…Ночник не горел; пока глаза привыкали к темноте, Юлии пришлось постоять у двери, вдыхая запах табака и пыли, хорошей перчаточной кожи и чего-то особенного – словом, запах мужчины.
Она по-прежнему ничего не видела. Все небо за окном затянуто тучами, ветер ярится, а здесь так тепло, так тихо. Так томно!
Очертания кровати выступили из тьмы, и Юлия торопливыми, невесомыми шажками добралась до нее, постояла мгновение, глубоко вздохнув, и осторожно присела, а потом прилегла с самого краешка. У нее было такое ощущение, будто бросилась она в эту роковую постель как в омут.
Ну ничего! Самое главное сделано! Самое страшное позади! И теперь можно не мучиться сомнениями, как вчера, как всю дорогу до станции: «Может быть, сегодня. Может быть, уже этой ночью…»
«Может быть, сегодня! Может быть, уже этой ночью мы станем любовниками. Нет, мужем и женой!»
Конь устало взбрыкнул; Юлия натянула поводья, чувствуя, что краснеет: а вдруг скакун почуял ее горячечные мысли?
Подбежал работник: «Проше тутай[1], добрый пан, ясная пани!» – подхватил лошадей под уздцы, сунулся было поддержать стремя, но Адам оказался проворнее и уже соскочил с седла, ревниво оттолкнул работника, принял Юлию на руки и медленно, неохотно опустил на землю, крепко прижимая к себе и скользя губами от виска к шее. И снова эти мысли, от которых перехватывает дыхание и слабнут ноги: «Сегодня ночью!» Юлия видела, как бьется синяя жилка на его горле, и не сомневалась, что он думает о том же!
Работник пялился на них с любопытством.
– Н-но, холоп!.. – Адам, очнувшись, брезгливо отстранил его с пути рукоятью хлыста и, подхватив Юлию под локоток, повел в дом.
Несколько мохнатых шавок с лаем бросились из-под крыльца, и Юлия тихонько засмеялась: уж больно старательно выслуживались собачонки перед сухоньким человечком в старом кунтуше[2] и форменной фуражке, напяленной явно впопыхах, и хотя начальник станции силился принять достойно-грозный вид, сразу было ясно, что натура у него добрейшая.
– Лошадей! – скомандовал Адам. – Но прежде ужин!
«Значит, поедем дальше! – разочарованно вздохнула Юлия. – Ну что ж, это самое разумное. Ведь почти ночь на дворе! Господи, я так устала! И вообще…» – она прикусила губу, изо всех сил стараясь держаться небрежно и не выказать, до чего она обиделась на Адама, который, оказывается, жаждет ее меньше, чем она его.
А следовало бы наоборот!
Тем временем начальник станции что-то отвечал, всплескивая руками, но из-за лая проклятых шавок трудно было хоть что-нибудь разобрать.
– Тють, скаженные! – вдруг заорал он могучим басом, неожиданным для его сложения, и трижды топнул ногой. Шавки, сочтя, очевидно, свою службу выполненной и вполне одобренной, немедленно убрались туда же, откуда взялись, а начальник станции повторил и слова свои, и жест, и мимику крайнего отчаяния:
– Лошадей?! Какие лошади?! Две клячи на дворе, да хоть бы их и не было вовсе! Что с них проку?! Ни под седло, ни в упряжку! Что сегодня с вельможными панами поделалось? Все так и гонят в Варшаву!
– Мы едем из Варшавы, – подала голос Юлия, однако это дела не поправило: начальник станции вновь всплеснул руками и заговорил, смешивая русскую и польскую речь:
– Пшепрашам бардзо[3], ничего не могу поделать, даже заради чудесных очей ясной пани! Однако же проше пана, пани не гневаться и не печалиться. В доме моем они отыщут уютный ночлег, а к утру кони вполне отдохнут и смогут вновь нести на себе таких прелестных седоков!
