Желая выбрать для себя собаку, многие обращаются в питомник, некоторые едут в приют для бездомных животных, но иногда, особенно если так предначертано свыше, собака сама находит себе хозяина.
Примерно через месяц, субботним вечером, Элизабет выбежала в ближайшую кулинарию купить чего-нибудь на ужин. Когда она выходила из магазина с большой палкой салями и с прижатым к груди бумажным пакетом, полным всевозможных продуктов, ее заметил шелудивый, вонючий пес, прятавшийся в темном тупике. Хотя он уже пять часов лежал без движения, одного взгляда на эту женщину ему хватило, чтобы собраться с духом, встать на лапы и потрусить следом.
Кальвин, случайно оказавшийся у окна, увидел идущую к дому Элизабет, сопровождаемую – на почтительном расстоянии примерно в пять шагов – каким-то чудищем; и от созерцания этой сцены по телу Кальвина пробежала странная дрожь. «Элизабет Зотт, – услышал он собственный голос, – тебе предстоит изменить мир». И как только эта фраза слетела с его уст, он понял ее правдивость. Элизабет ожидали такие революционные, давно назревшие свершения, что имя ее, вопреки брюзжанию нескончаемой череды скептиков, обещало войти в историю. И словно в доказательство этого предвидения, сегодня у нее появился первый последователь.
– Дружка себе нашла? То-то, я смотрю, ты припозднилась! – крикнул он из окна, стряхнув эти нелепые ощущения.
– Шесть тридцать! – посмотрев на часы, крикнула она в ответ.
Пса по кличке Шесть-Тридцать следовало срочно окунуть в лохань. Долговязый, тощий, серый, заросший жесткой, словно колючая проволока, шерстью, будто бы чудом соскочивший с электрического стула, он стоял под душем как вкопанный, пока его отмывали с шампунем, и не сводил глаз с Элизабет.
– Может, завтра попытаемся разыскать его хозяев? – с неохотой предложила она. – Люди наверняка с ума сходят.
– У такого чучела хозяев быть не может, – заверил ее Кальвин и оказался прав.
Они раз за разом звонили в приют для бродячих собак, проверяли газетные объявления о пропаже домашних животных, но все напрасно. А хоть бы и не напрасно: Шесть-Тридцать не скрывал своего твердого намерения обживать новое место.
Кстати, «место» было первым словом, которое он усвоил, а в течение пары недель усвоил еще пять. Элизабет не переставала удивляться его способностям.
– Необыкновенный песик, ты согласен? – то и дело спрашивала она Кальвина. – Все схватывает на лету.
– Просто благодарный, – отвечал Кальвин. – Хочет сделать нам приятное.
Но Элизабет оказалась права: Шесть-Тридцать действительно схватывал все на лету и кое в чем разбирался.
Особенно в бомбах.
Прежде чем залечь в темном тупике, он проходил курс подготовки минно-разыскных собак на региональной базе корпуса морской пехоты Кемп-Пендлтон. К сожалению, там он оказался в числе отстающих. Мало того что ему почти никогда не удавалось в отведенное время унюхать бомбу, так еще приходилось выслушивать, как расхваливают заносчивых немецких овчарок – те успевали все. В конце концов его отбраковали, причем с позором: злющий инструктор вывез неудачника к черту на рога и бросил прямо на шоссе. Через две недели скитаний пес залег в темном тупике. А через две недели и пять часов его уже купала Элизабет, которая дала ему имя Шесть-Тридцать.
– Ты уверен, что нас пропустят с ним в Гастингс? – усомнилась Элизабет, когда в понедельник утром Кальвин заталкивал пса в машину.
– Конечно, а в чем проблема?
– Никогда не видела в институте собак. К тому же в лабораториях бывает попросту опасно.
– А мы будем за ним присматривать, – заверил Кальвин. – Собакам вредно целый день томиться в одиночестве. Им требуется поощрение к действию.
На сей раз прав оказался Кальвин. Шесть-Тридцать всем сердцем прикипел к базе морской пехоты: там он никогда не томился в одиночестве и, что еще важнее, обрел небывалое – цель жизни. Но не обошлось и без трудностей.
У минно-розыскной собаки есть выбор: либо (предпочтительный вариант) в отведенный промежуток времени найти бомбу, чтобы ее успели обезвредить, либо (нежелательный вариант, зато с посмертным награждением медалью) накрыть взрывное устройство своим телом, пожертвовав собой ради общего спасения. Бомбу в ходе дрессировки заменяет муляж, и бросившуюся на него собаку ждет разве что оглушительный хлопок и фонтан алой краски.
