Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн… – рек Фенвик Тёрнер.
О, расскажи ж ее повторно! —
Взрыдала Сьюзен Секлер…
Седобрад Фенн был бы счастлив попробовать еще разок; мы[3] возились с нашей байкой весь этот отпускной вояж: осенью вниз по Межпобережному на нашем прогулочном паруснике «Поки, о. Уай» от Чесапикского залива до Мексиканского, а затем к Юкатану; по Карибью, прыгая с острова на остров всю мягкую зиму 1980-го; а в мае – наш первый переход по открытому морю от Сент-Джона, который из Виргинских островов США, прямиком к Вирджинским мысам, Чесапикскому заливу, острову Уай, замкнуть круг, конец творческого отпуска. Но, прежде чем воззовет Фенвик к темноглазой музе своей, единственному слушателю, редактору, напарнице, жене, лучшей подруге, его на две ночи и день прерывает
Хоть сами и не стремимся к нему, ненастью мы не чужие. Матерый Фенвик – безвласый, бурый, брадатый, бочкогрудый – моряк с детства; смуглая Сьюзен, сообразительная и статная, – с нашей женитьбы семь лет назад. У нас в мелководном Чесапике, где зыбь крута, а пространство для маневра узко, если прогноз угрожающ, мы не выходим из порта. Но даже самый робкий моряк время от времени бывает застигнут непогодой и принужден задраивать люки, определять место по прокладке, брать рифы или убирать паруса, держать курс на открытую воду и скрещивать пальцы. Мы вынесли достаточно шквалов, особенно в Заливе и чернильно-синем Карибье, и были разумно уверены в крепком «Поки» и самих себе; мы считали, что на долгом обратном пути к непогоде готовы.
Но переход наш до сих пор оказывался обезоруживающе легким: от вахты к вахте судно выбегало на пассатах, его несло по Антильскому течению сапфировыми днями и алмазными ночами; прыгучий рыскающий рывок с лавированием против ветра через Гольфстрим, где между собою бодаются теченье и бриз; а затем по очереди выбеги, лавирования и пробеги, меж тем как среднеширотные ветра то крепчают, то затихают вразмашку. То облачно, то ливень, то солнце – шли мы по очереди голозадо и свитерово, – но без штормов, даже когда держались подальше от Места, Затопившего Две Тысячи Судов: мыса Хаттерас и его окрестностей. Вот мы, по нашим лучшим прикидкам, в одном дне от берега: после пяти суток хода на норд по 70-му меридиану мы свернули за угол и скользим на вест вдоль 37-й параллели к Хэнку и Чаку[4], взяли круто к легкому зюйд-весту и никуда не спешим. Желаем пересекать полосы движения крупных судов, сгущающиеся в устье Залива, при дневном свете; мало того, с утра барометр упал и метеорологи запели иначе: в рожу дует с норда, порой порывами.
После заката на рваных тучах видим отраженное зарево городских огней из-под горизонта впереди: Вирджиния-Бич, прикидывает Фенн и надеется, что мы достаточно мористее. От названия у Сьюзен спирает в горле; на глаза наворачиваются слезы. Фенвик знает почему[5]. Ветер стихает; мигая, высыпают звезды; «Поки» полощет парусом и переваливается на океанской зыби. Нам видны ходовые огни далеких сухогрузов.
Дабы подбодрить загрустившую подругу, Фенн обнимает ее покрепче и произносит ей в волосы начальный стих; всхлипнув, Сьюзен сглатывает слезы и отвечает своим стихом ему в фуфайку. Она не на вахте, но задержалась в рубке поглядеть, что к чему в смысле погоды, а также избежать каюты, вызывающей морскую болезнь на суденышке, затерявшемся средь океанского наката. Запустить ли дизель, рассуждает Фенн, чтоб встать носом к открытому морю и проверить бортовую качку? Поставить грот и убрать генуэзский стаксель, пока не возвратится бриз, чтоб не терлись о ванты? Ладно, решает он и сверяется с компасом через плечо Сьюзен, все это время размышляя, какими словами лучше всего продолжить «Жили-были».
Хрясть! Хлобысь!
Сьюзен: Хрясть!? Хлобысь!?
Фенвик: Точняк, к черту. Тот шторм налетел как сравнение-обрез.
С: Как…?