Юлия не могла не улыбнуться этим цветистым речам. Вдобавок она вовсе не была огорчена тем, что предстоит заночевать здесь. Итак, ночь с 16 на 17 ноября 1830 года навсегда сохранится в ее памяти! Сколько раз, пока они ехали рядом с Адамом – так близко, что лошади их чуть не терлись боками, – Юлия делала вид, что засматривается, как сияет божий мир под чистым небом, радуясь последним погожим денькам, как солнце прячется за речку, как заря румянит облака, а сама думала: как поведет себя, если вдруг Адам возле какого-нибудь уединенного стожка остановится, снимет ее с седла, опрокинет в душистое сено… Она и хотела, и боялась этого. Ну вот, время пришло! Конечно, здесь, на станции, в простынях, перинах и подушках, все будет не так романтично, как в душистом, шуршащем сене, однако что ж, такова судьба!
Она вздохнула обреченно-счастливо – и не поверила своим ушам, услыхав, что Адам требует для них две комнаты. Кровь бросилась ей в лицо. Две?! И тут же Юлия мысленно пристыдила себя: разумеется, она все время забывает, как благороден Адам. Несомненно, он желает Юлию так же, как и она его, однако пока они не повенчаны, пока не стали по закону мужем и женой… Ах, как это правильно! Как благоразумно! Как пристойно! И как скучно! А разве не от этой самой скучной благопристойности очертя голову бежала она из родительского дома?! И вот… Слезы навернулись на глаза, но тут же новая догадка мгновенно высушила их: да ведь Адам просто не хочет компрометировать ее перед этим забавным старичком! А вдруг тот приметил, что на ее плотно обтянутом перчаткою пальце нет необходимой выпуклости, указывающей на обручальное кольцо, и называет ее «пани», а не «панна» только из деликатности? Эти две комнаты заказаны Адамом лишь для отвода глаз, ну а ночью, несомненно… О, несомненно!
Юлия ободрилась, перестала хмуриться и с выражением приличествующей скромности на лице вошла в дверь, почтительно отворенную для нее начальником станции.
Она очутилась в просторной комнате, ничем не отличающейся от всех других на почтовых станциях, на которых приходилось ей бывать. Гитара на стене – развлечение начальниковой дочки, жены или приберегаемая для забавы господ проезжающих, – перекрещенная со старопольским орудием славы – карабелею; на окнах – нарядные розовые фуксии, похожие на куколок в кокетливых юбочках; в рамках под стеклом – гравированные портреты великих шляхтичей, среди которых непременная принадлежность всякого польского дома – изображение великого гетмана Яна Собесского, по прозванью Savitar[4] Речи Посполитой, чье имя в веках наводило страх на неприятелей. Тут же висела книжная полка, а на ней, аккуратной стопочкой, – газетные листы Дмушевского, примерного летописца каждого дня и каждого события Варшавы, – «дела веков, дела минуты». В затемненном уголочке висел еще какой-то портрет, и Юлии понадобилось изрядно приглядеться, чтобы его рассмотреть. К своему немалому изумлению, она увидела изображение Наполеона I и приподняла брови. Не больно-то это прилично: подданным Российской империи иметь на видном месте первого российского супостата! Впрочем, Юлия отлично знала о слепой преданности поляков Корсиканцу, обещавшему возродить Великую Польшу, а вместо этого ввергнувшему ее в новые распри с могущественной Россией. Во многих домах годами хранились такие портреты, сделавшись уже более предметом украшения, обстановки, нежели культа, а потому на них сурово реагировали только старые служаки, еще не забывшие горячих схваток с французской армией, вроде… Нет, об этом лучше и не задумываться!
– Чего изволите откушать? – захлопотал начальник станции. – Цыплята, раки, спаржа?
– Да! – воскликнула Юлия, вмиг забыв обо всем и чувствуя только, как ужасно проголодалась. – Цыплята, раки, спаржа – и скорее, скорее!
Хозяин позволил себе понимающе усмехнуться.
– Юзефа, подавай на стол! Аннуся, помоги ясновельможной пани!
Явилась чернобровая дородная хозяйка, бывшая чуть ли не вдвое выше супруга, присела в поклоне и принялась с проворством фокусника метать на стол кринки, блюда, тарелки, от которых шел дразнящий аромат вкусной и горячей еды. Прибежала молоденькая девушка, верно дочь хозяина; сделала хорошенький книксен и с благоговением приняла у Юлии салоп на черно-бурой седой лисице, покрытой серым атласом. Юлия заметила, что девушка на миг зарылась в душистый мех, а когда подняла закрасневшееся личико, в ее голубых глазах сверкнула откровенная зависть.
