Да, ее стыдливость оскорбили грубые объятия Видаля, ей были омерзительны его поцелуи и бесцеремонные руки, однако куда сильней, чем ее целомудрие, было оскорблено ее самолюбие. Ведь он все правильно говорил, проклятущий гувернер! Все он говорил верно! К бесприданнице Аглае, пусть она носит ту же фамилию, что и семейство графа, не присватается никто из тех блестящих господ, которые увиваются вокруг молодой графини Натальи Игнатьевой в поисках ее руки. Аглае, впрочем, и не нужны они все – ей нужен только один, да что с того? Кто она такая, чтобы вообще посметь мечтать о нем?
С самого детства Аглая знала свое место «взятушки», как в господских домах называли всех этих сироток, оставшихся от старых полковых товарищей, или дочерей бедных провинциальных родственников, взятых воспитанницами в богатый московский дом. Небогатая провинциальная родня, земляки, старые сослуживцы сплошь и рядом отправляли своих многочисленных детей в семьи столичных благодетелей. Юноши обзаводились нужными знакомствами, девушки могли кому-нибудь приглянуться… И все же их положение в новой семье было приниженным, даже если милостивцы ничем не отличали этих юношей от своих сыновей, а девушек определяли к тем же «мадамам» и гувернанткам, что и собственных дочерей, и даже шили обеим платья из одной и той же материи. Зависимость от благодетеля существовала всегда, от нее некуда было деться, и молодые люди с тонкими чувствами тяжело переносили такую зависимость! Не зря в обществе злословили, что все эти demoiselles de compagnie[16] обыкновенно бывают или низкими служанками, или несносными причудницами.
Те же страдания ущемленного самолюбия приходилось испытывать Илье Капитонову, сыну давно погибшего сослуживца графа Михаила Михайловича Игнатьева, который тоже воспитывался в его доме, быв двумя годами старше Аглаи. Возможно, следовало ожидать, что эти двое воспитанников найдут друг в друге утешение, сдружатся, а то и проникнутся друг к другу романтическими чувствами, однако они, скорее, друг друга недолюбливали: уж слишком ревновал Илья всех Игнатьевых к Аглае, пользовавшейся покровительством и особым расположением Наташи, а значит, и самого графа, и младшего его сына Алёши! Зато к Илье благоволила старшая сестра графа, Зинаида Михайловна Метлицына, – и ничуть не скрывала этого. Стоило Илье при малейшем упреке завести: «Я не виноват! Я ни в чем не виноват! Простите!» – как сердце Зинаиды Михайловны таяло, словно кусочек сахару в чашке столь любимого ею кофею.
Причина сего расположения богатой вдовы к безродному юнцу уходила в ее далекие девические годы, когда Зиночка Игнатьева по уши влюбилась в блестящего драгуна Павла Капитонова, которого ввел в дом ее брат Михаил. Павел Капитонов, впрочем, был чуть ли не с колыбели сговорен с одной милой девушкой. На счастье, он любил ее и глаз не поднимал на богатую невесту, знать не зная, что та мечтала о нем тайно… вполне при этом понимая несбыточность своих мечтаний, ибо рука ее уже была обещана молодому наследнику изрядного состояния. Зиночка и в юные наивные года была особой трезвомыслящей и прекрасно осознавала, что любовь девическую следует отличать от любви супружеской. Поэтому воли своим запретным мечтаниям она так и не дала. Постепенно они и вовсе забылись, однако, оставшись бездетной вдовой, Зинаида Михайловна с нежностью принялась о них вспоминать – особенно когда увидела в доме брата осиротевшего Илью Капитонова, который был совершенной копией своего отца. Во всяком случае, так показалось Зинаиде Михайловне, и она с легкостью себя в этом убедила… также как и в том, что Павел Капитонов некогда был в нее страстно влюблен и сердце его навеки разбилось замужеством прелестной Зиночки.
С тех пор госпожа Метлицына одаривала воспитанника брата сначала сластями, а потом, когда он подрос и вознамерился поступить на службу в архив Коллегии иностранных дел, находившийся в Хохловском переулке, в палатах дьяка Украинцева, – деньгами и протекцией. К военной службе Илья годен не был – он слегка прихрамывал из-за сломанной еще в детстве и неправильно сросшейся ноги, оттого и собирался пойти по статской стезе.
Правда, и здесь все было не так просто. «Архивных» юношей вовсе не осыпали повышениями и крестами. Случалось, что государь вычеркивал их из поданных ему списков наградных, считая бездельниками. Впрочем, Коллегия иностранных дел обещала, при особом старании и поддержке, более или менее солидную дипломатическую карьеру.
Для поступления в Коллегию, даже в архив, однако, необходим был университетский диплом, но учебу следовало оплачивать, и дорого… Зинаида Михайловна была не до такой степени расточительна: она просто пустила в ход связи покойного мужа – и устроила Илью в Коллегию без диплома. Заставила его усвоить, что для дипломатической карьеры необходимо блестящее знание языков. С тех пор преподаватели немецкого, латыни и греческого, приходившие к Игнатьевым обучать Алёшу, давали уроки также и Илье. Французским же с ним занимался Видаль.
