Пожалуйста, не называйте ее Афиной! Ее имя – Шерин. Шерин Халиль, моя любимая дочь, мое желанное дитя, которое мы с мужем так желали бы произвести на свет!
Но жизнь распорядилась иначе – когда судьба одаривает слишком щедро, всегда найдется колодец, в котором потонут наши мечты.
Мы жили в Бейруте в ту пору, когда все считали его самым красивым городом на Ближнем Востоке. Мой муж был преуспевающим промышленником, мы поженились по любви, ежегодно проводили отпуск в Европе, у нас был обширный круг друзей, и нас приглашали на все мало-мальски значительные светские мероприятия, а однажды, представьте, мы принимали у себя самого президента Соединенных Штатов. Те три дня я никогда не забуду – в первые двое суток каждую пядь нашего дома обследовали агенты секретной службы (они к тому времени уже месяц как обосновались в нашем квартале: занимали стратегически выгодные позиции, снимали квартиры, вели наблюдение под видом нищих или влюбленных). А третий день – вернее, два часа – был праздником. Отчетливо помню зависть в глазах наших друзей и то, как я радовалась, что могу сфотографироваться с самым могущественным человеком планеты.
У нас было все, кроме детей, о которых мы так страстно мечтали. И, стало быть, не было ничего.
Мы испробовали все на свете: давали обеты, совершали паломничества в места, считавшиеся чудотворными, консультировались с врачами, ходили по знахарям, принимали патентованные лекарства и всякого рода целебные снадобья. Дважды мне делали искусственное осеменение. Оба раза случился выкидыш, а на второй мне пришлось еще и удалить левый яичник. После этого ни один врач не соглашался пойти на подобный риск.
И тогда кто-то из многочисленных друзей, знавших о нашей беде, предложил единственно возможный выход – усыновить ребенка. Еще сказал, что у него есть связи в Румынии, что позволит ускорить дело.
Месяц спустя мы полетели в Бухарест: наш друг вел какие-то важные переговоры с диктатором – я забыла, как его звали (Николае Чаушеску. – Прим. ред.), – который тогда правил страной, так что нам удалось избежать всякой бюрократической волокиты и беспрепятственно оказаться в трансильванском городе Сибиу, где и находился детский дом. Там нас ждали с кофе, сигаретами, минеральной водой и стопкой уже подписанных документов. Оставалось лишь выбрать ребенка.
И нас провели в очень холодную комнату, где стояли детские кроватки. Я пыталась понять, как матери могли оставить своих детей, и первым моим побуждением было взять их всех, всех до единого, увезти в нашу страну, где много солнца и свободы. Но я тут же поняла, что это – безумная идея. И мы стали бродить между колыбелями, слушая, как хором заливаются лежащие в них младенцы. Важность решения, которое мы должны были принять, внушала нам ужас.
За целый час мы с мужем не обменялись ни единым словом. Выходили в приемную, курили, пили кофе – и возвращались. Так повторялось несколько раз. Заметив, что сотрудница, занимавшаяся нами, проявляет признаки нетерпения, и поняв, что решать надо сейчас же, сию минуту, я повиновалась инстинкту, который осмелюсь назвать материнским, и, словно бы найдя свое дитя, в этом воплощении выношенное и рожденное другой женщиной, указала на колыбельку, где лежала девочка.
И та самая сотрудница, что явно начинала терять терпение, предложила нам подумать еще. Но я уже сделала выбор.
Смирившись, она осторожно, стараясь не задеть моих чувств (она знала, что у нас – высокие связи в румынском правительстве), шепнула на ухо так, чтобы не слышал мой муж:
– Добра не будет. Это – дочь цыганки.
Я ответила, что культура в генах не заложена и что трехмесячная девочка станет нашей с мужем дочерью и мы воспитаем ее в соответствии с нашими традициями и обычаями. Она будет ходить в ту церковь, куда ходим мы, загорать на пляжах, где любим бывать мы, свои первые книжки прочтет по-французски, а когда придет время – поступит в американскую школу в Бейруте. Я тогда ничего не знала о цыганской культуре, да и сейчас – тоже. Мне было известно лишь, что они кочуют с места на место, редко моются, обманывают людей и носят серьги. О них говорят, будто они воруют детей, но ведь здесь произошло как раз обратное: ребенок был брошен – как будто для того, чтобы о нем заботилась я.