Какое-то мгновение панны мерили друг друга взглядами. Хозяйка заметила, как беззастенчиво дочь разглядывает высокородную гостью, и возмущенно дернула Аннусю за юбку:
– Ну, чего стала?!
Дивчинка унеслась как вихрь, и Адам, с явным интересом наблюдавший за безмолвным поединком, повел Юлию к столу.
Они сели – и Аннуся вмиг была забыта. Осталось лишь восторженное созерцание и блаженное осязание отлично поджаренных, золотистых цыплят, с выступившими на их крылышках капельками жира, в обрамлении зеленых палочек чудесной спаржи. Было что-то невыносимо возбуждающее в том, как Адам с Юлией сидели на разных концах стола и ели, не сводя глаз друг с друга, враз беря то по палочке спаржи, то по белому, сладковато-солененькому кусочку раковой шейки; было что-то почти любовное в совместном движении их губ и языков, дразняще эти губы облизывающих… А когда Юлия взяла изрядную, толстую цыплячью ножку и поднесла ко рту, ее вдруг посетило неприличное воспоминание о том, как одна девочка у них в институте благородных девиц говорила другой девочке, а та – третьей… и в конце концов дошло до Юлии, что, когда мужчина и дама ложатся в постель, некоторые особы ласкают своих любовников особенным, изощренным, диковинным способом, целуя ту часть их тела, о существовании которой воспитанные девицы не должны были даже подозревать. И сейчас ей представилось, как она позволит себе с Адамом все-все, даже самые опасные ласки, только бы их страсть не знала предела!
В эту минуту топот копыт и истошный лай со двора возвестили о прибытии новых гостей, и не успел станционный смотритель, по обычаю, выскочить на крыльцо, вновь прибывшие уже вошли в залу.
– Не дело, не дело, пан Тадек! Ветчина у вас, гляжу, еще по двору ходит в первозданном виде, да и жареный цыпленок вон кудахчет! – воскликнул с порога один из гостей, высокий статный мужчина в толстом, видимо очень теплом, плаще с пелериною, сняв мягкую дорожную шляпу, резко тряхнув смятыми волосами, отчего они взлетели и сразу улеглись надо лбом пышной темно-русой волной. – Мир вашему дому!
– Патер ностер… – восхищенно прошептал начальник станции, устремляясь вперед с радушно простертыми руками, в одной из которых была зажата бутылка, что выглядело весьма комично. – Патер ностер, Матка Боска! Да ведь это пан Зигмунд! Да нет, быть того не может! Мои очи лгут мне!
– Полно вам клеветать на свои очи! – улыбнулся вновь прибывший, и улыбка эта вызвала восторженное сияние на пышном лице Юзефы и прелестном личике Аннуси.
Этот человек был из тех, кто сразу обращает на себя внимание окружающих и завладевает им всецело. Он как бы заполнил собою всю немалую станционную горницу! И не потому только, что был высок, широкоплеч, изящен и проворен в движениях; не потому только, что его светлоокое лицо имело запоминающиеся, мужественные, красивые черты. Он обладал силой, которая поражала более, чем красота: силой вождя, заводилы, впереди идущего, на которого взирают почтительно и восторженно последователи, готовые по первому мановению его руки ринуться бог весть куда! На подвиг! На бой! На смерть!
Юлия даже поежилась, ибо Зигмунд на миг напомнил ей отца, а генерал Аргамаков был, ей-богу, последним человеком, о котором сейчас хотелось думать! Поэтому она взглянула на другого гостя, который вытирал платком усталое лицо и с отчужденным равнодушием озирал стены станционного помещения.
Он был невысок, плотного сложения и уже склонен к полноте, невзирая на молодость: ему было едва за двадцать. Черные волосы оттеняли бледность лица, в котором было что-то орлиное, надменное: в этих широко расставленных круглых, немигающих глазах, в коротком горбатом носе, в поджатых губах маленького рта… Юлии показалось, что она уже видела этого человека прежде: высокомерно-сосредоточенное выражение его лица было чем-то знакомым.
