Давно перевалило за полночь. Два друга, два генерала засиделись в застолье перед овальной, похожей на прозрачную флягу, бутылкой Камю. Редко подливая душистый коньяк в толстые стаканы, осторожно, двумя пальцами, снимали с блюдца дольки лимона.
Армейский генерал Владимир Дмитриевич Окладников принимал у себя дома генерала ФСБ Игоря Степановича Макарцева, с которым подружился на первой Чеченской войне, в самые горькие ее дни. С тех пор обоих, получивших по несколько контузий и ранений, развела судьба. Окладников служил в войсках ОДКБ, в контингенте российских частей, которые вместе с армянами, казахами, киргизами, белорусами и таджиками создавали вооруженный костяк коллективной обороны. Макарцев ушел в спецслужбу, боролся с кавказским террором, искал его следы в Центральной России, постепенно расширяя круг своих поисков. Оба виделись редко и теперь наслаждались ночным неторопливым общением, когда их воспоминания витали среди одних и тех же ущелий, военных колонн и лазаретов.
У Окладникова было большое лицо, какое бывает у степняков, долгие поколения живших среди открытых пространств. Твердые внимательные глаза с легким азиатским разрезом, внезапно утрачивали свою волевую прямолинейность, в них селилась печаль. Сухие плотные губы, привыкшие к повелительным командирским окрикам, вдруг умягчались, в уголках рта появлялись неуверенность и смущение, губы начинали чуть заметно дрожать.
Макарцев был невысок, с гибкими неуставшими мышцами, узким лисьим лицом и пытливым заостренным носом. Глаза, прищуренные, казалось, постоянно смеются, словно окружающая жизнь выглядела смешной и забавной. Но вдруг эти рыжеватые бегающие глаза останавливались, наполнялись фиолетовой тьмой, словно прозревали далекую приближавшуюся опасность.
Окладников поднял плоскую бутыль, долил в стаканы коньяк:
– Давай, Игорь, третий. За тех, кто больше не с нами.
Они поднялись, два немолодых генерала. Их лица опечалились и посветлели. Не касаясь стаканами, выпили и еще некоторое время стояли, словно ожидали, когда кто-то невидимый покинет комнату.
– Капитан Кожемяков вдруг перестал улыбаться. То анекдоты травил, смех по всему гарнизону. А то вдруг перестал улыбаться. «Товарищ капитан, где ваша фирменная улыбка?» – «Чувствую, что скоро убьют». Вещи упаковал аккуратно, письмо жене написал, ее фотографию спрятал, и повел бронегруппу на Толстой Юрт. Там их всех и пожгли. Кожемяков, когда мы подошли, лежал у БМП обгорелый, рот полный крови, и улыбается. – Окладников тихонько тронул кромку стакана, словно отсылал «третий тост» отдельно капитану Кожемякову.
– На блокпосту стоял со мной прапорщик Зуйков. Ну ты помнишь, тощий, «р» не выговаривал. Его дразнили: «Сдвавствуй, дууг!» Мы машины вместе досматривали. Подкатывает «семерка», за рулем один бородатенький. Мне идти неохота. Я говорю: «Сдвавствуй дууг», пойди посмотри в багажнике. Открыл багажник, а оттуда рвануло, все кишки наружу. А ведь это он мой взрыв на себя принял. – Глаза Макарцева наполнились фиолетовой мглой, будто он видел ту мокрую, изгрызенную снарядами дорогу, бетонные плиты, среди которых медленно виляли машины, и автоматчики в вязаных шапочках заглядывали под капот и в багажник.
– А этот, как его, майор из роты связи? – Окладников потирал лоб, пытаясь вспомнить. – Ну этот, предатель, который чеченцам наши маршруты указывал. Как его звали?
– Липко.
– Точно, Липко. Это он Кожемякова под гранатометы подставил. Его судили, десятку впаяли. А я бы его расстрелял!
– Он недолго сидел. На зоне его удавили. – Глаза Макарцева, казалось, смеялись, но в них густела фиолетовая мгла. – А помнишь, ходили под Автуры? Ходжаева, полевого командира, гоняли? Позывной «Мансур». Из гаубиц долбили, штурмовиками молотили, вертолетами утюжили. Спецназ бросали. Нас на проческу кидали. Ничего. Только бинт нашли окровавленный. И представляешь, года через три присутствую на совещании в Грозном. Чеченские силовики с нами. И этот самый Ходжаев улыбается, руку тянет. Теперь генерал полиции.
