Сколько себя помнила Юлия, старая Богуслава всегда была рядом – и всегда была старая. Она досталась князю Никите Аргамакову вместе с казенной квартирой, и денщиком, и конюшней, и денежным довольствием, когда в 1815 году, после разгрома наполеоновской Франции, он прибыл на службу в Польшу, еще ошеломленную этим поражением и новой конституцией, после которой она фактически перестала существовать как самостоятельное государство. Что ж, такова участь всех предателей!
Сказать, что князь Аргамаков в ту пору поляков ненавидел, будет мало. Он их просто за людей не считал, помня кровь товарищей своих, коварно пролитую этими «братьями-славянами», помня страшные рассказы Ангелины о своем преследователе Моршане, оказавшемся поляком по фамилии Миркозлит; он не мог забыть и рассказы своей матери, оставшейся во время пожара 1812 года в Москве, о том, как страшно грабили ее там поляки – до того, что серьги вырвали из ушей и даже готовы были изнасиловать уже немолодую женщину, когда б не вмешался случайно проходивший мимо француз (!) и не спас несчастную. Ну а в праве русских бить ляхов Никита Ильич не сомневался с тех пор, как отец его прошел по Польше вместе с Суворовым в 1771 году, громя барских конфедератов так, что от польского гонору одни клочья летели и целые армии панов панически бежали, преследуемые каким-нибудь десятком русских кавалеристов!
Конечно, времена поменялись, сабли были убраны в ножны. Повинуясь мирным законам, в Варшаве князь Никита все же старался держаться подальше от поляков, на службе окружая себя русскими офицерами, а дома – русской прислугой, и только от няньки Богуславы избавиться не смог, потому что Ангелина с Юленькой полюбили эту мягкосердечную, милую польку с одного взгляда и нипочем не желали с нею расставаться.
Однако Никита стойко держался в своей неприязни, несмотря на то что преданность, которую нянька Богуслава выказывала своей подопечной, была удивительная, и это притом что Юленька – вернее, Юлька! – уродилась на диво озорным и своевольным созданием, с первых же лет своей жизни бывшим во власти неодолимой страсти к смелым похождениям. Более всего, конечно, происходило это не от врожденной храбрости, а от непонимания опасности.
Уследить за этим «ветром» было невозможно, и вскоре Юлька совершила самый блестящий свой подвиг. Состоял он в том, что в имении Аргамаковых девчонка сожгла хату одного из крестьян, а с нею едва не загубила и всей деревни. Сей добрый человек был братом Богуславы, которого она, с разрешения милостивой пани княгини, частенько наведывала, беря с собою княжну, которая пуще пряников и пирожных любила простое гостеприимство в этом доме. Брат Богуславы был страстный охотник. Глядя на него, Юлька желала пострелять. К несчастью, она всегда была востра не по годам! Улучив миг, когда хозяин с сестрою отвернулись, Юлька стащила со стола ружье, зарядила дробью (она отменно знала всякую воинскую науку, ведь выросла в доме военного!) и вышла во двор.
На вербе беззаботно чирикала стая воробьев: они-то и были предметом ее вожделений! Для лучшего прицела Юлька взобралась на кровлю дома и оттуда выстрелила. Огонь со ствола попал на соломенную крышу, которая вмиг занялась. Юлька глядела на огонь с восторгом: прежде она видела его только в камине или в печи и не знала, что его нужно бояться! Да и вообще – бояться она не была приучена. Так и глазела на пламень, пока руки Богуславы не подхватили ее и не бросили вниз, прямо в объятия хозяина. Нянька начала спускаться, да нога ее застряла меж жердей, на которые была набросана солома. Брат ее, не спуская с рук Юльки (ему это было запрещено под страхом адских мучений!), кинулся скликать подмогу.
В ту пору князь Никита возвращался с верховой прогулки. В одно мгновение сообразив, что происходит, он ринулся в горящую хату и взобрался на крышу.