Несомненно, знавал его и пан Тадек. Во всяком случае, вид у доброго хозяина сделался такой, словно он повстречал призрак, а глаза испуганно сновали от лица гостя к портретику, висевшему в темном уголке.
«Вот на кого он похож! – внезапно сообразила Юлия. – На Бонапарта! Ну прямо как две капли воды! Бывают же такие чудеса!»
– Позвольте рекомендовать друга моего, – Зигмунд отвесил полупоклон в сторону своего спутника. – Пан…
– Милостивый боже! – восторженно перебил пан Тадек, разве что во фрунт не вытягиваясь перед гостем: – Ваше ве… ваше вы… ваше превосходительство!
Однако тот покачал головой:
– Зовите меня лучше пан Валевский. Это имя не хуже прочих.
– Слушаюсь! – рявкнул хозяин изумительным басом, и Зигмунд, невольно прижмурясь, похлопал его по плечу:
– Спокойно, пан Тадек! Спокойно! Не пора ли приняться за ужин, если, конечно, и для нас найдется корочка вашего чудесного хлебца?!
– О, пан Зигмунд! – захлебнулся радушием хозяин станции. – Да для вас… для вас! А ну, Юзефа, Аннуся! А ну!..
Зигмунд одобрительно кивнул хозяину и наконец-то соизволил обратить внимание на сидящих за столом: «Прошу прощения у дамы!» – Однако Юлии, когда эта гордая голова склонилась перед нею в изысканно-небрежном поклоне, вдруг почудилось, что Зигмунд заметил ее, едва вошел, а приветствие оттягивал вовсе не из-за суматохи, учиненной паном Тадеком, а по непонятному, оскорбительному пренебрежению к ней и в особенности к Адаму.
– Зигмунд Сокольский, позвольте рекомендоваться! – щелкнул он каблуками, подтвердив мысленную догадку, что этим широченным плечам более пристал мундир, чем статское платье.
Юлия вежливо улыбнулась в ответ. Взгляды их встретились, и ее поразило изумление, сверкнувшее в его холодновато-голубых глазах, почти мальчишеская растерянность. Да и она вдруг ощутила себя одиноким, потерявшимся ребенком, которому сейчас необходимо срочно прильнуть к чьей-то широкой груди, успокоиться в чьих-то объятиях… С некоторым усилием и даже изрядной долей презрения к себе она оторвала взор от плеч и рук Зигмунда и обратила взгляд на Адама, ибо это его плечам и рукам теперь предназначено было утешать и успокаивать ее!
Ситуация сложилась неловкая. Юлии полагалось бы ответно отрекомендоваться, однако назвать свое настоящее имя у нее не было ни малейшей охоты. Если только Адам узнает, как она водила его за нос все это время, он сейчас же вскочит из-за стола и ринется прочь от нее, невзирая на всю свою великую любовь! Довольно и того, что он напряженно молчит, хотя из соображений приличия мог бы представить Юлию пани Коханьской, то есть своей женой, пусть это и не отвечает истине!
Между тем молчание затягивалось, и Юлия уже совсем было решилась назвать девичью фамилию своей матушки – Корф, под которой и знал ее Адам, как вдруг заметила, что жених ее бледен и смотрит на Зигмунда, будто школьник на сурового учителя, ну а тот уставился на него с таким высокомерным пренебрежением, что Юлия, будь она мужчиною, тотчас вызвала бы его на дуэль за один только этот взгляд.
– Кого я вижу! – развел руками Зигмунд. – Да ведь это Коханьский! Какими судьбами здесь? Тоже спешишь в Варшаву?
Адам кивнул, затем быстро замотал головою, и в глазах его появилось затравленное выражение, ударившее Юлию в самое сердце. Она даже и помыслить не могла, что эти прекрасные тонкие черты способны исказиться таким страхом!
– Нет, – выдавил наконец Адам. – Мы, собственно… мы… – Он осекся, умоляюще глядя то на Зигмунда, то на Юлию, которая почувствовала себя дура дурой, особенно когда Зигмунд снова поглядел на нее – с тем же непостижимым выражением удивления и недоверия. И неизвестно, что было хуже: умирать от стыда под этим взглядом – или увидеть, как презрение в глазах Зигмунда сменилось нежностью, едва в поле его зрения появилась Аннуся, нагруженная таким огромным подносом с яствами, что из-за них едва виднелось ее миленькое личико и голубенькие глазки, повлажневшие от волнения.
