Наступили андроповские времена, и людей стали брать под стражу в большом количестве. Торговцев охватила паника. Арестованный в Москве бывший секретарь крайкома партии Тарада своих взяткодателей сдавал следователям пачками. Колин предшественник загремел на нары одним из первых.
Судебный процесс над ним шел в соседнем здании, и однажды из любопытства я пошел послушать, о чем же там говорят. Это было в начале весны. Стояла очень жаркая для той поры погода. В моей памяти это запечатлелось в связи с довольно странноватым фактом: допрашивали свидетеля, бывшего председателя краевой партийной комиссии Карнаухова. Он уже был осужден и отправлен в исправительную колонию, но для дачи свидетельских показаний его привезли обратно откуда-то с Северного Урала, где, видимо, было еще холодно, поэтому он был одет в толстые стеганые штаны и распахнутую телогрейку, из-под которой была видна мокрая от пота теплая рубаха. Карнаухов вошел в зал, гулко бухая пыльными кирзовыми сапогами. Заложив руки за спину, он неподвижно уставился на судью.
Разбирался факт дачи взятки за должность, которую сейчас занимал мой друг Коля. Бывший директор лесоторговых баз, ныне сидящий в железной клетке, осунувшийся и тусклый, потерянно рассказывал, как через Карнаухова он передал Тараде деньги за свое руководящее место. Назвал сумму (я сейчас уже не помню, какую, но довольно большую). Судья попросил Карнаухова подтвердить, так ли это было. Тот кивнул головой и сказал, что да – это было именно так.
– А вот Тарада утверждает… утверждает… – судья задумчиво полистал бумаги, – что деньги, которые он получил от Карнаухова, были другие… – и он назвал сумму, раз в десять меньше той, на которой настаивал подсудимый.
После перекрестного допроса выяснилось, что Карнаухов «надул» своего протеже, как оказалось, приятеля и собутыльника, сказав ему, что договорился с Тарадой купить должность за одни деньги (на самом деле много меньшие), а большую часть взятки забрал себе. Узнав об этом только здесь, подсудимый осуждающе покачал головой и снова погрузился в состояние равнодушной полупрострации. Но он вдруг тревожно оживился, когда в зал пригласили другую свидетельницу, рыжую и потную бабу, как оказалось, его бывшую любовницу. С визгливым возмущением в голосе, с места в карьер, та стала громко рассказывать, какой негодяй подсудимый, как, пользуясь ее благорасположением, он постоянно ее обманывал. Баба заведовала каким-то овощным подвалом в центре города, через который «пропускали» для нужных людей фруктовый дефицит, особенно в зимний период: мандарины, апельсины, отборные яблоки, груши, виноград. Любовник знал, что ей нужна была квартира, и на постоянные просьбы по этому поводу ответил однажды:
– Я приведу к тебе одного большого человека, вот с ним и договаривайся…
Человеком этим оказался Тарада.
– Я была уверена, что он врет! Какой «большой» человек, тем более секретарь крайкома, полезет в мой подвал! – баба рассказывала, не скрывая злобного негодования, и постоянно поворачивалась в сторону клетки, где сидел подсудимый. Подельники, видимо, знающие нечто большее об их отношениях, откровенно хихикали. Чем дольше она говорила, тем гадостнее становилось у меня на душе. Я вообще не люблю такой тип людей: крикливых, наглых, доказывающих свою правоту с пузырями на устах. Да и внешне баба выглядела крайне неприятно – опухшая, какая-то мятая, рыхлая, с шапкой всклокоченных обесцвеченных волос, с наведенными тушью злобными мечущимися глазами и полуслизанной жирной губной помадой. Она трещала на такой голосовой модуляции, что у всех скоро начала болеть голова. Судья морщился, но не перебивал.
– …Звонит он мне однажды под вечер. Сегодня, говорит, с гостем дорогим буду! – баба рассказывает и, чтобы не было сомнений, снова показывает пальцем на своего бывшего друга.