Аглая тоже мечтала учиться языкам, однако никому и в голову не пришло бы допускать ее на уроки, и быть бы ей рано или поздно в самом деле отправленной волею Зинаиды Михайловны в обучение какому-нибудь ремеслу, ибо госпожа Метлицына терпеть не могла Аглаю и не скрывала этого… когда была трезва. А вот стоило ей хватить рюмочку вишневой или сливовой настойки, как она становилась добра и снисходительна к любым промахам и родных племянников, и «взятушки». Знал об этом средстве спасения и граф, которого старшая сестрица тоже любила назойливо пилить – просто потому, что жить без этого не могла. Именно поэтому во всех буфетах стояли графинчики с любимыми Зинаидой Михайловной настоечками, а прислуга знала, что надо подносить госпоже рюмочку на подносе даже без ее просьбы, а при первом знаке графа или молодой графини.
Однако тому, что Аглая все же осталась в доме Игнатьевых и ей позволили учиться не шитью, а языкам, она была обязана не минутной снисходительности Зинаиды Михайловны, а заступничеству Наташи Игнатьевой, которая хорошо знала тонкий ум и пылкий нрав своей ближайшей подруги и названой сестры.
Они выросли вместе, они всю жизнь были неразлучны – и рыдали дни и ночи напролет, когда пришла пора расставаться: Наташу отправили учиться в Санкт-Петербург, в Смольный. Такова была предсмертная воля ее матери, которая по приказу императрицы Марии Федоровны некогда оказалась в числе смольнянок и сохранила о тех временах самые чудесные воспоминания. Граф желание покойной супруги скрепя сердце выполнил, но втихомолку мечтал о том, чтобы представился какой-нибудь случай прервать пребывание любимой дочери в ненавистном всем москвичам Санкт-Петербурге. Наташе, впрочем, в Смольном нравилось, несмотря даже на разлуку с «милой сестрицей», как она называла Аглаю. Во время вакаций девушки снова проводили все время вместе, и те умения, которыми овладевала Наташа в институте, немедленно передавались Аглае. Много внимания в институте уделяли музыке и танцам, и все новинки сразу становились известны Аглае.
Расставались подруги всегда со слезами, непрестанно обменивались письмами, но чем дальше шло время, тем более унылым ощущала Аглая свое существование в доме Игнатьевых. Она очень любила Наташу, однако мысль о том, что жизнь ее будет навсегда проходить в тени жизни подруги, она навеки останется приживалкой, просто перейдет из дома троюродного дядюшки в дом кузины после ее замужества, оставшись при этом старой девой, постепенно увядающей, стареющей, с завистью глядящей на Наташу и чувствующей, как прежняя любовь сменяется ненавистью к ней, доводила Аглаю до отчаяния.
Ее страхи, возможно, и оправдались бы, когда б не вмешалась судьба в лице некоей Катеньки Самойловой.
Эту ученицу выпускного класса Смольного института Аглая в жизни не видела, да и Наташа ее почти не знала, однако именно история Катеньки положила начало коренным изменениям судеб подруг.
Катенька Самойлова переполошила весь Смольный тем, что прямо оттуда сбежала с молодым гусаром, которого любила, который к ней сватался, но которому было решительно отказано ее отцом и матерью: и беден-то он, и не родовит, и перспектив-то по службе никаких – ничего, словом, в нем нет, кроме красоты и молодости, которые и прельстили Катеньку, да так, что она не убоялась ни греха непослушания, ни побега. Однако отец ее не смог простить дочери-ослушницы и весьма громогласно, чуть ли не с амвона[17], лишил ее наследства. Почти немедленно после этого Катенька была своим кавалером покинута. Не то что бы он сказал ей: «Прощай навсегда!», но тайное венчание было отложено, и в дом родительский жених невесту не повез (якобы отец с матерью пригрозили ему проклятием за недозволенный брак) – покинул Катеньку в каком-то наспех снятом убогом домишке, а сам воротился в полк, где о его проступке пока еще не знали. Однако беда в том, что девичества невестиного жених не сберег, и Катенька, оставшись без всяких средств, не веря в прощение родительское и совершенно отчаявшись, когда ощутила первые признаки беременности, утопилась в Обводном канале.
Эта история произвела на всех такое ужасное впечатление, репутация знаменитого учебного заведения для девиц так пострадала, что некоторые родители забрали своих дочерей из института. Среди них был и граф Михаил Михайлович Игнатьев, который словно бы только этого и ждал.
Наташа в дороге поплакала, оттого что ей нравился Смольный и жаль было расставаться с подругами, однако уже на подъезде к Москве успокоилась и с нетерпением ждала встречи с родным домом, а первый черед – с Аглаей. Они вновь стали почти неразлучны, и Наташа была единственным человеком, которому Аглая могла бы рассказать, что произошло сегодня в классной комнате, однако сейчас ни Наташи, ни графа, ни Алёшеньки дома не было. Прислуга обычно находилась в своем крыле дома, появляясь в господских комнатах только для ежедневной утренней уборки, накрывать в столовой или по чьему-то зову. В доме царила тишина, и Аглая была ей рада, словно повязке на рану.