Платье на Богуславе уже занялось, и она с отчаянным мужеством тушила его голыми руками, выкликая: «Патер ностер!», «Матка Боска Ченстоховска!» Однако при виде грозного князя, явившегося пред нею средь дыма и пламени, подобно Сатане, пришедшему за душою грешника, Богуслава со страху обезумела и, ринувшись бог весть куда, сломала ногу… Тут рухнула часть кровли, и брату княжеской няньки, бегущему с подмогой, померещилось, что вместе с клубами дыма вознеслись в небеса две христианские души.
Ничуть не бывало! Возле догорающей хаты, во дворе, он нашел и два тела, вполне, кстати, живых, хоть и закопченных с ног до головы. Князь Никита отделался малыми ожогами, Богуслава же пострадала серьезнее: и волосы у нее сгорели, и на теле образовались кровавые раны, когда отдирали обугленные клочья одежды, да и нога сломана… Несколько месяцев провела она в постели, и уход при этом был за нею, «словно за королевною», по ее собственным словам. Лучшие доктора Варшавы пользовали няньку князя Аргамакова, а брату ее был отстроен новый дом под черепичной крышей. Юльку отец крепко выдрал прямо на пожарище, однако она это едва ли заметила: зрелище бесчувственной, черной, обгоревшей Богуславы было куда ужаснее.
Всякий день она по нескольку часов проводила у нянюшкина одра и надолго зареклась опасно озорничать. Ну а нянька Богуслава, выздоровев, сделалась первейшим лицом среди прислуги. Через пятнадцать почти годочков она, правда, отъехала из дому Аргамаковых, но тому были свои причины. Отпустил князь старую Богуславу от себя щедро: купил ей хороший домик в тихом, зеленом местечке на Подвале, дал денег на прожитие и на воспитание внука – горбатого Яцека.
Богуслава, конечно, по-прежнему не могла жить без Юленьки, да и та без нее – тоже. Они виделись чуть не семь раз на неделе, однако в последние, роковые, денечки перед своим бегством, когда в мыслях и душе Юлии царил невообразимый сумбур, она не встречалась с Богуславой, а потому для нее ударом оказалась весть о том, что старая нянька вдруг сорвалась с места и уехала на несколько дней в деревню, к заболевшему брату. Сердце упало у Юлии, когда Яцек, мрачно посверкивая глубоко посаженными черными глазами, сообщил ей об этом – там же, в подворотне, на улице, из-за каждого угла которой сквозило смертельной опасностью. Вид у него был словно у занятого хозяина, столкнувшегося с незваной, докучливой гостьей и не знающего, как от нее отвязаться.
– Я… была дома, – робко заикнулась Юлия, недоумевая, почему так разительно переменился всегда смиренный, почтительный Яцек.
Он вновь сверкнул взглядом исподлобья.
– Вот как?
– Там никого нет! – воскликнула Юлия, но тут же прихлопнула рот ладонью. – Ни отца, ни матушки! Никого из слуг!
– Про слуг не знаю, – пожал плечами Яцек, отчего горб его как будто еще вырос. – А князь с княгинею…
Он умолк, и ужас схватил Юлию за горло. Сердце оборвалось. Она качнулась к забору и начала медленно сползать вниз.
Яцек подхватил ее уже у самой земли, но не боль от пальцев, впившихся в ее руку, будто железные крючья, заставила очнуться, а два-три коротких слова, оброненных скупо, как бы нехотя:
– Они живы… ушли. Успели.
С вернувшейся силой Юлия схватила Яцека за плечи, затрясла:
– Живы? Спаслись? Да где ж они?
– Почем мне знать? Верно, с войсками русскими вышли – стоят, может быть, где-то под Прагой[17], не то еще где. Князя голыми руками не возьмешь, сам ушел – и своих увел! – пробурчал горбун. – Погодите, панна Юлька, вы мне руку оторвете, а того хуже – рукав!