– Ну, приготовилась я, колбаски хорошей нарезала, бутылочку марочного коньяка поставила… А сама до последнего не верю… Вдруг гляжу – спускаются по лестнице… Он, – снова пальцем на скамью подсудимых, – а с ним какой-то солидный высокий мужчина… красивый, хорошо одетый…
– Ну и как представился этот мужчина? – лениво спросил судья. Он вообще вел процесс в каком-то камерном тоне. Говорил тихо, вопросы задавал почти доверительно, я бы даже сказал, проникновенно.
– Он не представлялся… Этот сказал, что Тарада Анатолий Григорьевич, секретарь крайкома партии, пришел посмотреть твое хозяйство…
– А деньги как передавали? – опять довольно вяло спросил судья.
– Достала тысячу рублей да и отдала ему, то есть Тараде!
– А тот что? – судья опустил очки на кончик носа. Он держал перед собой толстый том уголовного дела, видимо, на той странице, где были показания Тарады, и сверял их с рассказом свидетельницы.
– Как что? – баба недоуменно повела глазами. – Как они обычно берут: положил в карман – да и до свидания!
– Ну а дальше как дело было? – дотошно выпытывает судья.
– Как было, как было! – баба надула губы. – Ничего не было! Обманули меня… Я потом спрашиваю у этого, – она опять повернулась к своему возлюбленному, столь ненавистному сейчас, – когда ж квартира будет? А он меня снова посылает к Тараде: с ним, дескать, договаривалась, с ним и решай… В конце концов встретилась я с Тарадой… Говорю ему: «Анатолий Григорьевич, – как же с моей квартирой дела обстоят?» А он отвечает: «Сейчас в стране большие сложности с жильем, давайте я вам лучше в партию помогу вступить…» А зачем мне партия… Мне квартира нужна…
Тут судья встрепенулся, исступленно замахав руками, видимо, испугался, что баба наговорит такого, что его самого к «исусу» потянут.
– Я вас не об этом спрашиваю! – загремел он. – Вы отвечайте на мои вопросы!
– А я и отвечаю! – обиженно пробурчала баба…
Про Тараду рассказывали много и разное, но главным образом, что был он главным взяточником Краснодарского края, создавшим грандиозную систему поборов. Большое начальство, видимо, многое знало, но молчало (то есть публично молчало), поскольку у Тарады были в столице высокие покровители. Впоследствии рассказывали, что на листе согласований при назначении Тарады заместителем министра мясомолочной промышленности (было в советские времена и такое) стояла лишь одна подпись – члена Политбюро, первого секретаря Московского горкома КПСС Виктора Гришина.
Виза эта и заменила длинную череду подписей должностных лиц, которые обычно одобряли то или иное высокое выдвижение. Так Тарада, к всеобщему облегчению, ушел из края в Москву, где его впоследствии и арестовали. У него оказалась выдающаяся память: он отчетливо помнил, кто, где и сколько ему давал.
Следователи вскрывали тайники и только руками разводили в недоумении: человек брал даже то, что вряд ли когда ему сгодится. В одном из гаражей взломали отмостку и обнаружили ведро (представьте себе, здоровенное эмалированное ведро!), под крышку наполненное ювелирными побрякушками ширпотребовского назначения, главным образом незамысловатыми сережками из желтого металла (так написано в уголовном деле. Очевидно, из золота самой низкой пробы). Причем все изделия были с бумажными магазинными ярлыками, их только снимать надо полдня. Ну скажите, какой нормальный человек будет «сундучить» себе на «черный день» ведро сережек, даже золотых.
Тарада, которого следователи генеральной прокуратуры старательно «раскручивали» по прямому указанию Юрия Андропова (он же на нашем языке был «дедушка Андро»), назвал около полутысячи фамилий, в том числе и этого, который потел сейчас перед судом в ватных зэковских штанах, – Карнаухова. Он возглавлял в крае партийную комиссию, которая была предназначена следить за чистотой наших рядов (я ведь тоже был членом партии). Партийная комиссия была организацией, перед которой все «писали крутым кипятком». В сущности, вполне реальный революционный трибунал с неограниченными карательными возможностями. По идее там должны были быть кристально чистые коммунисты, этакие верные ленинцы, вернее некуда. Но это, как оказалось, было только по идее, а в действительности Карнаухов, к тихому ужасу борцов за светлое будущее трудящихся и угнетенных масс, превратил партийную комиссию в «комиссионный магазин» по продаже партийных билетов и руководящих должностей…
Я хорошо помню, как мой дядя, Владимир Иванович Айдинов, однажды обратился в эту грозную партийную структуру по одному щекотливому для него делу. В первые дни войны он, командир Красной Армии, попал под Житомиром в окружение, где получил касательное ранение головы и легкую контузию. К счастью, обеспамятевшего майора Айдинова с земли подняли румыны.
