Промозглая и длинная осеняя ночь. Пропахшая караульными кострами глубокая тьма лежит между Москворецкой башней и Водяными воротами московской крепости, и над новоставленными мощными стенами, и над каменным мостом, что ведёт к кремлю, и над мутной водой рва, что порос камышами от основания башни до самых ворот. Прямо за воротами – подворье государевых людей Беклемишевых. Ровный гладко отёсанный частокол ещё не успел почернеть от времени. Над дубовыми воротами кресты-обереги. Чуть в стороне, рядом с громадой башни, приткнулась большая темная изба без крыльца.
В избе пахнет сырым деревом, копотью смоляных факелов и … кровью.
В широкой прокопчённой горнице, за грубым столом, рядом сидят двое. Один – высокий и статный, с сединой в длинных до плеч волосах, в дорогом кафтане синего бархата с распятием на массивной золотой цепи. Второй – помоложе, коренастый, с вихрами светлых волос, из-под которых то и дело мелькают зелёно-жёлтые кошачьи глаза. Одет он в поношенный поддоспешник и простую ферязь6. Тот, что постарше – Гусев Владимир – дьяк7 на службе московского государя Ивана III. А молодой – боярский сын Беклемишев Иван – прозванный «Берсень8» за вздорный характер и острый язык.
Слева от входа в горницу, на низкой скамейке за покатой подставкой для письма длинных свитков, примостился подьячий – умелец составления допросных листов. Рядом с ним, у стены, глыбой застыл широкий, приземистый, мощный – заплечных дел мастер9. Борода его была опалена, а на лице выделялся лишь мясистый широкий нос. Всклокоченные чёрные космы волос, были перетянуты тонким кожаным ремешком.
– Веди, – устало протянул Гусев, всклокоченному бородачу. Тот, скрипя каблуками своих поношенных сапог, исчез в чёрном провале двери, что вела в подвал.
Беклемишев исподлобья посмотрел на Гусева – поджарого с аккуратной бородкой клинышком и прямым тонким носом, «как лезвие ножа» – подумал про себя Иван. Он не испытывал особой приязни к дьяку, который много лет состоял при посольском приказе и был ловок в делах тонкой политики. Придворные извороты и хитросплетение интриг были родной стихией для Гусева, но чужды для Ивана. Однако именно Гусев был головой в деле, что поручил государь. И дело это было муторным. День за днём: письма и донесения, жалобы и слухи: всё токмо для того чтобы открыть «есть ли измена и где гнездо её»?
Снизу по лестнице послышалась возня. Мастер не ввел, а втащил человека. Некогда богатая одежда висела на нём лохмотьями, на голове мешок, руки связаны за спиной, ноги хоть и были свободны, но еле передвигались.
Гусев небрежно кивнул, и с человека мешок сдёрнули. Пленник зажмурился. Может от факельной копоти, а может от страха.
– Ну, вот Борис, пора поговорить. Или, может, желаешь, чтобы мы тебя называли Болеславом? – с прищуром сказал Гусев. Человек встрепенулся, обвёл мутным взглядом горницу и замер, уставившись на дьяка, по всему было видно, что узнал его.
– Да это же… – удивлённо начал Берсень, разглядев лицо пленника, но осёкся и замолчал.
– Не желаешь ли, покаяться в грехах? – поднявшись со своего места, продолжил Гусев. – Или может, хочешь облегчить душу свою от деяний недостойных, отступиться от злодейств в мыслях и поступках своих?
Человек угрюмо, переводил взгляд с Гусева на Беклемишева и молчал. Владимир Елизарович легонько махнул ладонью, и палач ловко накинул петлю на руки связанного пленника, и, прежде чем тот успел сообразить, что происходит, рванул свободный конец к себе.
– Э-э-э, почто?! – заметался пленник, чувствуя, как руки уходят за спину и куда-то вверх. – Пустите!
– А ты как думал? У нас, тут, ежели спрос ведут потребно не мешкать, – вступил в разговор Иван. – Будешь отвечать, али запираться? – Берсень пристукнул по столу, что вызвало неудовольствие на лице стоящего рядом Гусева.
– А-а-а-а…, – взвыл пленник. – Чего отвечать-то?
– Силантий…, – тихим, но твердым голосом произнес Гусев. Мастер перехватил руку, и веревка немного ослабла.
– Наперво сказывай: сохранил ли ты в своём сердце свет истиной веры христовой, али, как и братья твои, кои в Литве обретаются, перешёл в латинянство?
– Не перешёл. Веру дедов почитаю своею, – сверкнув глазами, промолвил Борис Лукомский.
– Сие добро, – удовлетворённо кивнул головой дьяк Гусев. – Стало быть, ты веруешь в господа нашего Иисуса Христа, в Святую Троицу и крест животворящий?
– Верую, – глухо ответил пленник.
– А коли так, перед крестом божьим поведай нам: знаешь ли, умыслы супротив государя нашего Иоанна Васильевича или ближних его, или иных московских людей? – Гусев поднял распятие со своей груди.
Борис молчал, слышно было только его тяжелое дыхание.
– Тронь, – повелительно сказал дьяк палачу, кивнув в сторону узника.
Верёвка натянулась, пленник стал упираться, Силантий перебросил свободный конец верёвки через специальное кольцо в потолочной балке и потянул сильнее. Борис взвыл и повис под потолком, его руки вывернулись в плечах, а ноги болтались, не касаясь, пола.
– Чего же молчишь, человече? Сказывай! – чуть повысил голос Гусев.
– Об чем сказывать то? Не возьму я в толк…, – натужно просипел Борис.
– Растолкуй ему…, – бросил дьяк заплечному и отошел к столу.
Палач закрепил верёвку на специальных колышках в стене, выхватил из голенища плеть и с силой трижды протянул ей пленника по спине. Тот дико закричал.
Гусев приблизился к извивающемуся узнику.
– Ну, так как же? Припомнил чего? Может, желаешь сперва поведать, как некий князь по наказу короля Казимира10 приехал на Московское житие, как бы на службу к нашему государю, а сам замыслил его извести? Или, может, укажешь нам на пособников сего злодейства? Отвечай!
Глаза дьяка смотрели в упор на Бориса. Тот, стиснув зубы, молчал.
– Отчего так быстро ты отъехал из Москвы, что делал в землях псковских? – продолжил сыпать вопросами Гусев.
Подвешенный затряс головой и хрипло заговорил.
– Э-э-э, об умысле на великого князя ничего не ведаю, за делом я был послан, о деле сём скажу….
– Реки, – разрешил дьяк.
Беклемишев сделал знак палачу и тот ослабил верёвку, дав пленнику коснуться ногами пола.
– Ну? – торопил Гусев.
Борис тяжело дышал, затравленно смотрел из-под слипшихся на лбу волос, то на дьяка, то на Беклемишева.