Этого оглушительного хлопка Шесть-Тридцать боялся до смерти. А потому изо дня в день, получив от инструктора команду «Ищи» и вмиг определив, что бомба заложена в пятидесяти ярдах к западу, он как нахлестанный удирал в противоположном направлении, тыкался носом в каждый камень и выжидал, когда другая, более храбрая собака отыщет эту адскую машинку и получит наградное печенье. Случалось, конечно, что другая собака оказывалась чересчур медлительной или неуклюжей: тогда ее ожидало только купанье в лохани.
– С собаками на территорию нельзя, доктор Эванс, – втолковывала Кальвину мисс Фраск. – Сотрудники жалуются.
– Мне лично никто не жаловался, – отвечал Кальвин и, зная, что на это никто не осмелится, только пожимал плечами.
Фраск тут же ретировалась.
В считаные недели Шесть-Тридцать тщательно проинспектировал институтскую территорию, запомнил каждый этаж, каждое помещение, все входы и выходы, как пожарный, чья обязанность – предотвратить катастрофу. Во всем, что касалось Элизабет Зотт, он пребывал в состоянии полной боевой готовности. В прошлом она много страдала, как подсказывала ему чуйка, и он вознамерился не допускать ничего подобного в будущем.
Элизабет относилась к нему сходным образом. Как подсказывала ей интуиция, Шесть-Тридцать тоже страдал, причем намного больше, чем предполагает судьба выброшенного на обочину пса, и тоже нуждался в защите. Если честно, это по ее настоянию он теперь спал у хозяйской кровати, хотя Кальвин намекал, что на кухне животному будет вольготней. Но Элизабет одержала верх: Шесть-Тридцать сохранил за собой полюбившееся место и теперь пребывал в полном счастье, за исключением тех моментов, когда Кальвин и Элизабет неуклюже сплетали руки-ноги в какой-то бесформенный клубок, да еще сопровождали свои нелепые телодвижения сопеньем – ни дать ни взять удавленники. Животные, конечно, тоже своего не упускают, но у них выходит куда ловчее. А людям, как заметил Шесть-Тридцать, свойственно все усложнять.
Если же эта кутерьма переносилась на раннее утро, Элизабет не залеживалась в постели, а почти сразу вставала и шла готовить завтрак. Согласно первоначальной договоренности, она в счет погашения своей доли арендной платы обязалась готовить ужины пять раз в неделю, но вскоре добавила к ним завтраки, а там и обеды. Элизабет не считала стряпню какой-то женской обузой. Кулинария, говорила она Кальвину, – это все равно что химия. А почему? Да потому, что кулинария и есть химия.
«При 200 ℃ / 35 мин = потеря одной мол. H2O на мол. сахарозы; итого 4 за 55 мин = C24H36O18, – написала она в одной из своих тетрадей. – Так что бисквитное тесто еще не готово. Маловато воды ушло».
– Как дела? – кричал ей Кальвин из соседней комнаты.
– Чуть не потеряла атом в процессе изомеризации! – кричала она в ответ. – Приготовлю, пожалуй, что-нибудь другое. Ты там Джека смотришь?
Имелся в виду Джек Лаланн, знаменитый телевизионный фитнес-гуру, самоназначенный ревнитель здорового образа жизни, требовавший от телезрителей неустанной заботы об организме.
Она могла бы не спрашивать: до ее слуха доносились команды этого человека-раскидайчика: «Вверх-вниз, вверх-вниз».
– А как же! – отдуваясь, кричал из комнаты Кальвин: Джек требовал еще десяти отжиманий. – Присоединишься?
– Я денатурирую белок, – уклонялась она.
– А теперь – бег на месте, – скомандовал Джек.
Несмотря на увещевания телетренера, одно упражнение Кальвин не признавал ни в какую: бег на месте. Пока Джек бегал на месте в какой-то причудливой обуви, похожей на балетные туфли, Кальвин дополнительно качал пресс. Бегать перед телевизором на пуантах Кальвин не видел смысла; пробежку он всегда совершал в кроссовках, причем на открытой местности. Это сделало его одним из первых джоггеров, причем задолго до того, как бег трусцой стал называться джоггингом и приобрел неслыханную популярность. К сожалению, обыватели, не знакомые с концепцией джоггинга, обрывали телефон полицейского участка: дескать, какой-то полуголый субъект в одних трусах носится среди жилых домов, пыхтя сквозь лиловатые губы. Поскольку Кальвин облюбовал для себя не более четырех-пяти маршрутов, полиция вскоре перестала реагировать на сигналы горожан. «Это же не какой-нибудь злодей, – отвечал по телефону дежурный, – это наш Кальвин. Ну не нравится ему бег на месте в балетных туфлях».
