыбаясь виновато, вытирал красным платком вдруг вспотевшую лысину. А вокруг все смеялось. В те времена такие маленькие кощунства были в моде. Все аккуратно говели, причащались, соблюдали посты, а между благочестивыми упражнениями любили эдак остроумно, по старой привычке, побогохульничать немножко…
– Прикажете подать мороженых сливок, барыня?
– Подожди, Акулина Памфиловна, – отвечала хозяйка. – Пускай покушают еще… Александр Сергеевич, а сижка что же?.. Очень удачен…
Лица раскраснелись. Глаза сияли. Стало заметно упираться…
– Ну, а теперь можно подать и мороженых сливок… – распорядилась Прасковья Александровна. – И горяченьких…
Сливки в деревянном корытце выставлялись на мороз и, замерзнув, превращались в белый сладкий монолит. Перед тем как подавать их на стол, их быстро скоблили ножом, и раскаленный блин, в который быстро завертывались эти белые ледяные сладкие опилки, отправлялся по назначению…
– Блаженство неизреченное, отче… А?.. – говорил Пушкин немного охмелевшему попику. – Зиночка, ваше здоровье… по специальному заказу…
Анна Николаевна смотрела на него своими теплыми милыми глазами. В душе ее пела грустная песенка: нет, нет, он не любит ее… А он забыл уже и Зиночку и ухаживал за своей соседкой слева, кудрявой и румяной блондинкой с ямочкой на подбородке. И заметил себе: «Если когда буду описывать ее, то скажу просто: эта девушка выросла среди яблонь… Да от нее и пахнет антоновкой… Однако Борис что-то уж очень миртильничает с Алиной, подлец… Губа не дура…»
– Борис Александрович, Борис Александрович, Борис Александрович! – вдруг зачастил он. – Да помилуйте: где вы? На седьмом небе?.. Ваше здоровье!.. Да здравствуют музы, да здравствует разум!..
Борис с улыбкой поднял свою рюмку.
С блинами было кончено. При всем добром желании дальше не шло. Чтобы освежиться немного, подали чудесные моченые яблоки, варенья всякого, взвару, квасу… Но всему бывает конец. И – зашумели стулья… А потом была музыка, нежная, мечтательная музыка Россини, и прелестные менуэты Рамо, и свои русские романсы, и беготня, и стихи, и ухаживание, а потом Пушкин с Борисом вышли на солнечную поляну и стали стрелять из пистолетов Лепажа в туз, прикрепленный к стене бани. Как всегда, Пушкин отличался и садил пуля в пулю.
– Ах, да бросьте вы вашу трескотню!.. – крикнула им вбежавшая Зиночка. – Поедем лучше кататься…
– Невозможно, божественная… – отвечал Пушкин. – Сильно тает, и лошади проваливаются…
Смеялись – потому что было молодо сердце, потому что радостно грело солнце еще белую землю, потому что было вообще хорошо на свете. А Прасковья Александровна, надев очки и предвкушая удовольствия игры в карты, вела подсчет своим записям в календаре: «20 февраля по висту должен мне г. Пушкин – 1 рубль 50 коп., а я ему – 20 коп., еще 23-го он мне – 1 рубль 70 коп., а я ему – десять коп., еще 26-го он мне – девяносто копеек, а ему – ничего». Подсчитав, с удовольствием увидела, что она в выигрыше, и, аккуратно сложив очки и календарь, встала и пошла по всем комнатам:
– Дети, пить чай!.. Борис Александрович, Александр Сергеевич… Алина… Самовар подан…
– Мамочка, офени пришли! – вдруг радостно крикнула Зина. – Скорее! Александр Сергеевич, идите смотреть, что принесли офени!..
Все молодое бросилось в прихожую. Окруженные женской дворней, двое офень уже раскладывали по полу свои пестрые товары. И хотя, конечно, у них не могло быть ничего, чем могли бы они удивить барышень, тем не менее те так и облепили их.
– Вот ленты девицам-красавицам в косу… – бойко говорил рыжий офеня с веселыми плутоватыми глазами своим бойким вязниковским говорком. – Чистый шелк, глаза у собаки лопни!.. А вот, ежели угодно, крестики для младенцев – золотом горят, а цена всего копейка… Так ли я баю, а?..
Пушкин с любопытством взял у другого офени, непривычного еще и застенчивого парня с голубыми глазами и золотистым пушком по лицу, целую стопку дешевых, ярко размалеванных книжек про Вову Королевича, про шута Балакирева, про Францыл Венциана, про Петра Великого, про святых всяких… А рыжий все сыпал своими прибаутками, все выхвалял свое добро, и одна за другой бабы недоверчиво тянулись за заманчивыми товарами, которые были им совсем не нужны.