Они вывернули у него карманы, сняли офицерскую портупею, свинтили с гимнастерки значок парашютиста, еще какой-то знак боевой и политической доблести того времени и показали жестом, что он может идти на все четыре стороны.
Владимир Иванович не двинулся с места, разумно посчитав, что для того, чтобы получить пулю в затылок, совсем не надо куда-либо идти. И тогда один из румын, младший офицер, взяв дядю за локоть и отведя в сторону, показал его же кандидатскую карточку с силуэтом Ленина на обложке и, выразительно пошевелив указательным пальцем, будто нажимая на курок, на ломаном русском языке пояснил следующее:
– Уходи, дурак, и побыстрее, а то немец узнает, что ты коммунист, и расстреляет тебя без раздумий!
После этих слов другого предложения сматываться не потребовалось. Дядя, ощупывая голову, заковылял к ближайшему кустарнику, продолжая ожидать выстрела в спину. Но его не последовало.
Неделю он скитался по лесам и полям, пока однажды его не захватила спящим в стогу немецкая ягд-команда, зачищавшая фронтовые тылы. После этого было полтора года концлагерей в Славуте, небольшом украинском местечке, затем массовый побег в зимнюю пургу, когда большинство скелетообразных узников, порвав руками колючую проволоку, бросились не в спасительную темноту леса, а к продовольственным складам, прямо на стволы охранных пулеметов.
Ушли тогда не более десятка человек, и среди них – некий рядовой солдат Иван Иванович Харахондя. Под таким именем и скрывался в лагере бывший заместитель командира 608-го стрелкового полка Айдинов, родной брат моей матери.
Потом был партизанский отряд знаменитого Ивана Музалёва в Хмельницкой области, где дядя Володя воевал вместе с канонизированным впоследствии мальчиком по имени Валя Котик, посмертно удостоенным звания Героя Советского Союза.
Потом было еще много всего, но пятно на биографии, а точнее, на судьбе (факт плена) ему не удалось смыть даже кровью, хотя он пролил ее за Родину предостаточно. Жизнь была длинная и трудная. После войны он еще двадцать пять лет работал на Краснодарском ЗИПе, а перед уходом на пенсию стал подсчитывать – на что же может рассчитывать? Оказывается, не на многое: срок плена – не в счет, и потом, кто мог подтвердить, что он там был, а тем более бежал? Такой вопрос встал сразу в присутственных кабинетах, где насчитывали военную пенсию, на которую Владимир Иванович и надеялся.
Однажды мы пошли с ним в военкомат и попали на прием к какому-то мордатому мужику, одетому в темно-синий френч сталинского покроя. Он молча слушал дядины фронтовые и лагерные воспоминания, время от времени почесывая спичкой в ухе и жмурясь от удовольствия. Когда дядя иссяк, мужик спросил:
– Ну а документы, подтверждающие, что вы были в немецком лагере, у вас есть?
– Откуда? – дядя развел руками. – Нет, конечно!
– Вот видите! – мордатый даже привстал от удовлетворения. – А вы хотите, чтобы без соответствующих документов, подтверждающих или, точнее, удостоверяющих нахождение вас в немецком концлагере, мы прибавили вам стаж в прохождение военной службы. Вот так-то, дорогой товарищ, без документов нельзя! – добавил он устало, всем своим упитанным видом показывая, что разговор окончен.
Я видел, что дядя закипает. Но он сдержался и не без иронии заметил:
– Что ж, по-вашему, перед побегом из концлагеря я должен был попросить у его начальника справку о пребывании в нем?
Мордатый вдруг широко и даже дружески улыбнулся, обнажив большие металлические зубы:
– Выходит, так! – развел он руками.
– Так это ж глупость! – дядя аж привскочил от возмущения.