Постепенно она успокоилась настолько, что даже вспомнила о вязанье, брошенном в классной комнате. Надо бы подняться туда и забрать его, однако девушке было даже страшно подумать о том, чтобы встретиться с Видалем, который до сих пор еще оставался наверху.
И тут, словно в ответ ее мыслям, над головой хлопнула дверь, а потом ступеньки заскрипели под чьими-то быстрыми шагами. Это спускается Видаль!
Аглая вжалась в самый темный угол, страшась, что гувернер ее увидит, однако тот пробежал мимо не останавливаясь и скрылся в черных сенях. Комната его находилась в противоположном крыле, ход туда вел через сени. Наверняка Видаль отправился к себе, значит, можно без помех подняться и забрать вязанье.
И тут Аглая вспомнила про Лушку. А она-то где? Неужто до сих пор наверху остается? Наверное, нет, наверное, уже спустилась, просто Аглая так увлеклась своими горестями, что этого даже не заметила.
Она слезла с сундука, зашла в ретирадник[18], где, кроме всего прочего, имелся настенный рукомойник, смыла с лица следы слез, переплела косу и начала подниматься. Лестница почти не скрипела под ее легкими шагами, и когда Аглая поднялась почти до верху, она отчетливо расслышала какой-то странный звук, напоминающий сдавленное рыдание.
Что за странности?
Аглая поспешно взбежала на площадку и прислушалась. Горестный звук раздался снова, и девушка с удивлением поняла, что он доносится из-за двери классной комнаты. Она осторожно приотворила дверь, заглянула – да так и ахнула, обнаружив Лушку, которая отчаянно рыдала, распростершись на полу. Сарафан ее и сорочка были задраны чуть ли не на голову, чресла оголены.
При всей своей невинности и неопытности Аглая все же не в диком лесу жила; общаясь со слугами, невольно набиралась всевозможной житейской премудрости, даже и такой, без которой она вполне обошлась бы. И сейчас она сразу поняла, что именно происходило здесь после ее поспешного бегства. Лушка попалась распаленному похотью, но отвергнутому Видалю под горячую руку, и он отвел на ней душу… и потешил плоть.
– Лушенька, бедняжка! – простонала Аглая, чуть не плача. – Что же ты не кричала, что же на помощь не звала?! Или он тебя ударил и ты лишилась чувств?
– Да не бил он меня, – задыхаясь от слез, кое-как выговорила Лушка. – Улестил, бес! Улестил! Как начал меня шарманкой да машеркой называть, тут я и ноги врозь, тут и делай со мной что хошь! Ну он и наделал… да не единожды. Да так больно было, словно впервой!
«Впервой? Да какое там впервой, тебе, небось, не привыкать!» – подумала Аглая, которая не заметила на Лушкиной сорочке следов, которые свидетельствовали бы о том, что ее девичество было нарушено. Неужто горничные девки не так пекутся о своей невинности, как барышни? Впрочем, если вспомнить Катюшу Самойлову, барышни тоже ею не больно-то дорожат, хотя платят за ее утрату дорого, порою и самой жизнью! Лушка-то не пойдет топиться! Если когда лишилась девичества, не пошла, теперь и всяко не пойдет. Да и слава богу, еще не хватало! А сама Аглая, наверное, утопилась бы или в окошко кинулась, если бы ее лишил девичества не тот, о ком она мечтает денно и нощно!
Стоило Аглае представить себе, как это могло бы у них произойти, и у нее запылали щеки, она смешалась, и все ее волнение, и трепет, и надежды, и безнадежность так явно отобразились у нее на лице, такой оно залилось краской, так задрожали руки, что Лушка испугалась, неправильно истолковав это смущение, и, ловко перевернувшись на колени, припала к ногам Аглаи:
– Барышня, Аглая Петровна! Не погубите! Христа ради, никому не сказывайте! Барин строг, а госпожа Метлицына – сущая зверюга, отправят они меня в деревню как пить дать, а там темь да глухомань, да всяк мужик сиволап, сущий поршень[19]! А так меня, может, Дроня за себя возьмет…
– Не бойся, Лушенька, никому не скажу, – утешила Аглая, которой весьма польстило, что Лушка назвала ее по отчеству, а главное, что девка назвала Зинаиду Михайловну Метлицыну сущей зверюгой (с чем Аглая была совершенно согласна). Впрочем, она и без того бедную девку не выдала бы. Крепостные – существа подневольные, да и приемыши-приживалы немногим выше их чином!
Но Видаль-то каков негодяй! Аглая вспомнила Лушкины слова: «Начал меня шарманкой да машеркой называть…»
Шарманка – это, видимо, charmante, очаровательная, ну а машерка – ma chère, моя милая… Вот, право, не знаешь, злиться или смеяться!
В эту минуту снизу донесся шум подъехавшего к черному ходу экипажа, а это значило, что вернулись хозяева. Приложив палец к губам в знак того, что будет молчать, Аглая прощально улыбнулась зареванной «шарманке и машерке» Лушке и побежала вниз.