– Ты уж сказывай, мил человек, – неожиданно ровным голосом продолжил дьяк, – всё одно мы до правды дознаемся, испытаем плоть, разум, сердце и душу твою. – Гусев последовательно показал на жаровню, где на углях калились инструменты палача, на потрёпанные свитки, что лежали перед подьячим и на крест на своей груди.
– Да какие вины то на мне, бояре? Юфф…, – никак не мог отдышаться Борис.
– Вон оно как, голубок…. А, я – грешный, подумал, что вразумление к тебе пришло, и ты о деле молвить хочешь.… Видать ошибся я, жаль. – Дьяк притворно печально вздохнул и вернулся к столу, где нервно ёрзал Иван Беклемишев.
– Да что молвить-то? – простонал пленник.
– Нешто ты сам не знаешь? Ведь токмо что заикался о неком деле! – встрепенулся Беклемишев, – Силантий! – Берсень только взглянул на палача и тот рывком дёрнул верёвку. Руки пленника с хрустом вывернулись в суставах, снова притягивая его под потолок. Борис дико закричал от нестерпимой боли.
– Я укажу…. Я про все, укажу!
– Как, – крякнул Беклемишев и по его знаку Силантий ослабил натяжение, пленник снова коснулся пола.
– Ты лучше, сейчас сказывай всё, что знаешь, – почти ласково произнёс Гусев, – ведь это только начало и если мастер за тебя возьмётся навсерьёз, то….
– Я понял, понял, – захрипел пленник. – Я всё скажу, вот, только не знаю с чего начать… Ах, мука какая….
– А начни-ка с того, как ты удавил Патрикея, – подсказал государев дьяк.
– Ну…, – слегка отдышавшись, неуверенно начал Борис, но заметив, что Беклемишев делает знак палачу, дёрнулся на месте, натянув верёвку.
– Так что же? – переспросил Гусев, – ты уж не запирайся, сам понимаешь, что всё одно дознаемся.
– Я следил за ним ещё в Великих Луках, – хриплым голосом начал пленник, – и проведал, что он поехал в Ластовку – это большое село близ Жижицкого озера. Оно издавле принадлежало, князю Фёдору Бельскому, но его самочинно повоевал торопецкий наместник – литовский князь Семён Соколинский и Патрикей взялся вернуть сие село миром. На дороге через Ластовский луг я нагнал Патрикея и захватил в полон, повёз в Торопец, но он сумел развязать верёвки….
– И-и-и? – протянул Гусев.
– Так разумейте бояре, мне за него, но только живого князь Соколинский сулили три кошеля монет, вот токмо, Патрикей как ослобонился сам хотел задавить меня, и… я просто оказался ловчее.
В горнице стало тихо, только скрип пера подьячего, да треск огня факелов нарушал тишину.
– Ну, коли так, то оно конечно, – ехидно-вкрадчивым голом начал Гусев, – теперича милай сказывай обо всей твоей службе литовцам.
Пленник провёл языком по сухим губам: – Дык, не служу я литовцам то….
Берсень и Гусев переглянулись, подьячий замер с занесённым над листом пером, капнул чернилами.
– Это как так? Да ты что? Ты над нами шутки решил шутить? Отвечай собачий сын, как служил литовцам! – взорвался Иван.
– Не собачий я сын, а князь, и служу не литовцам, а Москве! – яростно ответил пленник.
– А уговор с Соколинским, а ходьба к литовскому войску? Энто как? – закричал на Лукомского Берсень.
– Отстынь Иван, сядь, – повысил голос Гусев, и уже спокойным тоном к Борису: – не понимаем мы тебя человече, ты же только что сказывал, как доброго людина смерти предал за литовские посулы, ведь так?
– Нет, Владимир Елизарович, я сказал, что торопецкий князь посулил мне серебра за то, чтобы я доставил к нему живого Патрикея, да и то, сие дело мне велено исполнить из Москвы….
– Из Москвы-ы-ы? – Гусев шагнул навстречу пленнику, предупреждающе подняв ладонь в сторону снова вскочившего со своего места Берсеня. – Ну-ну, сказывай, – напирал дьяк.
– Тут особо сказывать неча, – Борис выпрямил спину, – нет на мне грехов перед землей русской и перед государем нашим, крестным знамением осенить себя не могу, потому, как руки связаны.
Гусев подошел к Борису, посмотрел прямо в глаза.
– Вижу, осмелел ты, да только рано. А правдивы ли речи твои мы узнаем, – дьяк развернулся к пленнику спиной и шагнул к палачу, – сперва поведай: кто велел тебе отъехать ко Пскову? Зачем? Что ты делал в Литве? Кто отдавал приказы? – засыпал вопросами Гусев.
– Сего сказать я не могу, на кресте клялся, – поник головой пленник.
– Понимаю, – вкрадчивым голосом произнёс дьяк и потрогал пальцем натянутую как струна верёвку, – однако, ты ведь не думаешь, что мы отступимся? Тут, мила́й, дело государево и не для того тебя ловили и сюда везли, что б спуску дать…
– Ловили? – встрепенулся Борис, – да, не в жизнь, вам самим меня не споймать! Я своё дело знаю. Это всё он – грек Илейка Ласкарёв меня выследил. Трёх моих людей из лука забил, а меня самого с коня чеканом11 по спине приголубил.
– А ты как думал? На каждого ловкача найдётся ещё более ловкий, – дьяк сделал несколько шагов по горнице и снова развернулся к пленнику. – Вот ты говоришь, что у тебя и люди свои были, кто они и каким промыслом для тебя служили?
– На что тебе они? Всё едино, уже отошли они к господу, никто ничего не скажет.
– Да? Жаль…, от этого ведь только хуже…, тебе, – длинный палец дьяка упёрся в грудь Бориса. – Вот, сам посуди, всё опять оборачивается к тем, кто тебе отдавал приказы. Придётся говорить, не то…, – Гусев многозначительно посмотрел в сторону палача.
– To…, – пленник ещё раз облизнул пересохшие губы и обвёл горницу взглядом. – …То, не моя тайна, слишком высоко на Москве эти имена, не могу….
Дьяк тяжело вздохнул, потом кивнул заплечному мастеру:
– Давай.
Палач, резко потянул верёвку на себя и быстро подтянул пленника на удобную для битья высоту. Руки Лукомского уже легко вывернулись в плечах, Борис резко вскрикнул, словно от неожиданности. Силантий, содрал с болтающегося над полом пленника, остатки одежды и вытащил большую тяжёлую плеть. После первых ударов пленник заорал:
– Нет на мне никакой вины перед государем!
– А перед кем есть? – тут же зацепился Гусев.
– Не перед кем, окромя Господа Бога вин не имею! У-у-у, – взвыл Борис, когда очередной удар плети просек ему кожу до мяса.
Владимир Елизарович знаком остановил битьё.