Окладникова бесшумно окатило время, хлынувшее вспять, с тех дней, как солдатом был брошен в Чернобыль, в эту стенающую прорву, и, кашляя в респиратор, срезал лопатой отравленный слой земли, швырял в грузовик. С тех пор не снимал военную форму, кочуя по гарнизонам, зализывая раны на теле страны.
– А где жена? Где твоя Оля? Час-то не ранний. – Макарцев посмотрел на большие стенные часы, где стрелка приближалась к двум. – В такое время жены дома бывают.
– Должно быть, в гостях засиделась. У нее свой круг, свои друзья. Журналисты, актеры, художники. Я для них чужой. У них свой образ жизни. Я понимаю Ольгу.
– Жена должна быть дома. Муж, дети, хозяйство.
– Но у нас нет детей, Игорь. – Губы Окладникова едва заметно задрожали.
– Прости, Володя.
– И от первой жены, от Гали, Царство Небесное, не было детей. Это меня Чернобыль обжег, всех моих деток спалил.
– Прости, Володя, – Макарцев смущенно потупился, винясь за свою бестактность.
– Галя скончалась, думал, уже не женюсь. Память ее не хотел оскорблять. И вот вдруг встретил Ольгу. Я ее люблю. Она для меня отрада. Она добрая, светлая, беззащитная. Она мечется, как на невидимую стену бросается, словно хочет разбиться. Ей дети нужны, а я не могу. В этом наша беда.
– Не ты ее должен беречь, Володя, а она тебя. Ты военный, все время в поездках. Она твой дом должна охранять. Чтобы ты был спокоен. А она бог знает где носится, – не выдержал Макарцев и снова спохватился, не сумев скрыть свою неприязнь.
– Она образованная, книжек больше меня в тысячу раз прочитала. Я же простой оренбургский парень. Отец – сельский учитель, мать – бухгалтер. А она профессорская дочка. Ей нужны умные знакомые, с кем можно поговорить об искусстве. А со мной только о боевом применении войск на Среднеазиатском театре военных действий. Зачем ей это? – Окладников улыбнулся, и глаза его стали печальны, исполнены нежности.
– Куда в командировку? – Макарцев перебил друга, не желая видеть его большое сильное лицо беззащитным.
– В Таджикистан. Там тревожно. Участились прорывы из Афганистана. Таджики сами не справятся. Да и в Казахстане, в Киргизии не легче.
– Ты считаешь, на этом направлении грохнет?
– Не обойтись без войны. Как бы вновь не пришлось создавать Туркестанский военный округ.
– Отовсюду убежали, как зайцы. А теперь возвращаемся. Опять русская кровушка польется, – зло произнес Макарцев.
– А когда она литься переставала?
Оба замолчали. Будто каждый помещал себя в грядущие сражения, оставляющие кровавые мазки в азиатских горах и пустынях.
– Ну а твое направление? У тебя тоже все мутно? – Окладников посмотрел на друга, чье лицо заострилось в постоянных рысканьях, а глаза обманчиво смеялись, скрывая болезненную, как при бессоннице, усталость.
– Понимаешь, какое-то предчувствие. Что-то назревает, а трудно понять, что. Конечно, все эти азербайджанские рынки, таджикские стройки, чеченские и дагестанские сборища – они кишат исламистами. То одно подполье зачистишь, то другое. И они опять плодятся. Это как при лесном пожаре. Один очаг возгорания погасишь, а вместо него два других. Но не это тревожит.
Макарцев всосал воздух, словно хотел остудить больной зуб.
– Что-то кругом собирается, как гроза. Какая-то дымка, какая-то муть. Что-то в ней вырисовывается и пропадает.
– Я и говорю, кругом муть. Гнилью пахнет. Своровали страну, и все мало. Управлять не умеют, все запарывают. Россия, как деталь драгоценная, которую нужно бережно обрабатывать, по микрону вытачивать, чтобы с чертежом совпала. А они то стружку толщиной в палец, то станок останавливают. И так везде, в любом министерстве, в любой конторе. Не понимаю, почему их Президент терпит? Ждет, пока станок сломают или деталь запорют?
