Жизнь – гениальная обманщица. Никому и никогда, никогда и никому еще не удавалось ее перехитрить… С чего начинается она, эта катастрофа лжи?.. С едва осознанной детской уверенности, что впереди – долгие годы, наполненные счастьем и радостью? С ощущения этой радости, которой на самом деле не суждено сбыться?..
Он резко перевернулся на другой бок и прикрыл глаза. Нет, не нужно было вспоминать сейчас о детстве: слишком безмятежным и надежно-светлым оно было у него по сравнению с сегодняшней катастрофой, с тупиком, в который он загнан и из которого нет выхода… Еще одна красивая ложь, вычитанная им где-то и когда-то: «Выход из тупика там же, где вход в него»… И он, дурак, не просто запомнил – любил повторять это в назидание другим. Жене, сынишке, солистам, наконец… Однажды даже Аграновскому. Профессор тогда ничего ему не ответил – только посмотрел на своего лучшего ученика грустными и мудрыми глазами сквозь толстые «минусовые» стекла очков.
Нет, об Аграновском сейчас тоже нельзя. А о ком можно?..
Строганов горько рассмеялся, открыл глаза и резко сел на слишком широкой для него одного постели. Эту кровать «в стиле пятидесятых» где-то откопала и купила Лиза. Едва ли не в первый месяц их московской жизни. При виде громадного металлического чудовища, лишенного, с точки зрения Юрия, какого бы то ни было стиля вообще, он пришел в ужас, попытавшись объяснить жене, что ни в пятидесятых, ни в шестидесятых, ни в семидесятых никому бы и в голову не пришло не только спать – приобрести подобное уродство, занимающее треть дефицитной тогда жилплощади. Лиза обиделась, он махнул рукой, и кровать захватила их спальню навсегда.
Где теперь Лиза? В последний раз она звонила ему из Чикаго, просила его самого подать на развод. Слышимость была отличная, и рядом c Лизиным голосом звенел непрекращающийся, радостный щебет сына: Санька был таким же жизнерадостным ребенком, каким когда-то он сам, Юрий.
– Позови Сашку, – попросил он тогда.
– Нет, – сказала она и положила трубку.
Вот его мать никогда бы так не поступила с отцом, никогда! Она и не поступала так: родители разошлись, когда Юрию было чуть больше, чем сейчас Саньке. И все сделали для того, чтобы их сын от этого, как позднее говорила мама, «не пострадал». Это был очень интеллигентный и, как полагали родители, «гуманный» развод.
Каждый вечер отец приходил к ним с матерью ужинать, и постепенно ужины в их доме сделались гораздо вкуснее обедов, стали напоминать праздничные застолья: мама очень старалась… После еды еще около часа папа играл или гулял с сыном. Затем кто-нибудь из родителей сообщал Юрию, что папе пора – у него, к сожалению, «ночная работа»… О том, что «ночную работу» зовут Верой, что она моложе, красивее и неизмеримо стервознее его матери, Строганов узнал лишь спустя несколько лет… Было, конечно, что-то вроде шока, однако в раскладе «ужин с папой» ничего не поменялось – мама, как обычно, была на стороне отца. Она вообще всегда была на стороне отца. Лишь однажды, когда тот подряд раза два приносил Юрию какие-то игрушки, мама отозвала его на кухню для разговора, который их сын беззастенчиво подслушал.
– Валерочка, – сказала мама, – ты не должен засыпать его подарками… Пожалуйста, не надо!
– Но… Почему? – не понял отец.
– Потому что он привыкнет смотреть тебе в руки, – мягко пояснила она. – Потому что сейчас он будет ожидать от тебя игрушечную машинку, а лет через десять – обидится, что ты не даришь настоящую… Он должен любить тебя потому, что ты его папа, а не потому, что…
– Ясно! – прервал ее отец немного раздраженно. – Это все, что ты хотела мне сказать?.. Ладно, в конце концов, тебе виднее, из нас двоих педагог ты, а не я.