Силантий хмыкнул и ослабил верёвку. Ноги пленника коснулись пола и тот, тяжело дыша, поднял взор на Гусева.
– Ты сам-то, дьяк, почто из посольских хитрованов в сыскные ищейки подался? Нешто думаешь, что сам на моём месте не окажешься?
– А отчего я должен оказаться на твоём месте? – без тени удивления спросил Владимир Елизарович, – может ты, знаешь какие причины, так давай, у нас время есть! Начни с этого, а опосля, глядишь, доберёмся и до всего остального. Ну что же ты замолчал? Коли уж начал – давай, облегчи душу-то…
– Ничего я тебе более не скажу, – выдохнул Лукомский и замотал головой. – Ничего… Ничего….
Дьяк Гусев недовольно цыкнул зубом и, отвернувшись, дал Силантию сигнал продолжить пытку. Заплечный взялся за дело с усердием.
Однако, до самой зари пленник только кричал, извивался от боли и поносил гнусными словами всех подряд. В конце концов, усталые вопрошатели решили пытку пока прекратить.
– Огнём можно попробовать, – сипящим голосом предложил палач, его рубаха взмокла на спине от пота.
– Отложим до вечера, – коротко бросил Гусев.
– Ить, молчит, а на вид хлипок, – пробормотал Иван Беклемишев.
– То-то и оно, что хлипок, а про короля ляшского и про псковские дела не сказал. А ведь знает…, много знает собачий сын, – дьяк наморщил лоб и посмотрел куда-то в потолок. – Тут подумать надо, ввечеру продолжим.
На том и порешили. Палач снял пленника с дыбы и поволок на себе в подвал, все остальные с радостью вышли из тёмной избы. День ещё только начинался.
Иван Беклемишев не мог уснуть. Белый день по осени короток, но свет через мутное слюдяное оконце, хоть и мерклый, а всё одно – враз заснуть не даёт. Со двора слышны голоса холопов, ржание коней. А в голове – мысли, мысли, мысли. «Совсем тёмное дело с этим Лукомским. Говорит, что служит государю, а сам за наградой к какому-то литовскому князю ездил. О злодействе своём – как лишил жизни монаха, рассказал, а про вражьих людей нет. Слепому видно, что многое таит княжич. И как Гусев может быть так спокоен при дознании? Вот сам Иван до крови впивался ногтями в лавку, сдерживая себя, чтобы не вскочить и не накричать на пленника. Воистину человек великой выдержки Владимир Елизарович. А ещё дьяк может держать в голове сотни дел, спать урывками и так всё в разговоре разворачивать, что всегда в споре верх берёт. И хоть не по нраву Беклемишеву уловки хитрые и разговоры книжные да церковные, но проникнуться таким разумением было бы зело полезно…», – с этим Иван и провалился в недолгий сон.
– Хозяин, хозяин! – позвал кто-то рядом и Берсень разлепил глаза. Голова тяжёлая, как будто и не спал совсем. Над Иваном стоял его дворовый человек Сёмка. – Хозяин! – снова позвал он Беклемишева.
Иван резко сел на кровати, напугав отшатнувшегося холопа.
– Ну? – недовольно спросил Берсень.
– Хозяин, там тебя из избы кличут, беда с вашим вором! – холоп махнул рукой в сторону оконца.
Иван наскоро оделся и бегом припустился к избе.
Увидев Беклемишева, мрачный Силантий затряс головой, замычал и упал на колени:
– Помилуй, боярин, – истово закрестился он. – Помилуй меня, Иван Никитич, не уследил, не уберег.
– Чего?
– Языка твоего не уберег, боярин.
– В пытке перестарался? – подступая к палачу, сжал кулаки Берсень.
– Как можно? Я ж в ремесле не из последних буду, – отпрянул заплечный.
– Убег?
– Нет, не сбег, боярин, – опять перекрестился Силантий. – Удавился он до смерти. Уж не знаю, как, но видать, ослобонил руки от верёвки, на ней и удавился.
Иван в сердцах впечатал кулак в стену, и заплечный мастер судорожно сжался.
– Дьяка Гусева оповестили?
– Послал человека к нему, боярин, – торопливо сказал Силантий. – Мыслю, что будет он тут вскоре. Ох, сказнит он меня, – палач рухнул головой в пол. – Скажи перед дьяком слово боярин, ведь не ведаю я, как ваш вор такое сотворить мог, совсем без чувств я его оставил и связал крепко. Срубят ведь мне голову то…
– Мало срубить твою башку, – искренне пожалел Берсень, – для тебя нужна такая казнь, чтобы слух о ней ещё сто лет из уст в уста передавался! Всех нас под топор ты подвёл.
– Да как так боярин, я же его….
– Где, вор-то? – не стал слушать Беклемишев.
– Дык, тама – в подвале, – не вставая с колен, Силантий показал обеими руками в сторону тёмного провала.
– Так веди, показывай! – в сердцах рявкнул Иван, – шевелись дубина!
Спустились вниз – в «пытошную». В каменной жаровне тлел огонь. На стене, что насупротив дыбы, висли клочья волос и ошмётки закопчённой кожи толи от ремней, толи от тех, кого этими ремнями вязали. Сбоку низкая дверь с решёткой – за дверью поруб, посередине лежало окоченевшее тело, с обрезанной верёвкой на шее.
– Эх-ма, – в сердцах выдохнул Беклемишев, – не досказал ты вор важного, всё теперь за твоей кончиной сокрыто будет, прими господи душу раба твоего Бориса Лукомского – перекрестился над трупом Иван.
– А ну пусти, – твёрдая рука тронула Беклемишева за плечо.
В поруб12 протиснулся Гусев. Взгляд холодный, губы в нитку. Присел к мертвецу, посмотрел на петлю на шее, на руки покойника и перевёл взгляд на дверь, на решетке которой пеньковый узел болтался. Оглядел весь поруб, и снова верёвку.
– Тело в ящик и льдом обложить, повелительно бросил дьяк, поднимаясь от трупа, – а нам пора ехать ответ держать.
– Ехать? Сейчас? – Берсень замер у двери.
– К государю, – раздражённо буркнул Гусев в его сторону.
– … Стало быть, вопросов сокрытых осталось много, – сухо подтвердил дьяк Гусев. Он вместе с Иваном Беклемишевым в длинном теремном кабинете со сводчатым потолком и низкими дверями, сказывали великому князю московскому Иоанну III Васильевичу о деле. Разговор был тайный только на троих.
– Нет, не верю я в то, что Борис Лукомский сам удавился, – продолжил говорить Гусев. – Причин моего сомнения две: слаб он был телесно, и кроме того, верёвка, что была на шее ныне покойного Бориса – сухая пенька без затяжной петли. Чтобы на такой удавиться, надо прыгнуть с высоты не менее трёх саженей, а в порубе и двух не наберётся, притом, узел от верёвки был завязан на решётке всего в полутора аршина от пола, что ниже роста покойника. По сему, надо всех людишек, что в тёмной избе были имать и допрос учинять.