Юлия покорно отпустила его и вновь привалилась к забору, тихонько плача. Враз успокоившись об участи родителей, она от облегчения вовсе лишилась сил, и слезы теперь лились сами собой. Да что ж Яцек не зовет ее в дом? Сколько можно стоять здесь, в ветреной ночи? Хотелось есть, а еще больше – пить. Хотелось снять с себя грязное платье, помыться, лечь в постель, забыться сном, чтобы завтра, белым днем, на свежую голову, решить, что делать, куда отправляться на поиски отца с матерью. Господи Иисусе Христе, как они, должно быть, наволновались о пропавшей дочери, как намучились… Вся душа перевернулась у Юлии! Раскаяние обессилило крепче усталости, и ежели б она сейчас наверняка знала, куда идти, где искать родных – пошла бы, пошла, невзирая на то, что с каждым выдохом из ее тела излетали, казалось, последние жизненные силы.
Яцек потоптался на месте, потом неловко шагнул в сторону, явно намереваясь обойти Юлию.
– Ну что ж, – проворчал он. – Мне, знаете, недосуг здесь… Да и время позднее! Так что…
Он не договорил, развел руками – и Юлия вдруг поняла, что Яцек и не намерен позвать ее в дом. Он хочет уйти, оставив ее…
Господи всеблагий! Яцек, внук Богуславы, этот жалкий горбун, с которым Юлька играла в детстве как с куклой, этот мальчишка – сколько ему сейчас? пятнадцать? шестнадцать лет? – всю жизнь проживший милостью князя Аргамакова, не пускает ее в свой дом?! Нет, почему же свой? В дом Богуславы! Тоже купленный, между прочим, князем для старой няньки! А Юлия терпит это, будто жалкая попрошайка!
Она была так изумлена, что едва не пропустила момент, когда Яцек уже вошел в калитку и даже потянул на себя створку, намереваясь закрыть ее за собой. Но тут вдали из-за угла вывалилось несколько человек. С первого взгляда видно было, что они мрачно, злобно пьяны. Они рассыпались по улице, пронзительно крича, чтобы криком возбудить друг друга на новые бесчинства. Кто знает, может быть, это были те самые мерзавцы, которые ее преследовали? Так ли, нет ли – выяснять сие она не была намерена. И поскольку Яцек все еще загораживал калитку, Юлия бесцеремонно оттолкнула его и вскочила во двор.
Оглянулась. Яцек стоял столбом, ошеломленно глядя на нее. Злость придала Юлии сил.
– Всю ночь будешь торчать здесь? Запирай ворота, пошли в дом! Ну! Я замерзла!
– Слушаюсь, ваше сиятельство, – пробормотал Яцек, покорно берясь за засов, и Юлия перевела дух: это совсем другое дело! Она пошла к домику, хрустя заледенелым песком, которым был посыпан двор, не желая сейчас думать ни о чем другом, кроме еды, тепла, сна, – тем паче не желая думать о том, как странно звучал голос Яцека… насмешливо, что ли? Ах, да что ей до него!
Если старая Богуслава была нянькой у маленькой княжны, то дочь ее, Агнешка, – горничной княгини.
Вот уж была писаная красавица! Даже изумительная, одухотворенная красота синеглазой и золотоволосой княгини Ангелины меркла рядом с яркой, страстной прелестью Агнешки. Это была поразительная красавица южного типа с продолговатым золотисто-смуглым лицом, с волосами как вороново крыло и глазами, в полном смысле слова ясными, как день, и мрачными, как ночь. Даже не верилось, что это – польская деревенщина из Грохова! Она представлялась скорее уроженкой дальнего юга, испанкой из какой-нибудь Андалузии или Севильи. Или француженкой по отцу, какому-нибудь торговцу, ехавшему, допустим, в Ригу и однажды заночевавшему в хате недавно осиротевшей Богуславы, где он бесцеремонно подмял под себя молоденькую одинокую девушку. Вот от кого Агнешка могла унаследовать врожденное изящество манер и редкостное легкомыслие. С виду очаровательная хохотушка, она была великой любострастницей, почему никто и не удивился, когда однажды Агнешка оказалась брюхата.