– Элизабет! – опять закричал Кальвин. – Где Шесть-Тридцать? Тут Счастливчика показывают.
Пес Счастливчик принадлежал Лаланну. Время от времени он появлялся на экране вместе с хозяином, но в таких случаях Шесть-Тридцать всегда выходил из комнаты. Элизабет подозревала, что для него вид немецкой овчарки – не слишком большое счастье.
– Он тут, со мной, – ответила она.
И повернулась к нему, держа на ладони яйцо.
– Даю совет, Шесть-Тридцать: никогда не разбивай яйца о край миски – в нее могут попасть осколки скорлупы. Лучше возьми остро заточенный нож с тонким лезвием и ударь по яйцу резко и коротко сверху вниз, как хлыстом. Это понятно? – спрашивала она, когда содержимое скорлупы соскальзывало в миску.
Шесть-Тридцать наблюдал не моргая.
– Теперь я разрушаю внутренние связи в яйце, чтобы удлинить аминокислотную цепь, – поучала она, орудуя венчиком. – Это позволит высвобожденным атомам связаться с другими атомами, высвобожденными аналогичным способом. Затем, при постоянном перемешивании, вылью полученную смесь на поверхность из железоуглеродистого сплава и передам ей такое количество теплоты, чтобы смесь достигла почти полной коагуляции.
– Лаланн – просто животное, – объявил Кальвин, входя в кухню во влажной футболке.
– Согласна. – Сняв с огня сковородку, Элизабет разделила яичницу на две порции. – Потому что люди по определению животные. В строгом смысле слова. Хотя иногда мне думается, что те животные, которых мы считаем животными, куда более развиты, нежели те животные, которыми являемся мы сами, не считая себя таковыми.
Ища подтверждения, она посмотрела на Шесть-Тридцать, но даже он не смог разобраться в этой грамматике.
– А знаешь, Джек навел меня на одну мысль, – сказал Кальвин, опуская в кресло свой могучий корпус, – и думаю, ты ее одобришь. Я буду обучать тебя гребле.
– Передай, пожалуйста, натрий-хлор.
– Тебе понравится. Для начала сядем с тобой в двойку распашную, а можно сразу в парную. Будем любоваться восходом солнца над водной гладью.
– Меня это не особенно привлекает.
– Начать сможем хоть завтра.
Кальвин тренировался три дня в неделю, но садился всегда в «одиночку». Гребцы высокого уровня нередко используют такой метод: когда они оказываются в скифе вместе с товарищами по команде, которые знают друг друга почти на клеточном уровне, им порой бывает трудно подстроиться под остальных. Элизабет знала, как он скучает по кембриджской восьмерке. Но сама греблей не интересовалась.
– Да не хочу я. Кроме того, у вас тренировки начинаются в полпятого утра.
– У меня – в пять, – указал он, как будто подчеркивая огромную разницу. – В полпятого я только из дому выезжаю.
– Нет, не хочу.
– Почему?
– Нет!
– Но почему?
– Потому что в такое время я еще сплю.
– Не вопрос. Будем ложиться пораньше.
– Нет.
– Первым делом познакомлю тебя с эргом – так у нас называется гребной тренажер. В эллинге несколько штук есть, но я хочу собрать свой, для домашнего пользования. Затем пересядем в лодку – в скиф. К апрелю будем скользить по заливу, любоваться восходом солнца и добьемся абсолютной слаженности.
Но тут даже Кальвин понял, что слишком размахнулся. Во-первых, за месяц грести не научишься. Большинство новичков осваивают технику под руководством опытного тренера самое меньшее за год, но чаще за три года, а некоторые и вовсе не справляются. Что же до скольжения по заливу, такого не существует. Чтобы достичь той стадии, когда гребля хотя бы отдаленно будет напоминать скольжение, нужно, вероятно, дойти до олимпийского уровня, и физиономия твоя на протяжении полета по гребному каналу будет выражать не спокойное умиротворение, а еле сдерживаемую муку. Иногда к ней примешивается выражение решимости, которое обычно указывает, что непосредственно после этой гонки ты планируешь переключиться на другой вид спорта. Однако, выносив эту мысль, Кальвин уже не мог от нее отказаться. Грести в паре с Элизабет. Уму непостижимо!