– Вот оно что-о-о, – протянул великий князь, он как бы с ленцой провёл рукой унизанной тяжёлыми перстнями с большими каменьями по своей русой с проседью бороде, весь вид его показывал некую отстранённость от беседы, но цепкий взгляд был прикован к Гусеву.
– Хитёр ты Владимир в делах посольских, а ноне вижу и в сыскных – хват, я об том буду помнить до другого разу. А пока, – государь встал со своего места и подошел к резному столику возле окна с витой решёткой, – жалую вас слуги мои верные за службу, – великий князь взял со столика два увесистых кошеля и подал их дьяку и Беклемишеву.
Гусев и Берсень изумлённо переглянулись. Дьяк пал на колени.
– Благодарствую государь. До последних дней своих буду молиться за оказанную мне тобой честь. Но, токмо чести для верных слуг мало…. Им потребно оправдывать её, великими, угодными тебе делами, а я вижу, что дело, порученное мне, оскудевает. В тот день, когда потребно радеть и не мешкать, всё наоборот затухает, горячий след остывает и канет в небытие. Коли видишь мою вину в том – прикажи казнить, но доверия своего не лишай!
Иоанн Васильевич весело рассмеялся: – Эва как…, – великий князь обернулся к Беклемишеву: – А ну, ты говори.
Боярин пал на колени рядом с Гусевым.
– Великая тебе благодарность за оказанную честь государь, – стоя на коленях, поклонился Беклемишев, – однако, помыслю, что прав Владимир Елизарович. В сём деле мешкать не след. Коли видишь вину нашу в смерти Бориски Лукомского – готовы расплатиться любой ценой…. Но сейчас…, ради твоего блага, блага государства московского не вели это дело забывать.
– Благозвучны слова ваши, – великий князь продолжил улыбаться, – отрадно, что вы есть верные слуги мне и всему государству московскому. Доволен я великим усердием вашим, но на этом закончим мы разговор о Лукомском и всём, что с ним связано. Коли суждено ему было покинуть наш мир, то об остальных его грехах пусть господь позаботится, – Иоанн Васильевич размашисто перекрестился, дьяк и боярин перекрестились вслед за ним. – Однако…, – государь дотронулся до массивного золотого креста на груди, и Берсень припомнил, что точно так же делал и дьяк Гусев, когда собирался с мыслями. Беклемишев чуть повернул голову к дьяку, но тот на его взгляд не ответил.
… – Не забудьте и о своей клятве: сохранить всё о сём деле в тайне, навечно, – чуть понизив голос, сказал великий князь.
– Помним государь! – вразнобой ответили Гусев и Беклемишев.
Иоанн Васильевич одобрительно кивнул головой. – Ступайте слуги мои верные, будет час, призову вас на новую службу. – Великий князь повернулся спиной, давая понять, что разговор окончен.
Поднявшись с колен, Гусев и Беклемишев отвесили поклон, и, пятясь задом к дверям, вышли из великокняжеских палат.
По переходам и галереям из резного дерева, через большие палаты и просторный зал, дьяк и боярин миновали Передние палаты, и вышли к красному крыльцу. Оба обернулись, и, не сговариваясь, трижды перекрестились на икону спаса над входом.
А вокруг крыльца, на ступенях трёх широких лестниц, да возле них, всё важный народ московский. От середины лестниц книзу – стояли больше родовитые, а за ними, ещё пониже – служилые. Все хотят увидеть государя, предстать пред его ясные очи.
За полдень, небо дышит холодом, первый снег большими хлопьями неторопливо оседает на крыши и дворы. Медленно кружится и застилает собой самый конёк красного крыльца и весь двор, что перед ним.
– Эх, чудно как-то оно…, – глядя себе под ноги, обронил Берсень.
– Ты о чём? – спросил Гусев, внимательно глядя куда-то в середину пёстрой толпы у крыльца.
– Да, вот чудно, говорю… Закончилось наше дело, почитай через пять месяцев на шестой, всё токмо этим жил и вдруг, как отрезало…
– Дело? – дьяк усмехнулся в усы, – это наша служба в этом деле закончилась, а дело только началось, – Гусев указал на троих бояр, что друг за дружкой поднимались по ступенькам великокняжеского терема.
Старший – сам весь седой, взгляд с прищуром; средний – одет во всё чёрное и с лица бледен; младший – в дорогой одежде и красных сапогах, щёголь.
Берсень посмотрел, куда указал Гусев, и, узнав всю троицу, уже хотел было что-то сказать, но его прервал резкий возглас из гудящей толпы:
– Глядико-сь, сызнова греки к государю! Второй раз на дню! Мы – бояре московские, у крыльца дожидаем, а эти прямо в палаты шасть! – басил большой грузный боярин с длинной седой бородой.
– Так, то-ж Ласкарёвы… Их не для совета или розмыслов государь зовёт, а для тайных дел. Чем они живут, токмо богу, да нашему Великому князю известно – словно волки по дорогам рыщут, всё чегой-то ищут, и есть ли на них крест, аль нет – не ведомо… – Вторил первому, другой боярин в высокой бобровой шапке и шубе, крытой синим сукном.
Греки прошли мимо, прямо в те двери, откуда до этого вышли Гусев и Беклемишев, голов не повернули, ни с кем не заговорили и здравия никому не пожелали.
– Неужто по нашему делу они, к государю? – отойдя в сторону от толпы, спросил у Гусева Берсень.
– Может и так, – сдержанно уронил дьяк, – такие дела наш государь не бросает и не забывает.
– А мы? Али не доверяет нам более великий князь? – сдавленно спросил Беклемишев.
– Может и доверяет, да токмо, наша служба ему видать более без надобности, не нами начато, не мы и закончим.
– Стало быть, не греки при нас, а мы при их деле были? – вскипел Берсень.
– Так уж, получается…, – неохотно ответил Гусев, продолжая идти к воротам.
– Как же это?
– Нешто сам не разумеешь? – оглянувшись по сторонам, с горькой усмешкой бросил дьяк. – Крамольные дела, они тё-ёмные, откуда и куда тянуться нити заговора враз не разберёшь. Нас потому к этому делу приставили, что князья, бояре и попы московские родством и делами издревле меж собой, да со многими литвинами накрепко связаны. Ветви родов-дубов сплелись и срослись-сроднились. Кто за кого стоит и супротив кого древнюю вражду питает с наскока не разобрать. В такой чаще, не то, что иноземец…, писчий дьяк из разрядного приказа голову сломит.
– Это, что ж… Мы для Ласкарёвых, навроде гончих на охоте, след унюхали, а дальше – дело хозяйское?