Юлия об этом мало что помнила по младости лет, однако для ее родителей настали тогда времена тяжелые. По слухам, доходившим до княгини, Агнешка не могла знать, кто отец ее ребенка, ибо не пропускала ни одного идущего мимо мужчины, да и трудно было ее в том винить! И без ее стараний у всякого, кто видел эту жаркую красоту, возникало одно-единственное желание… Ну а коли со всяким Агнешка случалась, то кто может поклясться, что и сам князь в стороне остался?!
Ангелина, как никто, знала, каким буйным страстям предавался в прежние времена ее муж. До сих пор сны ее тревожила дикая жизнь и страшная смерть черноволосой Варвары, стародавней любовницы князя[18]. Настроение потом на целый день портилось, если не оказывалось рядом мужа, который представил бы ей сейчас, немедля, самые убедительные и сладостные доказательства своей любви. Ангелина была отчаянно ревнива и не терпела даже поверженных соперниц. Что уж говорить об этой порочной девке, которая при виде князя с умильным намеком переводит глаза на свое выпирающее брюхо?!
Словом, никто в доме не сомневался, что князь не без греха, да только двое, он сам и Агнешка, знали доподлинно, что он чист и безвинен. Изведав бурной молодости, Никита, слюбившись с Ангелиной на крутом волжском берегу, уже не мог да и не хотел ее ни на кого променять. К тому же он не терпел шлюх, требующих плату за свои услуги, а Агнешка весьма недвусмысленно намекнула ему, что возьмет недешево. Правда, поскольку князь только хмыкнул в ответ и уткнулся в свои бумаги (дело происходило в его кабинете), Агнешка пошла на новый приступ. Услышав какой-то странный скрип, князь Никита поднял глаза от работы и с изумлением узрел красотку, которая полулежала в большом кресле, задрав юбки и закинув ноги на подлокотники, так, что все ее сокровенное было доступно взору… и всему прочему, чем обладают мужчины! Агнешка была немало изумлена, когда князь не только не кинулся к ней, но с явной скукой отвел глаза и, брезгливо бросив: «Пошла вон, дура!» – вернулся к своим занятиям. Обескураженная Агнешка полежала еще немного, не зная, что делать дальше, потом неуклюже сползла с кресла, вывалилась за дверь – и уже через четверть часа изнасиловала на сундуке младшего лакея.
Проще всего было бы выгнать негодницу из дому, князь Никита уже решился было, да не смог: Богуслава его уплакала; распутницу перевели в судомойки. Ангелину Никита успокоил лишь тем, что повел ее в божий храм и там на иконах поклялся в своей нерушимой верности, как бы еще раз обвенчавшись с нею. Ну а ночь, последовавшая за этим, была из тех, которые и днем заставляют сладостно трепетать от воспоминаний.
Что же до Агнешки, она родила преждевременно – и в родах тех скончалась, оставив на свете слабое, тщедушное, рахитичное существо, выжившее только благодаря неусыпным заботам его бабки Богуславы. Это и был Яцек.
Разбудили Юлию синицы – синицы Яцека. Он слыл завзятым птицеловом, и даже в комнатке Богуславы, где провела ночь Юлия, оказалась клетка: правда, всего одна, зато с парой птиц.
С наслаждением потрогав горячую изразцовую стенку печи, которая топилась из коридора, Юлия отошла к окну, глядевшему в маленький садик. Легкий снежок падал и таял; сороки прыгали по сырой земле, трещали, забавлялись обломанными прутьями; синицы стаями опускались на мелкий снежок и клевали его. На воле синицы были красивые, сизо-желтые – не то что эти, сидящие в клетке… которой, между прочим, еще не было в комнате, когда Юлия вчера ложилась спать!