Мама действительно была педагогом – преподавала фортепиано в лучшей музыкальной школе их города. Город стоял на берегу Волги, никогда не отличался особой красотой, но всегда плохим климатом: и двести, и триста лет назад здесь в любое время года гуляли ветра, дующие каким-то загадочным образом сразу со всех сторон. Вода в Волге была холодной даже в самом жарком здешнем месяце – июле. Во второй реке, Свияге, протекавшей в другой части города, она казалась значительно теплее, поэтому там и находились главные городские пляжи. Рядом с одним из них Юрий вырос. Район назывался Засвияжье и особой популярностью не пользовался. Прямо скажем – глухой был район: довольно жидкие Поволжские леса, сплошь лиственные, подступали здесь не только близко к окраинам, но и вторгались на территорию города, неожиданно становясь густыми. И даже – мрачноватыми, особенно ледяными осенними вечерами. Но Юра Засвияжье любил. Наверное, потому, что нигде и никогда больше не бывал. А еще потому, что именно тут, на берегу мутной и теплой Свияги, все и началось.
Это место он отыскал случайно – неподалеку от их пятиэтажек, тогда еще почти новых. Оно оказалось удивительно глухим, особенно в будние дни. Сколько ему было тогда лет?.. Не больше семи: родители еще не успели развестись. Юрий забрел сюда и обнаружил, что никогда здесь не был. Берег Свияги здесь был, наверное, единственным местом, где он казался таким же обрывистым, как волжский, и этот берег показался мальчику похожим на сцену (они с мамой только что побывали на замечательном спектакле «Снегурочка» московского театра, где все артисты не говорили, а пели. Мама пояснила, что это опера и что написал ее давным-давно композитор Римский-Корсаков. Юрий был не просто в восторге – это было настоящее потрясение!). На обрывистом берегу оказался полукруглый лысый песчаный пятачок, окруженный сзади плотно растущими липами, березами и кустами… Настоящая сцена! Только внизу вместо зрительного зала узкая полоска берега и темная вода Свияги…
Юрию казалось, что он запомнил всю оперу. Но больше всего ему понравился пастушок Лель: тогда он и знать не знал, что эту партию в «Снегурочке» всегда исполняет женщина – сопрано… Тогда он и вообразил себя маленьким пастушком и, встав на краю обрыва, во весь голос запел, что запомнил: «Лель мой, Ле-е-ель мой, ле-ли, ле-ли Лель!..»
Потом – еще раз, и еще, и… А потом сзади хрустнула ветка, и Юрий, подпрыгнув от неожиданности, едва не свалился с обрыва, но удержался и, растерянно оглянувшись, увидел маму… Наверное, она искала его, чтобы позвать обедать, и случайно наткнулась на сына, поющего арию Леля, запомнившего ее с одного-единственного раза с точностью абсолютиста… Мама смотрела на него тогда очень странным взглядом: онa не могла не знать, что у ее сына с большой долей вероятности абсолютный слух. Но мама была пианисткой и именно игре на фортепиано и собиралась его учить, отдав в музыкальную школу, где преподавала сама.
Она прежде никогда не слышала, чтобы ее сын пел в полный голос, как пел тогда на берегу Свияги… Мама разволновалась, а Юра не понял почему… Вместо обеда она села за их старенькое, но звучное пианино «Красный Октябрь» и попросила сына еще раз спеть «Леля» уже под аккомпанемент… Потом спросила, что еще он помнит из «Снегурочки», выяснилось – почти все, даже арию Весны воспроизводит почти полностью… Сопрановую, между прочим, арию!
– И все-таки, – сказала тогда мама, закрывая крышку пианино, – поступать будешь на фортепиано… Конечно, с твоим слухом можно бы и на скрипку, но скрипку я не люблю… К сожалению, у мальчиков бывает мутация, сынок, а потом… Потом в девяти случаях из десяти голос становится самым заурядным… Был такой мальчик в Италии, звали его Робертино Лоретти…
Мама рассказала ему тогда печальную историю Робертино, из которой он понял половину, а что такое «мутация» – и вовсе не понял. Зато на другой день она принесла пластинку, на которой этот Робертино пел, и пел так, что Юрию захотелось самому и петь, и почему-то плакать, словно девчонке, одновременно… И «Аве Мария», и «Санта Лючия» – все это запомнилось мгновенно, хотя язык был чужой, непонятный, но красивее, чем этот язык, он в своей коротенькой тогда жизни ничего не слышал – как было не запомнить?!