Ф: Как то, что я никогда прежде не видел, Сьюз. У меня ибицкий палец на кнопке стартера, ей-ей, и тут же я торчмя задницей лечу вниз по трапу. Думал, как-то ибицкую крышку сорвало. Помню, спрашиваю себя, не оставили ль мы открытым ибицкий клапан на баллонах с пропаном после ужина? Я не видал никогда, чтоб буря вот так налетала откуда ни возьмись, да вдобавок и всухую. Ни молнии, читатель; ни грома; ни дождя; звезды сияют – и тут блям! Беспрецедентно, по моему не то чтоб незначительному опыту.
С: Хрясть.
Ф: Хлобысь.
С: В «Поэтике» Аристотель проводит различие между лексисом и мелосом – «речью» и «песней» – и рассматривает их по отдельности, ибо в аттической драме вообще-то присутствовали как произносимые диалоги, так и хоровые песнопения. У меня на занятиях «Элементы художественной литературы» для второкурсников мы пользуемся Аристотелем как учебником, но я объединяю лексис и мелос общим заголовком «Язык». Под этим заголовком мы рассматриваем все вопросы интонации, стиля, дикции, действенного управления диалогом, стратегического размещения метафоры и всякое прочее.
Ф: Мне это представляется разумным, Дуду[7].
С: Большинство критиков согласилось бы, мне кажется, что некоторый диапазон и разнообразие речи – не только в разговорных манерах различных персонажей в рассказе, чтобы помочь различать их и характеризовать, но и в само́м преобладающем голосе рассказчика – может и освежать, и быть стратегически значимым: в этом смена риторического темпа, очеловечивающий сдвиг перспективы. Я думаю о старом короле Лире: вот он высокопарно неистовствует против мирового ханжества, а через секунду бормочет: «Ну, ну, ну, ну, тащи с меня сапог; покрепче; так». Как об этом выражается Эдгар: «О смесь бессмыслицы и здравой мысли!»[8]
Ф: Эдгар По?
С: Эдгар, сын Глостера, в пьесе Шекспира.
Ф: Ну и учителка ты, Сьюз. Неудивительно, что твои студенты в тебя влюблены.
С: Спасибо.
Ф: Мы с Аристотелем по части всей этой речи на твоей стороне.
С: Но Хрясть! Хлобысь! Ты превращаешь наш рассказ в комикс!
Ф: От того ветра он вообще едва не свелся к афоризму. И даже без ибицкой Береговой охраны, которая чуть на нас не налетела. Ай-я-яй: теперь мы знаем, почему их называют погром-катерами.
С: Итак: после четырех тысяч лет великолепной литературной традиции рассказов о морских путешествиях, от египетского папируса о Потерпевшем Кораблекрушение, который считается самой старой байкой на свете, после Гомера, Вергилия и «Тысячи и одной ночи», после Дефо, Мелвилла, даже после Эдгара По, Крейна и Конрада со всеми их грандиозными партикаблями бурь и кораблекрушений – что двусмысленно называлось Опрокидыванием Судна, – в списки повествований гордо вступаем мы со своим Хрясть и Хлобысь.
Ф: Чертов точняк. Всех тех парней предупреждали: Одиссея, Энея, старину Синьбада этого. Робинзона Крузо. И какъеготам, этого трепача у Конрада.
С: Марлоу.
Ф: Ну. И того парнягу-корсара в «Декамероне»; ты еще его забыла. Ландольфо Руффоло его звали. Его караку бурей вынесло на мели возле Кефалонии.
С: Фенвик Тёрнер, ты меня изумляешь.
Ф: В колледже, бывало, я читал книжки. Господи боже, всех балбесов тех хоть как-то предупреждали; ибицкое предвестие-другое, понимаешь? А у нас: Хрясть! Хлобысь!
С: И все эти «ибицкое то» да «ибицкое сё»: такого я не потерплю, Фенн. Люблю я нашу историю; это наша повесть о любви-с-приключеньями должна рассказываться и петься, пари́ть и смешить нас, чтобы плакали мы и затаивали дыханье и так далее, а ты переводишь ее в категорию «Икс», не успели мы добраться до эротических пассажей.
Ф: Считаешь, я мелос поганю.
С: Чертов точняк.
Ф: Хм. А ты знала, что о близнецах есть общепринятый факт: нам свойственна регрессивность, одним из проявлений коей служит бо́льшая готовность соскальзывать в турпилоквенцию, нежели у других людей?