Сотрудница еще пыталась разубедить меня, но я уже подписывала бумаги. Когда мы летели в Бейрут, мир, казалось, преобразился. Бог придал моему бытию смысл, и мне было теперь ради чего жить и бороться в этой юдоли слез. Все наши усилия получили теперь оправдание.
Шерин росла умницей и красавицей. Наверно, все родители так говорят о своих детях, но моя дочь и вправду была исключительна. Когда ей было уже лет пять, один из моих братьев сказал мне, что, если она когда-нибудь захочет уехать работать за границу, имя выдаст ее происхождение, а потому лучше назвать ее нейтрально – ну вот хоть Афиной. Тогда я не знала, что это не только название греческой столицы, но и имя богини мудрости. И войны.
Может быть, и мой брат знал это, а кроме того, прекрасно разбирался в том, какие проблемы может сулить в будущем арабское имя: он занимался политикой и хотел спасти свою племянницу от тех бед, которые черными тучами, пока заметными только ему одному, уже собирались на горизонте. Самое удивительное – Шерин понравилось звучание этого слова. В тот же день она стала называть себя «Афина» – и отговорить ее не удалось никому. Чтобы доставить ей удовольствие, мы согласились, уповая в душе, что увлечение ее скоро пройдет.
Способно ли имя воздействовать на жизнь того, кто носит его? Ибо время шло, имя прижилось, а мы привыкли к нему.
В двенадцать лет обнаружилось, что она очень религиозна: ежедневно ходила в церковь, наизусть знала Писание, и это было одновременно и благодатью, и проклятием. Я опасалась за судьбу своей дочери в мире, с каждым днем все сильнее раздираемом на части религиозной рознью. В этом возрасте Шерин уже не раз говорила нам – так, будто это само собой разумеется, – что у нее есть целый сонм невидимых друзей – ангелов и святых, чьи изображения мы видели в церкви. У всех детей бывают видения, о которых они по достижении определенного возраста перестают даже вспоминать. Они склонны одушевлять своих кукол или плюшевых мишек. Но когда однажды я пришла за Шерин в школу и услышала, что «ей предстала женщина в белом, похожая на Деву Марию», то решила, что уж это – чересчур.
Я, разумеется, верю в ангелов. Верю, что они разговаривают с маленькими детьми, но если это происходит с подростками, значит, что-то не так. Я знаю несколько случаев, когда пастушкам или крестьянам, уверявшим, что видели женщину в белом, это в конце концов сломало жизнь, ибо люди бросались к ним в неистовой жажде чуда, священники впадали в озабоченность, а в деревни стекались тысячи паломников. Бедняги оканчивали свои дни в монастыре. Ну так вот, все это меня очень встревожило: в таком возрасте девочкам полагается интересоваться тонкостями макияжа, красить ногти, смотреть душещипательные сериалы по телевидению. А тут что-то не то. И я обратилась к специалисту.
– Напрасно беспокоитесь, – сказал он.
Для врача-педиатра, занимающегося детской психологией, невидимые друзья были всего лишь проекцией снов, помогающей ребенку выявить свои желания, высказать чувства. Так что тревожиться не о чем.
– Да, но видение женщины в белых одеждах? – сказала я.
На это он ответил, что дело, быть может, в том, что наш с мужем взгляд на мир немного чужд Шерин, наши объяснения не вполне ее устраивают. И предложил постепенно готовить почву для того, чтобы со временем рассказать ей, что она – наша приемная дочь. По его мнению, самое скверное произойдет, если она сама обо всем догадается – в этом случае она потеряет веру во все и поведение ее может стать непредсказуемым.
С этого дня мы начали разговаривать с дочерью по-иному. Не знаю, остается ли в памяти человека то, что называется «первоначальные впечатления бытия», но мы с мужем, как могли, пытались показать Шерин, что мы ее любили и любим так сильно, что ей нет нужды искать убежища в воображаемом мире. Она должна была понять, что и видимый мир – прекрасен, а папа с мамой уберегут ее от любой опасности. Бейрут был красив, пляжи – залиты солнцем, заполнены людьми. Стараясь избегать открытого столкновения с «женщиной в белых одеждах», я теперь уделяла дочке больше времени – приглашала домой ее одноклассников и не упускала ни малейшей возможности проявить к ней нежность и ласку.