…Наверное, с этого все и началось – с обрывистого берега Свияги, со «Снегурочки», с Робертино Лоретти, ставшего после этой самой мутации заурядным, ничем не отличающимся от сотен других тенором… Ему, Строганову, повезло больше. Гораздо больше!.. И не только потому, что подростковая ломка голоса и началась, и завершилась у него раньше, чем у ровесников. От нее уже и следа не осталось к тому моменту, когда мама, почти беспрерывно плача, начала паковать сыну его «московские» чемоданы: тогда она была убеждена, что в Московскую консерваторию поступают не благодаря таланту, а исключительно по блату, хотя сыну этого «в воспитательных целях» не говорила никогда: он сам понял причину ее слез и настойчивых просьб поступать не в Москве, а в Казани много позже. Мама не верила, что его голос, каким бы завораживающим он ни сделался после мутации, все его победы на смотрах самодеятельности – они были в моде и проводились регулярно – в Москве значения не имеют…
Почему она при этом думала, что в Казанской консерватории дело обстоит иначе, для Юрия так и осталось загадкой.
В день его отъезда отец топтался тут же, мешая маме паковать последний из чемоданов (их было целых три плюс сумка с неизбежной «поездной» курицей и яйцами, сваренными вкрутую) и не зная, куда себя деть, что сказать сыну на прощание и как вообще теперь жить дальше… За прошедшие годы папина вторая жена подавила его целиком и полностью. У нее оказался характер, как определил для себя Юрий, «мужицкий», а не просто стервозный. Отец, прежде веселый, легкий, склонный пофилософствовать на тему «загадочной русской души» человек, едва ли не наизусть знающий запрещенного историка Соловьева и бесстрашно читавший и цитировавший при каждом удобном случае Солженицына, сделался немногословным, растерянным и почти бесхарактерным человеком, растерявшим вместе с пышной шевелюрой весь свой пыл и интерес к «высоким материям» и задушевным разговорам с друзьями.
Единственное, что у него осталось от прежней жизни, – эти их традиционные ужины в доме бывшей жены. Ужины ради сына… И вот теперь Юра уезжал, покидал их с матерью, возможно, навсегда (ведь действительно навсегда!), и где теперь предстоит проводить вечера отцу, было неясно. Главное – ради чего? Ради Юры – да, все, что делалось ради сына, имело тот самый «высокий» смысл, недаром же знакомые восхищались «интеллигентностью» их развода!
Правда, постепенно все привыкли и даже перестали приводить Строгановых в пример какой-нибудь некрасиво разбежавшейся парочке, затеявшей тяжбу по разделу совместно нажитого имущества. Но для самого отца все так и осталось – главная опора в самоуважении: отношения с бывшей семьей, его собственная «жертвенность» и благородство… Уже тогда Юрий понимал все и про отца, и про мать, так и не вышедшую больше замуж. И ничуть не удивился, когда, позвонив домой из Москвы, чтобы сообщить об успешной сдаче первого экзамена, он узнал, что отец по-прежнему ужинает у матери. Он был там, в их доме. И, как выяснилось позднее, ничего не изменилось – кроме одного…
С момента Юриного отъезда он начал приносить к их с матерью ужину то вино, то водку… Водку – все чаще и чаще. Маме алкоголь вообще был противопоказан: в последние годы она сильно располнела, начало шалить давление. Она и не пила. И очень нервничала из-за того, что пил он. Поделать, однако, ничего не могла: роль хозяина дома и главы семейства, которую отец продолжал играть долгие годы после развода, прижилась, въелась в плоть и кровь их обоих… Слово мужчины – закон…
После того как отец спился окончательно и умер, Юрий, слишком поздно, едва ли не за месяц до его смерти, узнавший о том, что происходило с родителями после его отъезда (как всегда, все «плохое» мама от него скрывала), долго еще испытывал чувство вины… За собственную успокоенность: мама сказала по телефону: «У нас все отлично, папа здесь, хочешь с ним поговорить?..» Ну, значит, и правда все отлично, а большего и знать ни к чему! За свой, в сущности, детский эгоизм… Страсть к самокопанию, или просто склонность к нему, досталась Строганову от отца. Таким тот был в своей молодости, в своих шестидесятых.
Лизу это не просто раздражало – бесило.