– Добрая гончая издалека чует зверя, но не видит его, от того и петляет, а сокол с высоты полёта зверя зрит. А коли соединить их? Вот то-то и оно. Наш Иван Васильевич премудр, паче всего в людях разбирается, знает какого человека к какому делу пристроить.
– А что же, теперь? Пробрались через дебри, учуяли зверя и, ненадобны мы?
– Стало быть – так….
– Ну, нет! Не по мне это. Такое дело не след на полпути бросать. Теперича, я ещё пуще сведать желаю, как оно так всё сплелось, и почему государь оставил это дело грекам?
– Что же ты государева слова ослушаешься? Своеволишь?
– Да рази я для своевольства, а не за ради государя? Нет, батюшка мне сызмальства говаривал: «все дела до конца доводить надобно», – так я и приучен.
– Да уж знаю я твоего батюшку, – улыбнулся Гусев, – не раз посольские дела вместе правили, только он не так горяч.
– Эх, Володимир Елизарович, всё бы тебе: по посольскому, да по писанному, а в этом деле вишь как ….
– Как? – удивлённо поднял брови дьяк.
– Тот делу рад, кто сам хват.
Гусев покачал головой и усмехнулся в бороду, что ещё сильнее распалило Беклемишева:
– А вот ты сам столько трудов положил и неужели не обидно тебе?
– Обидно? Пожалуй, что нет. Сыскное дело оно непредсказуемое, а потому не по мне. Да и на кого обижаться то? На государя? – дьяк пожал плечами.
– Не о государе я сейчас, а о том, что дело бросать не след, – в сердцах махнул рукой Иван.
– То есть, всё-таки, затаил обиду? – подначил Гусев.
– Нет, не обиду… Но успокоения мне нет, и поделать я с собой ничего не могу – шуба овечья, а душа человечья, – не мог остыть Беклемишев. – И мыслю я, что коли влезли мы в это дело, нам и надлежит его до конца довесть. Я бы и сам управился, токмо не знаю, как теперь подступиться.
– Подступиться не сложно, а вот отступить, потом будет тяжко. Ну коли решил, отговаривать более не стану, – дьяк пригладил свою бороду и кинув взгляд на оставшуюся позади на ступенях шумную толпу, продолжил: – все ведомые нам следы у тебя как на ладони.
Берсень непонимающе посмотрел на Гусева, и тот, уловив взгляд Ивана, пояснил:
– Да вот они: покойник Борис, те, кто был в допросной избе и конечно сами Ласкарёвы…
– Ну, про тех, кто был в избе – это я и сам думал, а греки, они-то как? – с нетерпением спросил дьяка Беклемишев.
Гусев поморщился, но продолжил:
– А сколь раз ты встречал Илью Ласкарёва, когда ён с Литвы да порубежья возвращался, чего ж не спросил, как он Бориса сыскал? Как он исхитрился захватить только его одного и при том уйти от прочих братьев Лукомских. Ведь те, небось, были где-то поблизости?
– Да много ль с ним поговоришь? С им и его меньшим братом всё едино, что хлеб, что мякина, – затараторил Берсень. – Лопочут меж собой не по-нашему, а нам о деле всего два слова и фьють – только пыль за ними по дороге.
– То-то и оно… тайна за ними. Вот, ежели бы ты с ними вместе, где побывал, то глядишь, чего и узнал бы. Но прежде, подумай, надобно ли это тебе? – подытожил Гусев.
– Надобно! Ой, надобно. Всё выведаю. Жив не буду, а узнаю! – запальчиво воскликнул Беклемишев.
– Эх, Иване, много в тебе бродит бесовского, а смирения нет. Так и до беды недалече. Многому тебе ещё учиться надо. Ты б, хоть книги читать начал, в них обило многомудрости.
– Эва, книги, – нетерпеливо отмахнулся Беклемишев, – это в каких таких книгах прописано как крамолу известь? Сколь разов я их открывал, а там всё о божественном, про мирское-то ничего. Опять же, вот и у тебя тоже сколь учуся, но это мне, покамест, всё уразуметь не помогает.
– Книги, они бывают разные и о разном…, – как бы про себя оборонил дьяк – А у меня ты не особо и учился, так… приглядывался. И постичь смысл всех шагов не пытался, – чуть прикрыв глаза, тихо сказал Владимир Елизарович.
– Да говорю ж тебе: мне писанная в грамотах, да книгах наука не к чему. Не по мне тако занятие, – с напором пояснил Иван. И, заметив, неудовольствие на лице Гусева, продолжил уже тише.
– Ты, мне лучше о настоящих делах обскажи. О наших. Вот это как раз то, над чем мне охота подумать, да постараться.
– Эх-хе-хе, – по-стариковски покачал головой дьяк Гусев. – Горяч ты. Мой совет – оставь всё это. Узнает государь – не сносить тебе головы.
– Нет, Володимир Елизарович, теперя уже не могу, не такой у меня характер, а за вещее дело и головы не жаль, – Берсень возбуждённо сверкнул рысьими глазами и притопнул ногой.
– Знать ты уже решил, что делать будешь, коль до государя дойдёт, что ты ослушник? – с хитрецой во взгляде спросил дьяк.
– Да, там уж будь, что будет. А ежели чего, то всё брошу и на войну уеду. Тама, чай, сподручнее будет и проще. Вот враг, а вот мы, и побеждает тот, у кого сила в руках!
– Эх-хе-хе… Коли так, то на этом пора нам расстаться Иване. Расходятся наши дороги, помогай тебе бог! – Серьёзно взглянув на Берсеня, сказал Гусев.
Иван Беклемишев опешил. Он в растерянности растопырил руки в стороны и подался всем телом вперёд. Но через мгновение уже совладал с собой.
– Спасибо на добром слове… Бывай, Володимир Елизарович, – со скрытой обидой бросил Берсень, и резко развернувшись, зашагал прочь.
Гусев остался стоять на месте. Снег медленно падал на его плечи и седую бороду. Дьяк смахнул прилипшую к реснице снежинку и медленно перекрестил удаляющуюся фигуру Ивана Беклемишева.
– Помогай тебе бог.
Берсень поторапливал коня от государева двора. Уязвлённое самолюбие и мысли о том, что последние месяцы он жил как кукла в чужих руках, жгли его изнутри.
Влетев на отцовский двор, он, наперво приказал готовить допросную избу. Ничего не понимающая дворня мялась в нерешительности, и это окончательно вывело Ивана из равновесия. На крики Ивана, подгоняющего к избе вялую дворню, вышел отец.
– Почто шумишь, сыне? – ровным рокочущим басом спросил Никита Беклемишев.
– Да что же это, батька, холопы совсем обленились, наказов не исполняют, по углам шорохаются, а мне надо дело вершить.
– Не хватит ли на сегодня? – с ленцой потянулся боярин Никита.