– Правильно, глупость! – охотно согласился чиновник. – Но эта «глупость» записана в постановлении Совета Министров СССР и по этой причине глупостью уже не считается, а является для нас руководящим документом! – он многозначительно поднял палец. – Понял меня?
– Понял! – сказал Владимир Иванович и резко встал.
Мы с ним вышли на улицу и еще какое-то время топтались под окнами. Дядя курил, нервно сплевывая под ноги. Но то ли мордатому стало стыдно, то ли что-то шевельнулось в его толстокорой душе, но вдруг он высунулся сквозь открытую фрамугу и сказал:
– Ты, Айдинов, напиши на Украину… Ну туда, где партизанил. Может, найдутся свидетели твоего героического прошлого…
– Пошел ты… – дядя зло процедил сквозь зубной протез. Родные зубы ему выбили еще в славутском гестапо, куда приволокли после зачистки…
Но тем не менее он стал куда-то писать, сидел по вечерам под настольной лампой подолгу, скрипел пером. К нам домой чередой стали приходить казенные письма с не менее казенными ответами: «не значится», «не зафиксировано», «не числится».
– Да, – с огорчением говорил Владимир Иванович, вскрывая очередной конверт, – видимо, ничего не добьюсь!
Однажды кто-то его надоумил пойти в крайком, в эту самую комиссию, и рассказать, что в 1940 году он был принят кандидатом в члены партии, но карточку у него, раненого, забрали румыны и так далее. Постепенно эта идея стала овладевать нами и, как утверждал основоположник, превращаться в силу.
По вечерам, сгрудившись у пылающей печки, мы семейно обсуждали это предложение, постепенно утверждаясь в мыслях, что, выслушав героическую биографию Владимира Ивановича, партийные товарищи обязательно примут меры к восстановлению справедливости и дяде выдадут партбилет именно с тем стажем, который позволит ему, герою войны, претендовать на приличную, то есть военную пенсию. Наши соседи и давние приятели Владимира Ивановича, парикмахер Соломон и отставник Тит Лукич, разделяли это мнение. Скепсис высказывала лишь жена Владимира Ивановича, Раиса Иосифовна.
– Смотри, как бы вместо большой пенсии ты не получил большой срок! – с сарказмом в голосе говорила она, памятуя, что некоторые наши родственники в свое время немало отсидели по 58-й статье.
Однако «карканье» Раисы Иосифовны почему-то еще больше распаляло нас и в конце концов утвердило в решении, что идти надо и непременно к товарищу Фейферову, председателю краевой партийной комиссии, большевику чуть ли не с дореволюционным стажем.
Собирали Владимира Ивановича в путь с великим душевным волнением. Тетка отпарила еще довоенный бостоновый костюм, Соломон побрил и подстриг и даже дал свой галстук:
– Смотри, Володя, не дерзи, говори сжато, но весомо, – советовал он, правда, не особенно веря в дядину сдержанность…
К вечеру Владимир Иванович вернулся с галстуком в кармане и слегка хмельной – оказывается, по дороге выпил две кружки пива и сто грамм водки. В таком состоянии он был всегда благодушен и очень разговорчив:
– Слушайте, братцы! – рассказывал он, сидя за столом, уставленным стаканами. К этому времени я уже смотался на вокзал и притащил трехлитровую банку новороссийского пива с хорошей пивной репутацией.
– Это надо быть совершеннейшим идиотом, чтобы идти туда! – оживленно говорил дядя, размахивая руками. – Соломон! Ты когда-нибудь видел товарища Фейферова? Не видел! Так вот, радуйся… У нас в Армавире в двадцатом году в ревкоме такие же сидели, я помню… У него только нагана на боку не было, а так все было…
Фейферов принял после четырехчасового бдения дяди в приемной. Когда стеганая клеенкой дверь кабинета отворялась, оттуда вырывались густые клубы махорочного дыма. Товарищ Фейферов был тот тип верного ленинца, который из исступленного борца за народное счастье в восемнадцатом году к шестидесятым превратился в некий кинематографический персонаж из далекого прошлого.