– Президент осторожен. У него нюх. К нему на стол записки ложатся, доклады. Его предупреждают. Я знаю, есть план большой реформы, большой чистки. Губернаторов будут менять, министров, Госдуму, Совет Федерации. Крупный бизнес стреножат, заставят деньги в казну нести. Другая экономика, другая политика, другая элита. Они все это чувствуют, к чему-то готовятся. Кто кого? Кто первый? Президент или элита, которую под нож? Как его будут свергать? Как спецслужбы свергали Кеннеди? Или как военные Эрдогана? У нас в спецслужбах предателей нет. Думаю, и у вас, армейцев.
– Военные с Президентом. Мы с государством. Нас, военных, столько раз подставляли! И в Вильнюсе, и в Тбилиси, и в Афганистане, и ГКЧП, и Ельцин в девяносто третьем. Военные не участвуют в заговорах. Мы за государство. У нас впереди не одна война за Россию. Мы в Сирии воюем, никак не закончим.
– Да и я так считаю. Но где-то есть гнездо змеи. Есть оно, есть, а где, не знаю! – Снова глаза Макарцева наполнились затмевающей тьмой, в которой, как в фиолетовой туче, что-то сверкало и меркло.
В прихожей хрустнул замок, хлопнула дверь. Через минуту Ольга, свежая, с мороза, с глазами, полными ночных огней, скользнула в комнату. Изумленно и радостно оглядела мужчин.
– Боже мой, сидите, как сироты, за пустым столом! Какая же я хозяйка! Сейчас вам мяса зажарю!
– Спасибо, я уже ухожу, – сухо произнес Макарцев, глядя вкось, боясь показать свою неприязнь.
– Милый Володечка, ты меня извини, такая уж я суетная женушка! Засиделась! – Ольга обняла мужа за шею, поцеловала в висок, и большое лицо Окладникова умягчилось от нежности, и он боялся пошевельнуться, чтобы не спугнуть руку, обнимавшую его шею.
– Представляете, я была на квартире у Франка. Роскошная, из ста комнат, и каждая имеет название. «Медуза», «Версаль», «Морской грот». Это там, где ракушки и аквариум. Публика самая знатная, все элитарная Москва. – Ольга звенела голосом, перебирала подробности вечера. Осторожно заглядывала в глаза мужу, нет ли в них упрека и недовольства. Но Окладников, поймав ее руку, холодную от мороза, не отпускал, целовал длинные пальцы. – Что, холодная? – спросила она. – Где-то перчатки забыла. Да, вот эта квартира!
– Это не квартира, а штаб-квартира, – хмыкнул Макарцев. – Они приходят туда, чтобы получать указания. Их получают за вечер, а потом всю неделю, каждый по-своему, на своем месте, в газете, в театре, в аналитическом центре, костерят матушку Россию.
– Неправда, там милейшие люди. Быть может, самые лучшие и талантливые в России. Нельзя подозревать всех и вся!
– В чем же их таланты? – Окладников чувствовал неприязнь Макарцева к Ольге и винил себя. – Что там было интересного?
– Там выступал Штырь со своей новой песней.
– Должно быть, опять похабщина?
– А как же относиться ко всей пошлости и мерзости, которая вокруг расцветает? Еще там давал представление известный художник-акционист Строгайло. О нем я напишу статью в «Метрополитен».
– Строгайло был уличен в педофилии. Едва избежал тюрьмы. Опять приделал газовую горелку к чреслам?
– У вас завидное знание современного искусства, Игорь Степанович. Это входит в круг ваших профессиональных интересов?
– Хотелось бы, чтобы не входило. Но само просится.
– Ну и что же, Оленька, этот Строгайло показывал? – Окладников не хотел, чтобы между женой и другом завязалась обычная распря. – Что за представление?
– Он маг. Управляет силами природы и Космоса. Он извлекает из Космоса энергии и наполняет ими свое дыхание, свою волю. Он собирает энергию деревьев, трав, цветов, звезд, морских раковин. Эта энергия в нем концентрируется. А потом он выбрасывает из себя эту энергию. Она обладает огромной силой. Он говорит, что может прошибать дыру в бетонной стене, сбивать самолеты и ракеты. Может на расстоянии, через океан, убить человека. Говорит, что его искусством интересуются военные и спецслужбы. Да, Игорь Степанович, и спецслужбы, в той степени, Игорь Степанович, в какой они вообще способны воспринимать прекрасное. Все это представление обставлено символами. Живое дерево, колдуньи, ритуальные песнопения, африканские колдуны, удмуртские шаманы. Я хочу написать об этом статью: «Искусство как разрушающий и созидающий фактор», – Ольга с торопливой веселостью рассказывала, старалась, чтобы в ее рассказ не просочился волшебный блеск аметистовых деревьев, таинственное золотое ложе, на котором лежала божественная женщина, странный человек с золотой бородкой и огромными голубыми глазами, смотревшими на нее с восхищением.