О Юлии Сокольский позабыл вмиг, будто ее и не существовало вовсе.
– Аннуся! Светик! – воскликнул он, ловко подхватив поднос и с легкостью швырнув его на стол. – Дай же поглядеть на тебя! Боже, сколь же ты сделалась хороша да пригожа! Я всегда знал, что ты будешь красавицей, но чтоб такова?! – Он обежал нескромным взором заманчивые стати девушки.
«Красавица?! – возмущенно подумала Юлия. – Да она совершенная кукла!»
Почему-то ее невыносимо раздражала эта Аннуся, которая так и сияла в преувеличенных – слепому видно! – комплиментах этого господина.
– Ох, какая цепочка! – Зигмунд уставился на крестик, который скорее лежал, чем висел на пышненьких грудях Аннуси, расчетливо приподнятых тесным корсажем, и даже тронул эту цепочку, чтобы лучше разглядеть, ну а что ладонь Зигмунда походя огладила волнующуюся грудь, заметила только Юлия. Впрочем, нет: могучая пани Юзефа, вошедшая со вторым огромным подносом, тоже не оставила без внимания поведение дочери и так резко свела свои широкие черные брови, что Юлия даже удивилась, как это они не столкнулись с грохотом, подобно двум грозовым тучам.
– Аннуся! Помогай! – рявкнула хозяйка, и девушка отпрянула от ласкового обольстителя, который, впрочем, успел шепнуть ей напоследок нечто такое, отчего кровь прилила к ее щечкам, а груди от волнения почти выскочили из корсета.
«Убей бог, если он не позвал ее на ночь в свою постель!» – с внезапной, свойственной только женщинам прозорливостью догадалась Юлия и послала Аннусе самый презрительный взгляд, на который была способна. Однако тут же пыл ее поутих, ибо она задумалась о собственном положении.
Бог с ним, с неодобрением этого Сокольского! В конце концов, Юлия и сама знает, что рыльце у нее в пушку. Но с Адамом-то что приключилось?! Даже если он знаком с Зигмундом и растерялся в первое мгновение, почему сейчас не встать из-за стола под предлогом усталости, не удалиться в предназначенные им покои и не забыть о неприятной встрече? Ведь они теперь принадлежат друг другу, и грядущая ночь принадлежит им – как и вся жизнь!
Она радостно встрепенулась, когда Адам поднялся, но тут же ее будто ледяной водой окатили, ибо он и не глянул на свою нареченную, а, повинуясь неприметному жесту Зигмунда, вышел вслед за ним на крыльцо.
Загадочный Валевский удалился умываться в сопровождении Юзефы, хозяин где-то хлопотал, Аннуся, верно, приводила в порядок чувства и корсет, так что Юлия осталась в горнице одна. Черная толстая моська, лежавшая у порога, время от времени тявкала на нее, словно тоже была исполнена презрения к беглянке.
О чем они там говорят? Почему так затрепетал Адам при встрече с Сокольским? А если это какой-то родственник, изумленный тем, что Адам не в Варшаве, в своей школе подхорунжих[5], а за много миль от нее, вдобавок – в компании с дамой! А вдруг… Вдруг все дело в даме, то есть в Юлии? Вдруг Адам помолвлен или, спаси Господи, женат, а Сокольскому об этом известно, и сейчас решается ее судьба?!
Воровато оглянувшись, Юлия подхватилась и шмыгнула в сени. Дверь на крыльцо была чуть приотворена, и девушку сразу охватило сквозняком, однако его ледяные объятия казались дуновением зефира в сравнении с леденящими душу словами, доносившимися с крыльца.
– Какого черта ты здесь делаешь?! – яростно вопрошал Зигмунд, но ответа Юлия почти не расслышала: верно, у Адама вовсе пропал голос. Она разобрала что-то вроде «встреча», «сердце», «жениться» и поняла, что Адам рассказывает об их планах, и преисполнилась горячей надежды, что теперь-то Сокольский оставит их в покое.