– Ну что ты постоянно лезешь в собственное нутро?! – кричала она. – Ладно уж ко мне в душу… Но к себе?.. Что ты там надеешься найти, кроме дерьма? Что?! Чем глубже залезешь – тем сильнее вымараешься, дурак! Думаешь, ты хоть чем-то отличаешься от других? И не надейся! В каждом из нас дерьма выше крыши, и собирается оно именно там – на дне… Тоже мне совестливый ангел!..
В ответ в бешенство приходил он, от ярости теряя самые главные, с его точки зрения, аргументы, способные убедить жену в том, как страшно, непоправимо она заблуждается, принимая свой личный горький опыт за общечеловеческий. А в результате получался набор высокопарных фраз о совести, дремлющей в глубине каждой человеческой натуры, в той или иной степени подавленной грузом повседневности, но все равно живой… Получалось нелепо, глупо, иногда и вовсе пошло… Происходил некрасивый, банальнейший семейный скандал – такие происходят в неудачных семьях, в парах, где люди не подходят друг другу, не совпадают ни в чем, даже в мелочах, – сколько бы лет ни длился брак.
И они ссорились, по нескольку дней не разговаривая друг с другом. И Лиза за дни молчания еще тверже укреплялась в своей правоте и в его «глупости».
Она была права?
Им следовало разойтись гораздо раньше?
Вообще не следовало жениться и тем более заводить ребенка?
…Телефонный звонок, вернувший Юрия Валерьевича Строганова из его далекого далека, звучал уже давно. Потому что дойти до аппарата он не успел. Но через короткую паузу телефон заголосил снова. И он поспешно взял трубку.
– Юрий Валерьевич?..
Голос у мужчины был низкий, почти басовитый, но вовсе не бас. «Пожалуй, баритон, – автоматически отметил Строганов и тут же мысленно горько усмехнулся: – Все еще подбираешь солистов, глупец?..»
– Да, это я, – произнес он вслух.
– Позвольте представиться: помощник генерального прокурора Александр Борисович Турецкий…
Он хотел сказать «Очень приятно», но вовремя остановился, потому что это, во-первых, было откровенной ложью. Во-вторых, просто неумно. И поэтому промолчал.
Его собеседника это ничуть не смутило – голос по-прежнему звучал ровно и доброжелательно и – на удивление вежливо.
– Юрий Валерьевич, – сказал неведомый Турецкий, – вы бы не могли выбрать завтра время и заехать ко мне в управление в первой половине дня?
– Вы удивительно деликатны, – усмехнулся Строганов, – спрашиваете, смогу ли, вместо того чтобы прямо назвать время или вручить повестку…
– Я вовсе не деликатен, поверьте на слово, – хохотнул его собеседник. – Пока на слово… Но я в курсе, что у вас театр, студия… Словом, довольно хлопотный бизнес. Следовательно, вы человек наверняка занятой. По возможности не хотел кардинально нарушать ваши планы.
– Занятой? – Строганов пожал плечами, хотя неведомый Турецкий видеть этого не мог. – Был занятой, разве вы не в курсе? Я ведь говорил вашему следователю… Студия еще не восстановлена после разгрома, а декорации нам сожгли, спектакли пока приостановлены. Артистов удалось отправить на гастроли – и на том спасибо… Правда, не всех удалось…
Турецкому, с изумлением слушавшему Строганова, послышалось, что знаменитый певец усмехнулся.
– Вы разговаривали не с «нашим» следователем, – осторожно пояснил он, мысленно поливая паршивца Никонова, ни словом не обмолвившегося о том, что на самом деле происходит с «Домом оперы» Строганова. Как он там сказал – «какие-то неприятности с бизнесом»? Ни черта себе «какие-то»!..
– А это имеет значение? – безразлично поинтересовался Юрий Валерьевич.
– Имеет, – не стал вдаваться в детали Александр Борисович. – Так как насчет завтрашнего дня? Скажем, часиков в одиннадцать утра?
– В любое время, ради бога, – все так же равнодушно отозвался Строганов.
– В таком случае запишите адрес… Пропуск будет внизу, в дежурной части…
Завершив разговор с главным подозреваемым, Александр Борисович Турецкий положил трубку, выругался, после чего нажал кнопку недавно установленного у него новенького селектора. И, дождавшись голоса секретарши, сердито бросил:
– Померанцева ко мне!
Таким «начальственным» тоном Александр Борисович разговаривал крайне редко – только в тех случаях, когда пребывал в состоянии очень сильного раздражения…