Это принесло свои плоды. Более того – мой муж часто уезжал по делам, и Шерин скучала по нему. Во имя любви я решила изменить стиль его жизни, и теперь мы больше времени проводили втроем.
Все шло хорошо до той ночи, когда она с плачем вбежала ко мне в спальню, твердя, что ей страшно и что она ощущает – ад совсем близко.
Муж в очередной раз был в отъезде, и я сперва подумала, что в такое отчаяние девочку привела разлука с ним. Но при чем тут близкое соседство ада? Неужели она услышала об этом в школе или в церкви? И я решила, что наутро отправлюсь к ее учительнице.
Шерин меж тем продолжала неутешно рыдать. Я подвела ее к окну, показала Средиземное море, освещенное полной луной, блещущие в небе звезды, людей, прогуливающихся по бульвару перед нашими окнами. Попыталась успокоить, но она, дрожа всем телом, плакала все так же горько. Провозившись с ней впустую полчаса, я стала терять терпение, прикрикнула на нее, велела прекратить, она, дескать, уже не ребенок. Потом я подумала, что это может быть связано с началом месячных, и спросила, не было ли крови.
– Много… много крови, – ответила она.
Я взяла вату, попросила ее лечь, чтобы можно было полечить ее «рану». Пустяки, думала я, завтра все ей объясню. Но менструации не было. Шерин еще поплакала немного, но вскоре устала и почти сразу же уснула.
А наутро пролилась кровь.
Четверо убитых. Я не придала этому особенного значения – очередной эпизод нескончаемой межплеменной розни, к которой мы, ливанцы, давно привыкли. А Шерин вообще не обратила на это внимания, потому что даже не вспомнила о своем ночном кошмаре.
Но с этой минуты ад стал придвигаться к нам вплотную, уже не отдаляясь никогда. В тот же день в отместку за гибель тех четверых был взорван автобус с двадцатью шестью палестинцами. Спустя сутки уже нельзя было ходить по улицам – повсюду гремела стрельба. Школы закрылись. Шерин привезла домой одна из ее учительниц. Мой муж прервал свою командировку и вернулся в Бейрут. Он обзванивал своих высокопоставленных друзей, однако никто не мог сказать ему что-либо вразумительное – никто уже не контролировал ситуацию. Шерин слышала доносящиеся снаружи выстрелы, слышала, как кричит по телефону мой муж, но – к несказанному моему удивлению – не произносила ни слова. Я говорила, что все это скоро кончится и мы сможем снова ходить на пляж, однако она отводила глаза и просила либо книжку, либо пластинку. Покуда ад все уверенней вступал в свои права, она читала или слушала музыку.
Мне тяжело, поймите. Я больше не хочу думать об этом. Не желаю знать, кто был тогда прав, кто – виноват, не желаю вспоминать об угрозах, которые мы слышали ежедневно. Скажу лишь, что спустя еще несколько месяцев для того, чтобы перейти улицу, надо было сесть на пароход, уплыть на Кипр, там пересесть на другой корабль и вернуться на другую сторону.
Почти год мы провели практически взаперти, ожидая, когда ситуация в стране изменится к лучшему, а правительство наведет порядок. Думали, это случится со дня на день. Но однажды утром, слушая пластинку на своем маленьком проигрывателе, Шерин сделала несколько танцевальных па и стала твердить: «Все это – надолго… очень надолго».
Я хотела было остановить ее, но муж схватил меня за руку – было видно, что он внимательно прислушивается к ее словам и принимает их всерьез. Я так и не поняла почему, и мы даже теперь не обсуждаем эту тему: она – под запретом.
На следующий день муж неожиданно начал готовиться к отъезду из страны, и через две недели мы были уже в Лондоне. Позднее мы узнали, что, хотя точные статистические данные отсутствуют, за два года гражданской войны (1974 и 1975 гг. – Прим. ред.) погибло около 44 тысяч человек, 180 тысяч были ранены, а еще десятки тысяч остались без крыши над головой. Бои продолжались, потом страну заняли иностранные войска, и ад продолжается по сей день.
«Все это – надолго… очень надолго», – сказала тогда Шерин и, к несчастью, оказалась права.