– Э-нет, батька, поспешать мне надобно, пока след не остыл, с людьми из нашей допросной избы перемолвится, да хорошо покумекать.
– Так люди наши, вроде как за тобой отъехали….
– Как отъехали? Когда? – встрепенулся Берсень.
– Ну как же… Вслед за тем, как ты с дьяком со двора выехали, заскочил грек этот, ну…, седой такой…, Ласкарёв… Был он с сыновьями и двумя воями. Все верхами, да одвуконь13. Забрали домовину14 с покойником Борисом, нашего ката15 и подьячего, вроде как по государеву слову. Я думал, что ты с Гусевым о том знали.
– Не знали мы о том! Не знали! – выкрикнул Берсень. – Видать греки только и ждали нашего отъезда со двора, чтобы людей допросных имать.
– Т-а-а-к, – боярин Никита отвел глаза в сторону, а я ещё им розвальни16 под домовину дал и отрока из дворовых…
– Зачем?
– Ну как же иначе…, люди с государевым словом… дело у вас общее… Отрок им и листы снёс, что у тебя в горнице лежали….
– О господи! Батька! Было общее, было…. А, теперича, государь отставил меня и дьяка Гусева в сторону, – печально уронил Иван.
– Как так «отставил»? – боярин Никита стал темнее тучи.
– А вот так, поблагодарил за службу, наградил кошелём и приказал всё забыть….
– Стало быть, в немилости ты?
– Того великий князь мне не сказывал…, напротив, называл верным слугой своим. Но всё одно, чую я, что провели меня греки, как мальца неразумного.
– Греки… уж сколь годов так-то… При них переменился дедовский порядок на Москве эх… Но, не в энтот раз! Этого случая не спустим, завтра же государю челом ударю на их обманку! А сейчас пока всё обмыслить надобно – идём вечерять. – Никита Беклемишев обнял сына за плечи, и они скрылись за дверями своего дома.
Погружённый в свои мысли посольский дьяк Владимир Елизарович Гусев медленно подъехал к воротам своего дома. Он без лишней суеты слез с коня и толкнул калитку.
– Эй! Коня примите! – крикнул Гусев во двор, мысленно удивляясь, что никто из дворни не увидел, как он подъехал, и как это было заведено, заранее не открыли ему. Необычно молчаливые холопы с запоздалой резвостью распахнули ворота и забрали коня. Владимир Елизарович сделал пару шагов и заметил, что во дворе, под навесом стоял ещё один осёдланный конь – чужой, а со ступеней крыльца его дома навстречу, широко улыбаясь, сошёл боярин государевой тайной службы.
Гусев давно был знаком с этим боярином, знал, что настоящее его имя Феодор Ласкарис, и никогда не верил в те сплетни, что рассказывали об этом человеке. На Москве этого грека все привыкли звать на русский лад – Фёдор Ласкарёв, что нисколько не задевало боярина. И хотя приятелями Гусев и Ласкарёв не были, но определённую симпатию друг к другу испытывали. Поэтому, без лишних предисловий, Владимир Елизарович проводил боярина в дом и усадил за стол. Тут он и выложил ему своё видение недавних событий, не забыв упрекнуть Фёдора и его сыновей в излишней скрытности. Гусев говорил ровно, но с редкой для себя желчью. Толи день сегодня был уж слишком ненастным, толи остался осадок от разговора с Берсенём, а может быть собственные давние мысли дьяка выскочили наружу. Как бы то ни было, но в конце своей речи, Гусев даже встал из-за стола и повысил голос, что случалось с ним не часто.
Грек не обиделся, а только кивнул головой и чуть лукаво улыбнувшись, сказал:
– Твоя правда, мы, может, кое в чём и перестарались, но уж больно странно всё в этом деле: как выйдем на поиск – засада, как нападём на след – тупик, а споймаем злодея – он либо молчит под пытками, либо вот – богу душу отдал.
– Неужто, меня, в чём подозреваешь боярин? – вспылил Гусев.
– Теперь уже нет, а за прошлое прости, – повинился Ласкарёв.
– Теперь?
– Ты ведь ведаешь, я верный слуга государя и государыни и что велят, то и сполняю.
– Ну да, ведаю. Токмо на деле ты есмь слуга государыни и государя, – поправил Гусев.
– Разве сие не суть одно и тоже? – заулыбался старый боярин.
– Вообще-то нет, но продолжай.
Ласкарёв с охотой кивнул.
– С чего всё, зачинилось, помнишь?
Гусев помнил: сначала в Новагороде объявились попы-еретики, а как им развязали языки и пошли имать тех, кого они на пытке назвали, так и открылось тайное: о заговоре супротив государевых порядков и церковных устоев. Дале хуже было: в самого государя со стены кремлёвской кто-то стрелу метнул. Целую седмицу всю стражу кремлёвскую трясли да допрос учиняли, но злодея так и не сыскали. Вот и повелел государь заняться поисками лихоимцев ему – дьяку Гусеву, а для пущей ловкости дал, якобы в подмогу Ласкарёвых.
– Я поначалу тоже решил, что всё связано с делами иноземными, ведь иначе государь поручил бы сие дело не мне…, – с горечью в голосе начал Владимир Елизарович. – Однакось, по всему вышло, что тута лишь интересы тайной службы, тогда почему я? Ведь мой промысел – посольства править, а не за крамольниками рыскать.
– Э-э дьяк, да ты-ж сам и ответил на свой вопрос, – продолжил улыбаться боярин Ласкарёв, – потому ты и нужен на сём деле, что известен своей рассудительностью, да острым умом, и тем, что нельзя тебя ни купить, не запугать.
– Но теперь то, всё…? Сколь трудов, а стал уже не нужен, государь от дела отставил, – уронил Гусев.
– Владимир Елизарович, ты никак отчаялся? А может, ты просто устал?
– Возможно. Но когда твое дело оказывается с тройным дном, тут любой придёт к невесёлым мыслям. Однако, ты тут не за тем, чтобы пустые речи вести? Так? Коли приехал, так уже не темни, говори, как есть, чем могу – помогу, чай не враги мы.
– Иного от тебя и не ожидал, – обрадовался Ласкарёв.
Гусев поднял глаза на Фёдора Ласкарёва. Греку было уже за пять десятков. Сухощавый и статный, Ласкарёв казался даже несколько изящным, как юноша. Уроженец далёкого Константинополя, он был стремителен в поступках, но мягок в жестах, поступь имел плавную почти не слышную – кошачью. Взгляд холодных глаз грека был резок. Речь гортанная и певучая, почти без акцента. И хотя лицо Фёдора было в морщинах, а волосы на голове и в бороде был совсем седыми, сам грек мало походил на степенного старца. – Он был из тех людей, которых прожитые годы не сгибали в гнусного брюзгу, а как будто «натирали до блеска».