– Нет.
– Да почему?
– Потому что потому. Женщины не гребут.
Но как только прозвучали эти слова, она пожалела, что не придержала язык.
– Элизабет Зотт! – поразился Кальвин. – Ты хочешь сказать, что женщинам не дано освоить греблю?
На этом в споре была поставлена точка.
Утром они вышли из своего бунгало затемно: Кальвин – в старой футболке и тренировочных штанах, Элизабет – в каких-то с трудом раскопанных шмотках, отдаленно напоминающих спортивные. На подъезде к гребному клубу Шесть-Тридцать и Элизабет посмотрели в автомобильное окно и увидели на скользком пирсе некоторое количество тел, занимающихся общефизической подготовкой.
– Не лучше ли перейти в зал? – спросила Элизабет. – Темно же.
– В такое утро? – (В воздухе висел туман.)
– Я думала, ты не любишь дождь.
– Дождя нет.
По меньшей мере в сороковой раз Элизабет усомнилась в этой затее.
– Начнем с азов, – сказал Кальвин, приведя ее и Шесть-Тридцать в эллинг – длинное пещероподобное строение, пропахшее плесенью и потом.
Когда они шли вдоль стеллажей с поднимающимися к потолку рядами узких деревянных лодок-скифов, похожих на аккуратно уложенные зубочистки, Кальвин кивнул какому-то замызганному типу; тот, еще не готовый для разговоров, зевнул и ответил ему таким же кивком.
Остановились они только тогда, когда Кальвин нашел искомое: гребной тренажер, тот самый эрг, задвинутый в неприметный угол. Этот агрегат был тут же вытащен на середину прохода и установлен между двумя стеллажами.
– Сначала о главном, – сказал Кальвин. – О технике.
Он сел и принялся налегать на весла; дыхание вырывалось из него серией мучительных коротких импульсов, не знаменовавших ни легкости, ни удовольствия.
– Вся штука в том, чтобы запястья держать ровно, – пропыхтел он, – колени не задирать, включать мышцы живота, а также… – Дальнейшее перечисление утонуло в его тяжелом дыхании, а через пару минут он и вовсе забыл про стоящую рядом Элизабет.
Сопровождаемая верным псом, она отправилась обследовать эллинг и помедлила у стойки с лесом весел, длинных, как игрушки великанов. Рядом стояла большая витрина со спортивными трофеями; лучи рассветного солнца только-только начали выхватывать коллекцию серебряных кубков и старых комплектов спортивной формы – доказательств превосходства тех, кто превосходил соперников быстротой, техничностью или выносливостью, а то и всеми тремя качествами. Эти смельчаки, по словам Кальвина, показывали такую собранность, которая позволяла им первыми пересечь линию финиша.
Наряду со спортивной формой здесь были выставлены фотографии дюжих парней с гигантскими веслами, но на общем фоне выделялся один: молодой человек с комплекцией жокея, столь же серьезный, сколь и субтильный, плотно сжавший губы в угрюмую линию. Из рассказов Кальвина она поняла, что это рулевой: тот, кто решает, что и когда должны делать гребцы: наращивать ритм, поворачивать, обгонять другую лодку, прибавлять скорость. Ей нравилось, что один миниатюрный человечек держит в узде восьмерку диких жеребцов: его голос – для них команда, его руки – для них руль, его ободрение – для них горючее.
Элизабет обернулась посмотреть, как собираются другие гребцы: каждый уважительно кивал Кальвину, который продолжал терзать шумный тренажер; несколько человек с оттенком зависти смотрели, как он прибавляет количество гребков в минуту с такой очевидной плавностью, что даже Элизабет усматривала в ней признак врожденного атлетизма.
– С нами-то когда грести собираешься, Эванс? – спросил один из наблюдателей, хлопнув его по плечу. – Мы найдем, как твою энергию в дело пустить!
Если Кальвин хоть что-то услышал или почувствовал, он не подал виду. Взор его был устремлен вперед, корпус двигался равномерно.
Надо же, подумалось ей, он и здесь – легенда. Об этом говорила не только их уважительность, но и то подобострастие, с которым они огибали выдвинутый на середину прохода тренажер и сидящего на нем Кальвина. Рулевой, закипая, оценил ситуацию.