– И что же он поразил, ваш Строгайло? Баллистическую ракету или подводную лодку?
– Он убил колибри. Удар разрушительной энергии, как молния, вонзился в колибри и умертвил бедную птаху.
– Колибри? – переспросил Макарцев.
– Конечно, это жестоко. Жестоко убивать беззащитную пташку. Но современное искусство содержит в себе элемент жестокости. Как, впрочем, и вся наша жизнь.
– Ну, я пошел. Уже поздно, – сказал Макарцев, вставая. – Я не хочу задерживаться и привносить в ваш дом элемент жестокости.
Ольга и Окладников провожали его до дверей. Макарцев покидал дом друга, чуть слышно приговаривал: «Колибри, колибри», – будто пытался что-то вспомнить.
Окладников лежал в полутемной спальне, глядя на прямоугольник света в открытых дверях. Слышал, как шелестит вода в душе. Представлял, как Ольга стоит под мерцающими струйками, поворачивает плечо, поднимает белый локоть. По ее груди, животу, ногам струится вода. Он сладостно ждал ее появления.
Вода перестала шелестеть. Стало тихо, и он знал, что она накинула на плечи розовое полотенце. Ее гибкие медлительные движения. Она поднимает ноги, ставит их на край ванны. В запотевшем зеркале туманится ее отражение.
Дверь ванной открылась, и возникла она в наброшенном на плечи халате, поправляя на затылке волосы. И пока, босоногая, она входила в спальню, сбрасывала на спинку стула халат, ложилась, дохнув на него запахом шампуня, Окладников чувствовал, как любит ее, какое счастье, что она с ее женственностью доступна, приближается к нему, и сейчас она ляжет рядом с ним, колыхнув кровать, и ее прохладная рука коснется его груди.
– Ты здесь? Ты еще не спишь?
Она недвижна, бездыханна, не жива, словно хочет спрятаться от него, страшится, отталкивает своим холодным бесчувствием. Он целует ее, вдыхает в нее свое тепло, обожание, свою умоляющую нежность, пока не дрогнет в ней слабая жилка, не раздастся едва ощутимый вздох. Они вместе, неразлучны, нераздельны, им страшно расстаться, он летит вместе с ней в жаркую тьму, успевая изумиться своему несказанному счастью, чуду их близости, этой жаркой волшебной тьме, в которой плавятся все различия, все образы, все имена. Они рушатся в ослепительную глубину, в которой бесследно сгорают их отдельные жизни, превращаются в бестелесный свет. Медленно остывают, как раскаленные слитки, обретают имена, отдельные дыхания, отдельные биения сердца. Он лежит, не касаясь ее, испытывая такую к ней нежность, такое блаженство, благодаря кого-то за эти мгновения счастья.
– Ты не спишь? – спросил он.
Она молчала.
– Знаю, не спишь. – Он угадывал, что глаза ее в темноте открыты. Протянул к ней руку, коснулся лба, мягких бровей, хрупкой переносицы, щеки. Щека была в слезах.
– Ты опять, все о том же?
Она молчала. Он касался ее губ, слыша, как они вздрагивают.
– У меня никогда не будет детей. Неужели я бесплодна? Пустоцвет?
– Ты знаешь, что это не так.
– Мне скоро тридцать пять. Я хочу иметь детей. Мальчика, девочку. Я ношусь впустую по вечеринкам, по вернисажам, по модным спектаклям. Столько никчемных знакомств, столько пустопорожних слов. Хочу сидеть дома с детьми. Растить, лечить, тормошить. Чтобы мы поджидали тебя из твоих командировок, и дети кидались тебе навстречу, ты хватал их на руки, целовал, а я любовалась вами. Неужели ничего этого не будет?
– Ты ведь все знаешь, родная.
– Мне часто снятся дети, маленькая белокурая девочка с прозрачной розовой кожей, и мальчик, еще маленький, но с крепкими кулачками, веселыми глазами. Они целуют меня. Я чувствую во сне их запах, тепло их губ. Я знаю, это мои нерожденные дети.