Она оглядела дверь. Засова на ней не имелось, да Юлии и в голову не взбрело бы запираться. От кого, от Яцека, что ли? Больно много чести. И не потому, что горбун. Юлия же знает его всю жизнь, он же внук Богуславы! Странно, однако, зачем же он заходил сюда украдкой? Зачем принес птиц? Разве чтобы они разбудили Юлию, которая спала как убитая? Ну, разбудили – теперь что?
Она тихонько выглянула за дверь, прислушалась. В доме стояла теплая тишина. Потуже затянув похожую на рясу рубаху Богуславы, в которой спала, Юлия на цыпочках прокралась на кухню. Или Яцек тоже еще спит, или… Нет, самовар горячий и печка растоплена. Где же он? Ушел куда-то? Ну и ладно. Юлия взяла в чугунке горячей воды, толком помылась: вчера, с устатку, было не до размываний, так, едва поплескала на себя, хорошо хоть хватило сил простирнуть панталоны да тонкую дневную сорочку: было бы нестерпимо надеть несвежее белье на чистое тело! Разнежась, она вымыла голову, надеясь, что Яцек не вернется в самый неподходящий миг и не застанет ее на кухне полуголой. Потом поела вчерашних лепешек с молоком; счистила шлепки грязи с платья, подшила оторвавшийся подол, а шлейф без сожаления сняла: длиннющий, он только мешал.
Стирать, да шить, да волосы мыть, да чесать Юлию научила Богуслава, говоря, что и Господь сам одевался, слуг у него не было, и сейчас она еще раз мысленно поблагодарила старую няньку. Ее дух, ее любовь, ее забота словно бы и сегодня окружали, охраняли Юлию.
Какой-то звук заставил ее вздрогнуть. Глянула в окошко – по двору шел Яцек. Очарование Богуславина дома, милых сердцу воспоминаний враз рухнуло. До того тошно сделалось при виде его уродливого тела, понурой головы, что Юлия вскочила и кинулась наверх, желая хоть самую малость отдалить встречу с ним. Она едва успела вбежать к себе, как внизу хлопнула дверь – Яцек вошел в дом.
Юлия знала Яцека почти так же давно, как старую Богуславу. Был он года на два младше княжеской дочки, а потому она приняла его как живую игрушку и, право же, была почти единственным человеком в доме, коего не пугало уродство и злонравие ребенка. Только Богуслава да Юленька могли быть с ним ласковы. Впрочем, только им он и платил большей или меньшей приветливостью, поскольку весь остальной род человеческий вызывал в нем неприязнь, ну а к князю Никите Ильичу Яцек с первых мгновений жизни питал особенную злобу и даже как-то раз до крови прокусил ему руку, когда князь, желая порадовать добрую Богуславу, вознамерился погладить ее внука по голове. Был Яцек редким пакостником, умевшим, однако, все обделывать так, что долгое время никто не догадывался о его проказах, пока князь не застиг его на месте преступления.
Зайдя в неурочный час в парадную залу, увешанную по стенам портретами государей русских, князь остолбенел, увидев там голого Яцека, с непристойными телодвижениями выплясывавшего краковяк, приглашая присоединиться к себе то одного, то другого царя или царицу, а их молчаливый «отказ» встречал такими словечками, которые более уместно услышать из уст грязного, опустившегося пьяницы, нежели восьмилетнего ребенка. Более того, он грозил всякому портрету железным аршином, оказавшимся в его руках. Особенно досталось Петру Великому. Вообразив, что сей грозный царь смотрит насмешливо на его мерзкие чудачества, Яцек, разъярясь, вдруг хватил аршином по портрету, да так, что порвал полотно.
У князя помутился разум от ярости. Он вырвал железный аршин из рук Яцека и так отходил дьяволенка, что унесли мальчишку чуть живого, да и самого Никиту Ильича едва удар не хватил.