– Вот ты, Владимир Елизарович давеча попенял мне, что мол, тайн много, и тут ты прав, возразить мне нечего, но тайны-то они у всех есть. Большие али малые, но есть, иной раз даже и человек тебе знаком, а не знаешь, что за тайну он бережет. У тебя ведь ранее в посольских делах разве так не бывало?
– Ну, там сие, само-собой…, – нехотя буркнул Гусев.
– Да, – подхватил Фёдор, – вот ноне, до государева поручения, ты всё более по иноземным делам радел, однако ведь не всегда было так, сказывают, что по молодости и воинского дела не гнушался?
– К чему это ты ведёшь? – встрепенулся дьяк.
– Да просто к слову пришлось, – как будто простецки, пожал плечами грек.
– Ты, Фёдор Кананович со мной не хитри, чай не малец я, поседел на государевой службе, – с раздражением сказал Гусев.
– Да, что ты, какая уж тут хитрость, – с лёгкой усмешкой ответил Ласкарёв, – просто хотел спросить о делах твоей юности, да о сотоварищах, с кем службу ратную ты нес.
– О ком вопрошаешь? – дьяк прищурил глаза.
– Да вот, хотя бы о твоём былом товарище, об Иване Курицыне, ведь по молодости вместе же на рубежах да заставах не един год провели, али не так?
– Вон чего тебя беспокоит…, – недобро протянул Гусев. – Что ж, была у нас дружба, пока он молод был, да ноне её уж нет, хоть и в одном приказе мы с Иваном, но как ты сам ведаешь, начальным головой у нас его брат, что в ближних людях к государю. Да и сам Иван теперь важным стал, к себе не зовёт, и в гости не заезжает, разошлись наши дорожки врозь.
– То всем давно известно, – продолжил улыбаться боярин Фёдор, – но я хочу спросить о другом: как считаешь, зачем Иван послал Бориса Лукомского в Литву к князю Соколинскому, и почему тот поехал? Ведь гонец-то больно непростой, – глаза Ласкарёва смотрели прямо на дьяка, как будто хотели пригвоздить его к месту, где он сидел.
– А откель ведомо, что это Иван послал Лукомского? – удивился Владимир Елизарович.
– Ну, ты же не думаешь, что мы даром тратим время на государевой службе, – уклончиво сказал Ласкарёв, – так всё же…, как мыслишь, почему именно Борис стал посланцем и зачем он туда поехал?
– Кабы я доподлинно всё знал, нешто утаил бы? – вопросом на вопрос ответил Гусев.
– А я вот и хочу это у тебя спросить, ведь может так статься, что ты чего-то не договариваешь. Нет, я, конечно, не верю, что ты в сговоре с Курицыными, но сердцем чую, что между Иваном и Соколинским что-то есть. А ты, если не знаешь об этом, то можешь догадываться, в чём сейчас дело!
– Побойся бога боярин! – вспылил, обычно сдержанный дьяк, – всё, что было мне ведомо об этих людях, осталось далеко позади, юнцами мы тогда были, и ничего с той поры не осталось, окромя воспоминаний.
– Кабы я боялся бога – тут бы с тобой не сидел, а обратился бы к другому человеку, скорее всего священнику, – всё с той же усмешкой продолжил Фёдор. – И ещё раз тебе повторю, что никто тебе не пеняет, но как человек, не верящий в совпадения, прошу – обмысли мои слова, может чего и надумаешь.
Ласкарёв качнулся всем телом назад, намереваясь встать из-за стола, но Гусев, не поднимая опущенной головы, хлопнул ладонью, чем вызвал едва заметно замешательство на лице боярина и остановил его порыв.
– Вот ты сказал про священника, а ведь получается, что к нему и надо….
– Не понимаю тебя Владимир Елизарович, – слегка растягивая слова, проговорил Фёдор.
– Что ж… была одна история. Сейчас она уже подзабылась, но я как услышал от Бориса-покойника про старого князя Соколинского, так сразу её и вспомнил. Правда, сразу упрежу, что всё, что я помню совсем не касаемо отношений между Москвою и Литвой и не думаю, что этот вообще как-то связано с нынешним делом, так как Соколинский и Иван Курицын совсем не други, а скорее наоборот.
– Ну-у, – протянул Ласкарёв, – ты уж Владимир Елизарович поведай, а опосля, вместе обмозгуем, может, сообща и поймём чего, ведь две головы одной лучше?
Гусев согласно кивнул, и начал свой рассказ:
– Было всё это на последнем году нашей порубежной службы, Иван тогда совсем мальчишкой был – борода ещё не отросла, состоял он по просьбе его отца при мне, к ратному делу обвыкал. У князя Семёна Соколинского была дочь-красавица, звали княжну Анной. И вот посватался к ней юный Иван Курицын, всё честь по чести. Соколинские, несмотря на то, что женишок был молодше невесты, оказались не прочь породниться с Курицыными, ибо те уже тогда были не чужды великокняжескому московскому столу. Но вот только сама Анна любила другого – в младенчестве ей наречённого княжича Василия Бобровского. Он из родовитого, но обнищавшего древнего литовского гнезда, но собой был хорош и наукам разным обучен у латинян в граде Праге. В ту пору, он как раз возвернулся под отчую крышу, так как при дворах иноземных, не имея протекции и денег, имени себе не сделал. Княжна была послушна отеческой воле, но девичье сердце указывало ей другой путь. Так и металась она почти год, но не выбрала, ни одного из них.
– И тогда она, бежала? – хитро сверкнув глазами, спросил Ласкарёв.
– Да…, при помощи бритвы…, – Гусев замолчал и перекрестился. – После такого, сам понимаешь, Семён Соколинский еле пережил позор, и возненавидел и Ивана Курицына, и Василия Бобровского, а четверо его сыновей поклялись на могиле сестры снести головы обоим неудавшимся женихам, так как именно в них видели зло, кое сгубило княжну Анну.
– Мда, – сухо произнес грек и задумчиво провёл рукой по своей белёсой бороде.
– Вот видишь, я же говорил тебе, что это дело, нынешнего не касаемо, – с печалью в голосе подытожил Владимир Елизарович.
– Так-то оно так, но как знать…. Об этом надо ещё поразмыслить, авось что-нибудь, да выплывет, хотя дело и старое. Однако-сь, уже в нынешнюю пору Курицын ведь зачем-то посылал Бориса к старому князю? Али прошлые обиды позабылись?
– То есмь загадка и для меня.
– А к чему ты обронил, что, мол, к священнику и надо? – зацепился за мысль Ласкарёв.
– Так, ведь Василий Бобровский после того случая как раз в монахи и подался, и как я слышал, стал священником, где-то в Новагороде.
– Что-ж…, надоть его поискать, может и приоткроется сия тайна, а я чую, что коли поймём мы, что есть нынче между старым Соколинским и Курицыным Иваном, так и доберёмся до самого дна колодца, из которого и проистекает зло, – уверенно сказал Фёдор.