– Ну прямо Троил и Крессида! – с иронией воскликнул тот. – Все это так трогательно, что я чувствую колотье в боку! Одного не могу понять: два-три дня подождать нельзя было?! К чему такие хлопоты? Понимаю, сейчас ее отец, конечно, против вашего брака, но ведь после завершения событий девица сама упала бы к тебе в руки как созревший плод! Чего молчишь? Или… Ах вот оно что! Так ты не случайно ударился в бега именно сегодня? Ты… дезертировал?!
Юлия ожидала, что теперь-то раздастся возмущенный возглас Адама, но тот не издал ни звука. Получается, что этот Зигмунд прав?! Однако откуда дезертировал Адам? Бросил учебу – так разве это преступление?
– Вот что, Коханьский! – произнес Зигмунд после недолгого, но тягостного молчания. – Я вижу только один способ все поправить. Ты немедленно возвратишься в Варшаву, чтобы завтра же быть в деле, к которому призывают нас долг и честь! На тебя замкнуто слишком многое, чтобы я мог позволить тебе вот так всем пренебречь, подвести товарищей, поставить под удар общее дело! К тому же, промедлим сегодня – потеряем завтра. История, знаешь ли, не ждет опоздавших!
Адам что-то прошелестел в ответ, однако Зигмунд только хмыкнул:
– Коли уж между вами и впрямь такая великая страсть, то красотка дождется своего рыцаря, хотя бы и на этом постоялом дворе! Вернешься к ней с победой, овеянный славой. Кроме того, ты ведь понимаешь, что княжне Юлии Аргамаковой в такой день, каким будет завтрашний, лучше оказаться подальше от Варшавы.
Потом, позднее, Юлия не раз удивлялась, как же ее тогда не озадачили, не напугали намеки Зигмунда на какие-то особые события, которые должны произойти в Варшаве. Наверное, она слишком была поглощена любовью к Адаму и его любовью к ней, страхом, что вскроется ее ложь… Что она уже вскрылась!
– Юлия Аргамакова? – воскликнул Адам, от изумления наконец обретший голос. – Да нет, вы что-то путаете!
– Пикантная история! – пробормотал Зигмунд. – Ты путешествуешь с особой, которая, сверх редкой красоты, считается еще и одной из богатейших невест в империи – да за такое счастье сколько рыцарей головы бы положили! – и при этом не знаешь, кто она такая?!
Поодаль прошелестели чьи-то торопливые шаги, и Юлия отпрянула к стене. Стены, впрочем, там не оказалось, и она едва не рухнула в маленький коридорчик, оканчивающийся лесенкой. Она безотчетно стала взбегать по крутым ступенькам, но почти сразу задохнулась и замерла, поникнув на перилах. Почему-то вспомнила, как обожала в детстве подслушивать под дверью, а старшие не знали, как ее отучить от этого. И вот как-то раз за чаем отец вдруг уставился на нее с ужасом и воскликнул: «Что с твоими ушами? Почему они так выросли?!» Юленька недоверчиво схватилась за голову, а матушка подлила масла в огонь, грустно объяснив: «Так всегда бывает с теми, кто подслушивает!» Как назло, в столовой не оказалось ни одного зеркала, и тогда Юленька уставилась в сверкающий круглый бок самовара, надеясь, что над нею подшутили. О ужас! Мало того, что у нее и впрямь выросли уши, – все лицо ее исказилось до неузнаваемости! В самоваре отражалась вовсе не она, а некое расплывшееся, как блин, чудище! Она разразилась рыданиями, и даже когда загадка самовара разъяснилась, долго еще не могла избавиться от страха! С тех пор она навеки зареклась подслушивать и преступила свою клятву только сегодня. Однако она невольно ощупала голову, поддавшись детским кошмарам… Впрочем, в этот момент она, пожалуй, предпочла бы выросшие уши тому, что случилось.
Черт принес этого Зигмунда! Никакой он не Сокольский, а самый настоящий Вороновский! Черный ворон, ишь раскаркался: «Ар-ргамакова! Ар-ргамакова!» Ему-то какова печаль? Ему-то что до Юлии? Разве он поймет, что сначала так сложились обстоятельства, а потом уж она не могла признаться, считая все игрой, просто детской игрой! Сейчас игра зашла слишком далеко, и, как ни оправдывала себя Юлия, она не могла не признать одного: Адам, конечно, обманут ею.