В самом начале мне семь. Мама улыбается. Даже когда его еще нет. Придет Жорж, и она улыбается. Когда его еще нет. Вот так. Такие дела. Улыбка. Молчание. Звонок. Ей даже не надо говорить, что это он. Я и так знаю. Улыбка. Я его слышу. Молчание. Звонок. Я его вижу. Смех. А потом – веселье двух товарищей, как выразилась сама мама, когда на мой восьмой день рождения, который мы праздновали с Жоржем в Диснейленде, в «Доме с привидениями», я спросила их, влюблены ли они друг в друга или, может, когда-нибудь влюбятся. И подумала, что жаль, когда мама засмеялась и объяснила, что они скорее как брат и сестра. На всю жизнь. Тогда я была бы рада такому отчиму, как Жорж. Веселый, добрый, терпеливый. И главное, мама с ним такая беззаботная, будто папа никуда не уходил. Так что я, как и она, зову его Монджо.
Когда папа ушел, мама подцепила парня, который начинал каждую фразу со слов «если бы дочь была в эти выходные не у тебя, мы могли бы…». Но мама у меня строгая. В выходные я у нее, и это не обсуждается. Вообще-то я у нее каждые выходные, потому что папа теперь не где-нибудь, а в А-МЕ-РИ-КЕ. Когда он сказал, куда уезжает, у него звезды в глазах сверкали. «Титаник», «Конкорд», д’Абовилль, переплывший Атлантику на веслах, – все это написано на бейсболке «Беркли», которую он теперь не снимает. Папа осуществил свою мечту. Он уезжает за океан. Он кайфует. В день отъезда он подарил мне будильник, на котором установлено его американское время, «чтобы мы все время были вместе». Восемь утра в Париже – я иду в школу, два ночи в Атланте – папа спит. Он должен был купить мне билет, чтобы я прилетела летом, но расходов и так оказалось слишком много. С тех пор он сам время от времени приезжает во Францию. Мы встречаемся в кафе, пьем сок, и иногда он говорит официанту thank you, потому что стал американцем. Сам же над этим посмеивается, а я смотрю на его часы, время на которых установлено как на моем будильнике, даже когда он во Франции. Час прошел, и он предлагает мне забрать палочку-мешалочку. Я их собирала, когда была маленькая. Он мне присылает американские. Я храню их в обувной коробке, которую подписала «ПАПИНЫ МЕШАЛКИ». Когда я наберу сто, он вернется.
Маме было очень одиноко, когда папа ушел. Плакать она не может, во всяком случае при мне. Мы вместе делаем тш-ш, это наше с ней время, когда мы сидим крепко обнявшись. Мы надеемся, что войдет папа и сядет на свое место, но не говорим этого. Мама прекращает тш-ш вовремя, чтобы не дать вырваться словам, ведь она не разрешает поддаваться хандре. Чтобы разрядить обстановку, она обычно объявляет киновечер или ужин на ковре. Моя обязанность – выбрать и расстелить на полу скатерть, и мы устраиваем пикник. За едой играем в «Уно» или в «Доббль. Гарри Поттер». Или еще в вопросы. Какое у тебя самое любимое воспоминание, моя Лили? А какая у тебя твоя самая сумасшедшая мечта, мама? А ты когда-нибудь врала, мама? Если бы ты могла превратиться в животное, кем бы хотела стать – птичкой или рыбкой, Лили?
Да, мама скучает по папе, но я – дело другое. У меня есть моя злость. И потом, вдвоем нам с мамой спокойно, и, главное, папа теперь не почесывает за ужином горло, как он делал под конец его жизни здесь, когда ему звонила Кейт и он брал трубку и разговаривал с ней как с пациенткой, а потом вставал из-за стола и уходил в другую комнату, чтобы потрепаться подальше от наших ушей и свалить, видите ли, на «срочный вызов». А папа вообще-то дерматолог. То есть просто держит маму за дуру. «Не разменивай сердце на мелочь, – недавно посоветовала она мне. – Храни его для кого-нибудь такого же хорошего, как ты». А потом она захотела узнать, почему я не иду на вечеринку к Эмили. Я сделала тш-ш. Я уважала ее молчание, когда она отказывалась говорить о папином уходе, и она тоже уважает мое, когда я отказываюсь говорить о своих «не хочу». «Ну а все-таки?» – пытается она, правда пару раз, но я могила. «А Октав будет?» – спрашивает она. Да, нет, может быть. А-МЕ-РИ-КА: это означает странное чувство отчужденности. С Октавом все кончено. Да и не начиналось никогда. Но я делаю тш-ш.