Так вот это о чем! – воскликнул судебный следователь:
Ну да, сказал я. Это хайку. Посчитайте слоги: пять – семь – пять. Всего семнадцать.
Где же семнадцать? – Следователь тихонько бормотал по слогам и загибал пальцы:
Ни-кольт-ни-лю-гер (5)
Ни-бра-у-нинг-ни-бе-рет-та (8)
Жри-суп-чик-Эд-гар (5).
Во второй строчке не семь слогов, а восемь.
Нет, семь. Из-за дифтонга: брау — это один слог. В стихах слоги могут укорачиваться или удлиняться, если это нужно для размера. Вот, например, если сказать “ты судья, блюститель права”, это будет не только грубая лесть, но еще и четырехстопный хорей, а если по-другому: “ты судия, блюститель права”, получится уже четырехстопный ямб. Так что, считая брау одним слогом, мы получим в строчке семь слогов, а в трех – семнадцать. Но вы меня вообще-то не затем позвали, чтоб я вам курс стихосложения читал.
Верно, сказал следователь. Вюибер, принесите мне вещественное доказательство номер один.
Секретарь пошел за вещдоком номер один, а следователь тем временем закурил сигаретку. Он и мне предложил, но я не курю, никогда в жизни не курил, тогда он стал курить один, пуская дым в открытое окно и задумчиво глядя на фонтан Сен-Мишель; волосы его трепетали, их трепал ветерок, жабо ниспадало на грудь – ни дать ни взять поэт, а может, поэзия и была его истинным призванием и жить он хотел как поэт. Может, он очутился на студенческой скамье юридического факультета случайно, потом, случайно, в Национальной школе судопроизводства, а позже, уж совсем случайно, – в парижском Дворце правосудия, где изучал дела, расследовал обстоятельства, допрашивал свидетелей, но в глубине души все это время мечтал об одном – стать поэтом или просто играть в поэта, принять подходящую позу: разглядывать закат над Сеной в съехавшем набок жабо и декламировать сонеты.
Вот о чем думал я, ну а он… он думал о бесстрастных реках, об Аквитанском принце на разоренной башне, о том, что плоть, увы, устала и что издалека льется тоска скрипки осенней[4], или о более прозаических вещах: о том, что скоро надо забирать из школы сыновей и не забыть зайти в химчистку – жена просила взять оттуда ее черную кожаную юбку, о сетчатых чулках с кружевными подвязками, которые она иной раз под нее надевает, а может, ни о чем не думал. Открылась дверь, вернулся секретарь, следователь потушил окурок о край подоконника.
Узнаёте его? – спросил он.
Если не ошибаюсь, это секретарь, ответил я.
Секретарь улыбнулся, а следователь лишь нахмурился.
Нахмурился и показал на доказательство номер один, которое принес секретарь: вот этот предмет узнаёте?
Еще бы не узнать! Я часами глядел на него, поглаживал рукоятку и дуло, брал с величайшей осторожностью в руки. Даже в шутку наводил его на Васко, нажимал на крючок, слушал, как звякает внутри, когда стреляешь вхолостую, без патрона, и собачка ударяет по барабану. Я бы узнал его из тысячи.
Ну так что, узнаёте?
Я мог бы ответить нет, не знаю, никогда не видел этот шестизарядный лефоше седьмого калибра, мог бы ответить – сожалею, вижу первый раз, но вспомнил, что давал присягу – клялся говорить правду и ничего, кроме правды, вспомнил, что даже поднимал правую руку, глядя в глаза следователю, тут, в его кабинете, и было видно, что шутить он не расположен.
Дайте-ка посмотреть, сказал я.
И вот я снова совсем близко видел этот револьвер и снова разглядел через прозрачный пластиковый пакет выгравированные на стволе перед барабаном буквы ELG со звездочкой, инициалы JS и, разумеется, серийный номер 14096, столь скандально прославленный в истории литературы.
Да, узнаю, признал я.
Следователь обрадовался: что ж, отлично! Продолжим устанавливать связь между револьвером и этой тетрадью.
Тетрадь – это первое, что он показал мне, когда я явился в его кабинет. Обыкновенная, фирмы “Клерфонтен”, в крупную клетку, формата 21 на 29,7 см. Из девяноста шести страниц уцелело чуть больше половины, остальные нашли свой конец в моей мусорной корзине. Под тонкой прозрачной обложкой черным фломастером написано:
ВЛАСТИТЕЛЬ МОЙ И ГОСПОДИН
В тетради были стихи. Это нашли при Васко: револьвер и исписанную тетрадь с двумя десятками стихотворений, после баллистической экспертизы к этим уликам присоединилась третья: пороховые следы на руках. Вот и все, подумал тогда я, что осталось от великой любви.
Ну и ну, сказал я. Следователь не зря призвал меня – он не без основания полагал, что я помогу ему разобраться в этом деле. Настоящая головоломка, пожаловался он, совсем нет свидетелей, вернее, свидетели есть, целых двести пятьдесят человек, но ни одного объективного, все так или иначе знали жертву, и все как один были на стороне жертвы и дружно хаяли подследственного, а сам он знай повторял одно имя: Тина. Тина-Тина-Тина, – без конца твердил Васко, как будто это заклинание могло ее вернуть. Спросите у Тины, упорно говорил Васко, но эта самая Тина, жаловался следователь, сотрудничать со следствием отказывалась; Васко же отсылал его к тетради: все в ней, прочитайте стихи.
Хоть вы мне объясните? – взмолился тогда следователь.
Я слыл лучшим другом Васко. И был одним из самых близких друзей Тины. Вот почему он, следователь, возлагал особые надежды на меня. Я согласился разъяснить ему все, что он хочет, и даже, если угодно, дать толкование стихам, предупредив, однако, что это может занять много времени и ему придется запастись терпением. Раскрутить это дело – это целое дело!
Мне платят, сказал он, за то, чтобы я слушал, что мне скажут.
С чего начать?
Расскажите о ней. О Тине.