– А скажи, братец, правда ли, что у вас, офеней, свой язык есть? – спросил Пушкин рыжего.
– А как же? Нам без этого никак нельзя… – весело отвечал тот, отмахивая на железном аршине какой-то пылающий всеми огнями ситец. – Наше дело торговое. Так ли я баю?.. А колечки-то, барышня, взгляните: огонь-с! Может, у которой суженый есть, так на память подарочек изделать… А это вот платочки по самой последней моде – каков узорец-то?..
– А скажи нам что-нибудь по-офенски… – сказал Пушкин. – Тогда сразу полкороба заберу у тебя для своих дворовых красавиц…
– Со всем нашим полным удовольствием…. – весело осклабился тот и бойко, по-офенски, посыпал: – Мисовой курехой стремыхный бендюх прохандырили трущи; лохи биряли колыги и гомза, кубы биряли бряеть и к устреку кундяков и ягренят; аламонныя карюки курещали курески, ласые мещаты грошались… Ну-с, поняли что-нибудь, господин? – смеялся он.
– Нет. Что это значит?
– По-русскому это значить: нашей деревней проходили третьевось солдаты, мужики угощали их вином и брагой, бабы подавали есть, а в дорогу надавали пирогов, яиц, блинов; красныя девки песни пели, а ребята малыя смеялись… А то у нас есть, которые по херам говорят, – продолжал бахарь-владимирец в то время, как руки его ловко раскидывали перед восхищенными покупателями то пояски с молитовкой, то бусы многоцветные, то сережки совсем вроде золотых, то пуговки, то прошивки, то ярко-красный Страшный суд с страшными черными чертями, то зеленый вид святой Афонской горы с летающими над ней голубыми и розовыми ангелами. – Ну, только это всякий понимать может. По-нашему, например, корова будет, а ежели по херам сказать, то выйдет: херкохеррохерва… Поняли? – спросил он и снова весело оскалился: – Вот эдак-то раз вздумали по херам двое молодцов наших разговаривать. Один и говорит: хербрат, херпойхердем… А тот спрашивает: херкуды? Хер в кабак, говорит. Поглядел, поглядел на них отец, да вдруг тоже по херам и заговори: а херкнут? – говорит. Те так и осели: никак они не ожидали, что и их отец по херам смекает!..
Все дружно захохотали и с восхищением глядели в рот разбитного владимирца. А он уже оделял кого колечком, кому гребень частый всучил, – вот истинное слово, себе в убыток, да уж вижу, девка-то больно хороша!.. – кому моток ниток красных, кому что… Зизи, которой уж надоел ее Мартын Задека, купила себе чудесный новый сонник, а Пушкин – песенник.
– Ты заходи ко мне в Михайловское… – сказал он. – Там ты мне насчет офень расскажешь, а я у тебя весь короб закуплю. Это отсюда всего три версты с хвостиком…
– А хвостик-то велик, сударь? – осклабился тот. – Ну, ничего, обязательно зайдем… А ты там своим скажи, что ежели, де, Хромов, офеня, придет, чтобы его к тебе безо всякого пропустили… Зеркальце? Извольте, красавица… Какова оправа-то?! Чище серебра будет, а цена всему удовольствию три алтына… Как же, и румяна есть… Вот, пожалуйте, заграничныя, первый сорт… Так ли я баю?
Торг разгорался. Прасковья Александровна, однако, уже отвлекла свою молодежь: чай совсем простыл… Дворовые девушки, когда господа ушли, еще горячее раскупали сокровища бойкого владимирца.
И долго спустя после ухода ловкача в большом доме стояло веселое оживление. Но странное дело: как только офеня скрылся, так сразу все распроданные им товары точно стали линять и вызывать все большее и большее чувство разочарования и досады. Это повторялось после посещения офень всегда, но это нисколько не мешало им в следующий раз снова оплести покупателей: потому они, владимирцы, народ хитрай – кого хошь враз заговорят…
После раннего ужина, когда подморозило, Пушкин поехал в темноте домой. Зиночка усердно изучала новый сонник. По деревням полыхали огромные костры – то ребята жгли масленицу – и слышались веселые песни и крик: завтра чистый понедельник и надо нагуляться и надуриться всласть. Но когда приехал он домой, Дуня, вне себя от мук ревности, устроила ему бурную сцену. Арина Родионовна слышала из коридора ее бешеный шепот и сдавленные рыдания и уговоры молодого барина, но потихоньку помалкивала: она знала, что без этого люди не живут…