– Руки на борт! – выкрикнул он восьмерым гребцам, и те одним прыжком выстроились вдоль борта своего скифа, чтобы взвалить тяжелую лодку на плечи.
– Выдвигаем, – скомандовал рулевой. – Попарно взяли.
Но всем было ясно, что далеко они не уйдут, если Кальвин будет восседать посреди прохода.
– Кальвин! – горячо зашептала Элизабет, подкравшись к нему сзади. – Ты у людей на дороге. Надо их пропустить.
Но он только наяривал.
– Господи… – выдохнул рулевой сквозь зубы. – Что за человек!
Он бросил взгляд на Элизабет, сделал нетерпеливый жест большим пальцем, требуя, чтобы она отошла, а сам присел на корточки за левым ухом Кальвина.
– Молодчага, Каль! – проревел он. – За расстоянием следи, сукин ты сын. Тебе пятьсот пройти надо, а ты ковыряешься. Оксфорд ускоряется по правому борту, на обгон идут.
Элизабет не верила своим ушам.
– Прошу прощения, но… – начала она.
– Я знаю, это не все, на что ты способен, Эванс, – прорычал рулевой, отрезав ее от Кальвина. – Не беси меня, ты, долбогреб! На счет «два» по моей команде выдай двадцать гребков, уделай этих оксфордских засранцев; пусть пожалеют, йопта, что на свет родились, ты их порвешь, Эванс, прибавь, брат, выдадим тридцать два, потом сорок, бляха, по моей команде: раз, два, прибавь, ВЫЖМИ ДВАДЦАТЬ, ТЫ, МАЗАФАКА! – орал он. – ДАВАЙ!
Элизабет не знала, что потрясло ее сильнее: брань этого коротышки или то напряженное внимание, с которым реагировал на нее Кальвин. Через несколько мгновений после того, как прозвучали выражения «ты, долбогреб» и «засранцы», лицо Кальвина исказила гримаса безумия, какую увидишь разве что в фильмах про зомби. Он налегал на весла все сильнее и учащал гребки, выдыхал как паровоз, а коротышка по-прежнему орал на Кальвина, требуя невозможного и получая невозможное, а сам считал гребки, словно злой секундомер: Двадцать! Пятнадцать! Десять! Пять! А потом счет заглох и осталось одно простое слово, с которым Элизабет не могла не согласиться.
– Хорош, – сказал рулевой.
Тут Кальвин обмяк и резко завалился вперед, как от выстрела в спину.
– Кальвин! – вскричала Элизабет, бросаясь к нему. – Боже, что с тобой?
– Да все путем, – сказал рулевой. – Верно я говорю, Каль? А теперь убирай с прохода эту фигню, а то раскорячился тут нахер.
И Кальвин закивал, ловя ртом воздух.
– Будет… сделано… Сэм, – отдувался он, – и… спасибо… Но… сперва… хочу… представить… Элиз… Элиз… Элизабет Зотт. Мы… пара… партнеры.
На нее тут же обратились взгляды всех присутствующих.
– В паре с Эвансом! – вытаращил глаза один из гребцов. – А чем ты так отличилась? Олимпийское золото взяла?
– Что-что?
– В женской команде гребла, что ли? – спросил рулевой: теперь его распирало от любопытства.
– Да нет, я на самом деле вообще не… – Тут она вдруг умолкла. – А разве бывают женские команды?
– Она только учится, – отдышавшись, разъяснил Кальвин. – Но уже показывает класс. – С глубоким вдохом он выбрался из тренажера и стал оттаскивать его в сторону. – К лету будем с вами рассекать.
Элизабет была не уверена, что все правильно поняла. Что он собрался рассекать? Или имелось в виду «соревноваться»? Нет, не может быть. Он же собирался любоваться восходами?
– Знаете что? – тихо сказала она рулевому, когда Кальвин отошел за полотенцем. – Наверное, это не мое…
– Твое, твое, – не дал ей закончить рулевой. – Эванс никогда в жизни не посадит к себе в лодку чайника. – Потом он зажмурил один глаз и прищурился. – Ага. Теперь я и сам вижу.
– Что? – удивилась она.
Но он уже отвернулся и стал выкрикивать команды гребцам, чтобы те несли лодку на пирс.
– Ногу в лодку! – услышала она его лай. – Сели!
Не прошло и минуты, как скиф уже скрылся в густом тумане, а перед тем на лицах спортсменов читалась странная решимость, несмотря на то что с неба капали жирные, холодные капли дождя, предвещая еще больший дискомфорт.