– Погоди, боярин, но, ежели ты прознал, что Курицыны враги нашему государю, отчего ж не молвишь ему об этом? – обескураженно спросил Гусев.
– Я измену сердцем чую, а видаков их делам у меня нет.... Пока нет, – Ласкарёв сжал перед собой жилистый кулак.
– Ну, тогда и суда нет, – пожал плечами дьяк.
– Пока нет…, – повторил грек.
– А скажи-ка боярин…, – снова остановил собравшегося уходить Ласкарёва Гусев, – всё-таки, почему государь отставил меня и Беклемишева от сего дела?
Грек в ответ как-то невесело хмыкнул и вместо обычного прищура посмотрел дьяку в глаза спокойно и открыто.
– Он не токмо тебя от дела отставил, он это дело приказал забвению придать, насовсем.
– Но ты, же всё одно спрос ведёшь…, – удивился Владимир Елизарович.
– Я? Спрос? Нет, что ты…, – рассмеялся грек, – это у нас так…, шутейная беседа.
– Ну-ну, горазды вы, греки, в шутках, особливо в тех, которые вокруг да около тайных дел.
– Такова наша служба, – хитро подмигнул Ласкарёв и, коротко поклонившись, скорым шагом вышел.
– Или натура…, – пробурчал ему в след Гусев.
Государев думный дьяк Фёдор Васильевич Курицын был человеком прозорливым и вдумчивым, наверно потому и ведал всеми посольскими делами при государе Иоанне III Васильевиче. И хотя, по долгу службы, он ежедневно распутывал нескончаемый клубок государственных дел, суеты сей муж не любил. С тех пор как три года назад при посредничестве крымского хана и венгерского короля, он благополучно удрал из турецкого плена, в жизни его многое изменилось. Вне стен государевых палат он стал менее словоохотлив и почти перестал бывать на многочисленных боярских пирах, ближних друзей почитай всех растерял, и его редко можно было увидеть с кем-либо, кроме своего брата Ивана, прозванного в народе «Волк». Меж бояр ходили слухи, что он в быту превратился почти в монаха, вкушал пищу всё больше скоромную, мёда и вина вовсе не пил и с женой почти не встречался, при этом никакой женской ласки на стороне не искал. Время своё проводил или на службе при государе или за книгами. Но совсем иначе выглядел Фёдор Курицын в делах шпионских. Сей дьяк, широко раскинул сети заговоров и провокаций, а нити его связей уходили далеко на запад. Фёдор Васильевич не был мягок: всё планировал заранее, о победах своих не распространялся, а провалы переносил спокойно, без падения духом.
После вечерней зари, как это часто бывало, Фёдор Курицын вместе со своим братом Иваном, заперлись в покоях, что выходили окнами во двор его усадьбы. Запалив всего одну свечу, Фёдор Васильевич поставил её по центру широкого стола, заваленного бумагами и свитками, и на ходу повернувшись к брату, спросил:
– Не было ли сегодня гонца?
Не дожидаясь ответа сел, напротив, без умысла раздвинув несколько бумаг на столе. Посмотрел на отрицательно качнувшего гривой своих серо-пегих волос Волка.
– А про случай на беклемишевом подворье ты уже что-то ведаешь, брате?
Иван снова покачал головой. Фёдор чуть шевельнул бровью и продолжил:
– Что ж. Будем надеяться, что неудача в сыскных делах не приведёт молодого Беклемишева к разочарованию, и он останется прежним врагом тех, кто злоумышляет на государя. Теперя…, – размышлял вслух Фёдор Курицын, – …следует подумать о нашем на него воздействии.
Волк плотоядно ухмыльнулся и провёл пятернёй по своей густой пегой бороде:
– Прямо с языка снял, брате. Именно сейчас, когда всё так обернулось, он, пожалуй, будет охоч до нужного нам дела.
– Расскажи мне о нём.
– На службе государевой, как ты знаешь, он не давно, но рвение проявляет. На отца своего похож только внешне, но не характером, больно норовист и колок, почти как его дядя – воевода Семён. Как и все в их семье, Берсень строгих нравов, ни в каком разгульстве и мотовстве замечен не был. Пока холостой. Грамоту разумеет, в приказе служит исправно.
– Как воспринял свой отвод от дела?
– Что было у государя и о чём там говорили, то мои соглядатаи не узрели. А опосля, был сдержан ….
Фёдор Курицын удовлетворённо кивнул и сказал:
– Такой человек нам и надобен. Очевидно, что с потерей Бориса Лукомского некоторые наши дела замедлились. Пора их расшевелить…. Но покойник Борис, своей кончиной сослужил нам последнюю службу. Немалых трудов стоило мне убедить государя в том, что сыск, ведомый Гусевым и Беклемишевым всё пустое, и если бы не эта смерть, то так скоро не закрыть бы эту язву. Жаль княжича-молодца, но что было делать, коль споймали его? Вдруг заговорил бы? – по привычке в полголоса проговорил Фёдор Курицын. – Да, к слову, а что там с телом несчастного Бориса, где оно? Где-то схоронено? Али его забрал отец?
– Про похороны я ничего не ведаю. Однако, доподлинно, что старый князь Иван Лукомский ныне не на Москве, он токмо на день Апостола Иакова к Москве возвертаться с богомолья должо́н, об том у нас уговор был. Так что, мыслю он ещё ничего не знает.
– Значит… тело всё ещё на подворье Беклемишевых? Что говорит твой человек?
– Мой человек пропал, – Волк скривился, как от зубной боли. – И нутром чую – тут не обошлось без Ласкарей.
– Худо, – буркнул в ответ Фёдор Курицын. – Сие, очень худо, брате, снова эти клятые греки плюют в кашу, что мы заварили. Н-да… А как к Ласкарям относится Берсень?
– Да, без особой приязни.
– Это для нас хорошо, но тело Бориса надо сыскать. Для нас вообще лучше, если бы это тело больше никто и никогда не увидел, пусть он просто сгинет. Ну а с Берсенём, после….
– Есть у меня один человече…, – Волк хищно улыбнулся, – … он могёт.
– Это тот, о ком я думаю? Быть по сему, – не возражал Фёдор Васильевич. – Пусть займётся. Как там его кличут?
– Ныне он прозывается Тихон.
– Вот и добро. Пущай будет «Тихон», – согласился дьяк. – Итак, любезный брате, пока я буду весть догляд за Беклемишевым Ивашкой, ты – готовь послание к нашему другу, пусть ведает, что тут у нас. Он же уже в монастыре?
– По времени, должен там быть, но вестей пока не подавал. Видать затаился.
– Это меня и тревожит, но пока…, мы подождём, – Фёдор Курицын рукой накрыл и погасил свечу, давая понять, что разговор окончен.
Волк тяжело поднялся со своего места и вышел, оставив дверь открытой.