Все руководящие партийцы уже давно перешли на мягкие фетровые шляпы и габардиновые плащи, а он все продолжал ходить в сапогах, галифе, гимнастерке, подпоясанный широким кожаным ремнем. Рассказывали, что в командировку он ездил, складывая в потертую полевую сумку дорожный харч: бутылку молока с кукурузной пробкой, краюху ржаного хлеба, луковицу и кусок сала. В районе, где инспектировал, обедать ходил не в райкомовскую столовую, а в местную чайную, где заказывал всегда борщ, просил его раскалить докрасна и ел, обжигаясь, вприкуску от собственной краюхи. Боялись его исступленно и перед приездом прятали подальше болгарские сигареты, поскольку Фейферов от одного их вида зверел, так как курил только моршанскую махорку…
Слушая неторопливую исповедь Владимира Ивановича, он молча выложил на стол бархатный кисет, время от времени скручивал газетные цигарки и пускал из волосатых ноздрей сизый дым, как змей-горыныч.
– Так шо ты хочешь? – спросил он наконец.
Дядя начал снова ему объяснять, что он хотел бы восстановиться в партии, чтобы иметь партийный стаж для начисления льготной пенсии.
– Так ты шо, считаешь, партийный билет – это хлебная карточка? Так, што ли? – возвысил голос Фейферов. – Ты партийный документ врагу сдал, а ко мне пришел просить, штобы я тебе помог в партию снова пролезть?.. Ты должен был глотку перегрызть, а билет спасти… Иди-ка ты отсюда подобру-поздорову и запомни: никогда, ты слышишь, никогда даже не заикайся о партийности…
Фейферов говорил все это сиплым табачным голосом, выталкивая из искаженного безгубого рта клубки серого дыма. В конце концов, вытаращив налитые кровью глаза, он начал надрывно кашлять и так грохотал до исступленного хрипа…
Когда через несколько лет Фейферов скончался от рака горла, его несли на кладбище под революционную песню (хотя на дворе уже стоял 1965 год), в которой были слова:
Служил ты недолго, но честно
На благо родимой земли,
И мы, твои братья по классу,
Тебя до могилы снесли…
Это был, я думаю, первый и единственный случай, когда товарища Фейферова, убежденного большевика с дореволюционным стажем, идейного бессребреника, одели в костюм с ненавистным ему галстуком. Зато за гробом уже шли люди в других одеждах и, что самое печальное для таких, как Фейферов, с другими мыслями и думами, весьма далекими от классовых пролетарских убеждений.
Может быть, в той процессии шел и молодой партийный инструктор Гелиан Карнаухов, будущий преемник Фейферова. Он пришел к руководству партийной комиссии из новой генерации «борцов за народное счастье», поэтому вряд ли ездил в командировки со своим домашним харчем…
Но чудо все-таки произошло. Однажды мы получили письмо, где было сказано, что с помощью школьников, «красных следопытов», достоверно установлено, что майор Красной Армии Айдинов Владимир Иванович и героический Харахондя Иван Иванович, активный участник партизанского движения на Украине, один из организаторов массового побега военнопленных из лагеря смерти в местечке Славута – это одно и то же лицо, и по этой причине президиумом Верховного Совета Украины ему выдается партизанский билет и назначается персональная республиканская пенсия.
Дядя был на седьмом небе от счастья. Еще бы! Все его рассказы о военном прошлом, в которые, честно говоря, не многие верили, каюсь, в том числе и мы, приобретали реальное героическое звучание, и в глазах местной патриотической общественности он сразу превратился в заметную фигуру. Его стали приглашать на телевидение, к нему однажды приехали два писателя, которые готовили книгу об украинском подполье, к нему наведывались «красные следопыты», а однажды произошел вообще невероятный случай: будучи на какой-то ветеранской встрече в Москве, он зашел в Музей Советской Армии, где в одной из экспозиций увидел знамя своего родного, добитого еще в августе 1941 года под городом Ржищев, что на Киевщине, 608-го стрелкового полка. Знамя, оказывается, нашли через много лет после войны случайно, оно было где-то спрятано. Владимир Иванович побежал в дирекцию музея и потом долго переписывался с его сотрудниками, восстанавливая историю полка, одного из немногих, которые, приняв на себя первые и самые мощные удары немцев, стояли насмерть и, будучи в конце концов разгромленными, не потеряли главную святыню – знамя.
В те времена это имело еще общественное звучание, и Владимир Иванович радовался всему, как дитя малое.