На кухне судачили: помрет, мол, парнишка, почитай, кровью истек! Ан нет, оклемался Яцек. Не истек кровью, не умер, выздоровел – однако переменился разительно, словно подменили его! Притих, сделался кроток, почтителен, с охотою взялся за учебу, особенно за книжки духовного содержания, и весь его облик – тихий, благостный, со склоненной головою и потупленными очами – выражал одно: радостное смирение. Самую большую страсть его теперь составляли птицы. Он держал их в своей комнатушке: канареек, соловьев, скворцов – учил разным напевам под органчик или дудочку, или сам насвистывал им песенки. Птицы у Яцека почему-то долго не жили: то одну, то другую находили лежавшей в клетке лапками вверх. Конечно, следовало бы воспретить ему губить Божьих тварей, да ни у кого, прежде всего у князя, который втайне стыдился той вспышки ярости, язык не поворачивался, и рука не поднималась лишить несчастного его забавы. Почему несчастного? Да потому, что через год ли, другой после случившегося заметен стал у Яцека горбик, который потом обратился в довольно большой, уродливый горб. По углам прислуга шепталась: мол, барин набил мальчонке горб, иначе откуда бы ему взяться? И только старший повар Федор Иванович, подвыпив, во всеуслышание заявлял: «Вы думаете, с чего Яцька вдруг переделался? По добру или по уму? Да ничуть же не бывало! Это злоба его в горб свернулась – лежит, ждет своего часа! Надо ж ей было куда-то деваться до поры до времени!»
А потом случилась беда. Княгиня Ангелина Дмитриевна, очень хотевшая ребенка, наконец забеременела. Все в доме, и в первую очередь Юленька, которой тогда было лет шестнадцать, не знали покоя, ожидая радостного события. Но однажды княгиня, спускаясь с лестницы, увидела на ступеньке тень Яцекова горба – оступилась со страху, съехала с лестницы… и, понятно, скинула. Никого тут никто не винил, что бы там ни бурчал на кухне повар Федор Иванович, однако же Богуслава сама попросила князя отпустить ее от дел, позволить жить не в господском доме. Яцек пристроился на работу недалеко, в костеле: двор подметать, храм в чистоте содержать. Юлия встречалась с ним часто, но всегда с тщательно скрываемым испугом, раз от разу примечая, что горб Яцека становится все уродливее и громаднее.
Вот и сейчас – она невольно вздрогнула, когда дверь начала приотворяться и жаркие глаза заглянули в комнату.
– Спите, панна Юлька? – прошелестел шепоток. И она отозвалась:
– Доброе утро, Яцек! Нет, я давно встала. Что там на улицах?
– Да так, тихо все. – Яцек вошел, зябко потирая руки. – Ишь как здесь тепло, а на дворе подмораживает. Я поутру затопил печку-то, дрова уронил, думал – разбудил вас, ан нет: глянул в щелочку – вы спите как убитая. Ну я и пошел в костел…
Он вдруг осекся, уставившись на клетку, в которой сердито нахохлились синицы:
– Как это… Кто это клетку сюда?.. – Он запнулся.
– Надо думать, ты, кто ж еще, – пожала плечами Юлия, удивляясь, что Яцек, оказывается, может так неистово краснеть – ну чисто кумачом!
– А, да, – криво улыбнулся он. – Я ведь хотел перенести ее в мансарду, где прохладнее, да, верно, позабыл здесь, когда заглянул…
– В щелочку, – неприязненно уточнила Юлия, отворачиваясь.
Чего он врет! В щелочку, конечно! Он прокрался в комнату и разглядывал ее, спящую, в этом нет сомнения. Счастье, что Богуславина рубаха обширна, как палатка, ее и пуля не пробьет, не то что нескромный взор. Однако представить себе, как Яцек приотворяет дверь, крадется на цыпочках, пожирая нескромным взором спящую, и до того увлекается этим созерцанием, что даже забывает клетку с синицами, – представить все это отвратительно. Юлия так передернулась, что, враз поняв все ее мысли, горбун внезапно побелел, словно не только от лица, но и из всего тела его отхлынула кровь.
– Брезгуете? – проскрипел он. – Брезгуете мною, да?
– Что это ты, Яцек? – прищурилась Юлия. – Не забывайся, знаешь ли!
– А ведь вы в моем доме, панна Юлька, – вкрадчиво сказал Яцек. – Пользуетесь моим гостеприимством, однако же…
– Дом вовсе не твой! – перебила Юлия. – Дом Богуславы! И купил его, между прочим, для Богуславы, а не для тебя мой отец!
– Ваш отец… – Голос Яцека был как скрежет зубовный. – Ваш отец, будь он проклят! Жалею, что ушел он от рук моих! Я бы ему горло-то перервал! Всего бы разорвал! Потихоньку, по жилочке… Чтоб кровью да криком изошел, как я исходил, когда он меня железным аршином охаживал! С тех пор-то я в чудище превратился, в горбуна, коим панна Юлька так брезгует!
Юлия шевельнула губами, но заговорить смогла не сразу. Ненависть Яцека сразила ее – особенно тем, что была такой застарелой, такой неумирающей! Первой мыслью было робко напомнить ему, что, возможно, не порка – причина его горба: он ведь всегда был редкостно уродлив, рахитичен, большеголов и кривоног, – но тут же ярость опалила ей лицо. Он хотел мстить ее отцу! Мечтал о муках ее отца! Ах ты падаль! Нет, надо бежать отсюда немедленно! Дом старой Богуславы перестал быть надежным убежищем – поскорее бы покинуть его, поскорее! А куда идти? Ну не может ведь быть, чтобы эта вакханалия продолжалась до бесконечности! Надо думать, войска стоят не далее чем в десяти-двадцати верстах, так что, если бы купить лошадь… У нее, по счастью, были с собой немалые деньги…
Она сунула руку в карман и с изумлением обнаружила, что он пуст. Неужто выронила кошелек в кухне, когда чистила платье? И тут же кривая улыбка Яцека подсказала ответ. Он, значит, не только пялился куда не следует. Он еще и обобрал ее! Ах, мерзость, мерзость! Ладно, черт с ним! Лучше пешком идти, только бы подальше отсюда!
Юлия схватила салоп, небрежно брошенный в кресло, и ринулась к двери, но Яцек проворно заступил ей путь:
– Куда это вы направляетесь, панна Юлька? Неужто решились покинуть меня?
– Не твое дело! – фыркнула Юлия, примеряясь, как бы половчее обойти его.
– Да как же не мое? – пожал плечами Яцек, и горб его жутко вздыбился. – Ведь я поляк, мы в Польском королевстве, значит…
– Ты в Российской империи! – заносчиво перебила Юлия. – Угомонись! Не сегодня-завтра наши вернутся в Варшаву, так что…
– Так что угомониться придется вам, ибо русские отползают на восток будто побитый медведь! Власть в руках Административного совета королевства, отныне Польша опять для поляков, ясновельможная панна! Теперь мы здесь хозяева! А вы – моя постоялица, вы у меня на квартире стоите. А за постой платить надобно!
– Ты же взял деньги, чего ж тебе еще? – глумливо напомнила Юлия.
Яцек неловко затоптался на месте, и Юлия ринулась было мимо него, да не рассчитала, какие длинные у горбуна руки, не руки, а оглобли! И этими своими оглоблями он перехватил ее на бегу, стиснул, повлек к себе, бормоча:
– Деньги? Что деньги! Твой отец дом купил, а ты мне за него заплатишь!
Ошеломленная этой нелепицей, Юлия на мгновение замерла, и Яцек притиснул ее к себе так, что губы его впились ей в шею, и девушка с криком отшатнулась.
Яцек выпустил ее, но при этом толкнул так, что она повалилась на кровать и не сразу смогла подняться.
– Лежи! – крикнул Яцек, удерживая ее одной рукой, а другой расстегивая штаны и извлекая на свет божий нечто столь несообразное, что Юлия уставилась на это расширенными глазами.
У Юлии помутилось в голове. Однако где-то на краю сознания мелькнула мысль, что, лишись она чувств, сразу же сделается покорной игрушкой Яцеку, и тот убьет ее, едва ворвавшись в ее тело. Это отрезвило: оцепенение схлынуло. Юлия забилась на постели, швыряя в Яцека подушками, скомканным одеялом, пытаясь пихнуть его ногой, но этим только помогла ему, ибо, схватив за лодыжку, Яцек рванул Юлию к себе так, что она распростерлась на спине, и рухнул сверху, до того опьяненный похотью, что не сообразил содрать с жертвы панталоны.
Юлия закричала звериным криком, уворачиваясь от его жадного рта, забилась, шаря вокруг себя, больно ушиблась рукою о ночной столик при кровати – ах, что значила сия боль по сравнению с той, которая сейчас разорвет ее тело?! – и, мучительно извернувшись, вдруг увидела на этом столике начатый моточек ниток, кружево и воткнутый в него стальной крючок Богуславы. Единственное ее оружие!
Кончиками пальцев она подцепила крючок, стиснула его в кулаке и принялась наносить удары в лицо, в шею Яцека, но он их будто и не ощущал. Нашарив наконец-то завязки панталон, он с торжествующей усмешкой победителя взглянул на свою жертву – и тут, в последнем проблеске сопротивления, Юлия изо всех сил вонзила крючок ему в глаз – весь крючок, по самый краешек! – и едва успела увернуться от струи крови, хлынувшей на подушку.
Яцек замер, словно бы в недоумении уставясь на Юлию единственным выпученным глазом, а потом с тяжелым хрипом содрогнулся раз, другой… все слабее и слабее… и навалился на нее всей своей тяжестью.
Неподвижной тяжестью.
От запаха крови горло свела кислая тошнота. Юлия едва не лишилась чувств, но все же нашла силы спихнуть с себя Яцека и скатилась с кровати, простерлась на полу, с наслаждением ощущая прохладу гладких, добела выскобленных половиц. Унимая запаленное дыхание, торопливо оправила юбки, застегнула крючки лифа. Несколько крючков было оторвано, но все равно – какое наслаждение было вновь оказаться под защитой одежды! Она заботливо разгладила ладонями смятое платье, оглядела себя, не залита ли кровью, и пронзительно вскрикнула, обнаружив, что одна прядка ее светло-русых волос красная и влажная.
Схватив с того же столика ножницы (ах, жаль, не заметила их прежде!), ринулась к зеркалу, одним махом отхватила окровавленную прядь, швырнула на пол – и замерла, услыхав какое-то движение за спиной.
Опять, взвизгнув, кинулась к кровати, занося для удара ножницы… но ее «рукоделие» было уже закончено: Яцек лежал недвижно, один глаз его был мученически выкачен, а в другом среди сгустков крови поблескивал беленький краешек крючка, пронзившего его мозг.
Юлия тронула Яцека за плечо – сперва одним пальчиком, потом ладонью, потом потрясла… Он оставался неподвижен. Мертвенно-неподвижен!
– Господи милостивый! – пробормотала Юлия. – Что же… Я что же, убила его? Убила?..
– Таки да, барышня, – послышался с порога тихий голос. – Убили смертью! И слушайте: идемте отсюда!
Юлия обернулась, не веря ушам. И не поверила глазам: благообразный, толстощекий господин в широком пальто с пелериною стоял на пороге и, нетерпеливо постукивая тростью, твердил:
– Слушайте, барышня! Не стойте так, как будто у вас совсем отнялись ноги! Нужно бежать, иначе…