С: В турпилоквенцию.
Ф: В ибицкое сквернословие. Мы к такому склонны.
С: Можно осознавать склонность и не вдаваясь в регрессию. Я[9] разве турпилоквечу? Нет.
Ф: Тебя не сшибло кверху задницей в трюм.
С: Ты уклоняешься от вопроса, Фенвик. Как бы то ни было, если я верно помню, а помню я верно, та тенденция, на кою ты ссылаешься, более применима к разнополым, а не однополым дизиготам. Я, милый, такого не потерплю. Между нами я к такому привыкла, но в нашей повести никаких ибицких ибицтв не будет.
Ф: Ты настаиваешь. Перед лицом достоверности.
С: Ибац достоверность.
Ф: Мое тебе предложение: я вычеркну из сценария все ибицки, кроме тех, что в этом пассаже, да и те смягчу до «ибицких».
С: На это я могу согласиться.
Ф: Но хрясть и хлобысь останутся.
С: А необходимо ль?
Ф: Мой палец же лежал на ибицкой кнопке стартера! Я раздумывал, что сказать тебе после Сюзи и Фенн. И тут Хрясть! Хлобысь!
С: Знай наших, Джо Конрад.
Ф: Меж тем, Профессор, мы стравили все напряжение сюжета. Кто до сего мгновенья знал, что мы тот шквал переживем?
С: Что ж было дальше?
Хрясть! Хлобысь! От затишья к такому внезапному тычку, что Фенна сбрасывает вниз по трапу, на руках, ребрах и ногах оставляя могучие синяки, но, к счастью, ничего ему не ломая, остается лишь небольшая ссадина на черепе. Оглушенную секунду он размышляет, что взорвалось: двигатель у нас работает на дизеле, но готовим мы на пропане, чьи пары, как известно, оседают в трюмах, как бензиновые, и превращают прогулочные боты в бомбы. Затем он чувствует, что «Поки» качает так, что он[10] чуть на борт не ложится, видит, как Сьюзен вцепилась из последних сил в пиллерс, слышит, как она визжит его[11] имя, и осознает, вопя в ответ, что рванула-то погода. Он с трудом снова взбирается в рубку и закатывает геную, а Сьюзен у штурвала убирает грот ровно так, чтоб развернуться носом чуть против ветра. Шторм у нас всего пять минут, а волны все круче. Фенвик скатывается вниз, где все в беспорядке, влататься в спасжилет и страховочную привязь, и наплевать пока на штормовку и прочее; после выкарабкивается к опасной работе – зарифить грот. Хоть и пристегнут он к спасательному концу, Сью становится легче, когда работа закончена; штормовым стакселем она ставит «Поки» носом в море, пока грот стои́т бейдевинд. Ветер усиливается так быстро, что к тому времени, как Фенн возвращается в рубку и брасопит грота-шкот, мы не справляемся и нужно снова убирать паруса. Ставя их бейдевинд, он медлит, пока Сьюзен облачается в дождевик и жилет и цепляет страховку; затем вторично идет вперед по кренящейся палубе, в воющих брызгах, промокая до нитки и замерзая, зарифить штормовой стаксель и взять два рифа на гроте. Теперь хоть что-то в нашей власти: Сьюзен надежно пристегнута у штурвала, «Поки» временно держится сам, и Фенн поэтому спускается быстренько обтереться, надеть штормовку и закрепить в каюте незакрепленное, после чего вновь поднимается к своей перепуганной подруге.
Вот у нас возникает минутка преходящего досуга, чтобы вместе воскликнуть по поводу внезапной свирепости шторма: Хрясть! Хлобысь! Анемометр зависает где-то между тридцатью и сорока узлами, с порывами и крепче того, но между несущимися тучами все равно различимы звезды. Мы оцениваем урон: ссадина у Фенна на голове кровоточит, но неглубокая; автомату управления курсом, похоже, капут; мы черпанули воды и обнаруживаем, что выключатель автоматической трюмной помпы умер, хотя сама помпа работает. На палубе и реях, судя по виду, все закреплено. Мы начинаем если не расслабляться, то хотя б дышать нормальнее.
Но в море бурно и все неспокойнее; ветер не выдает ни признака стиханья; стоять у штурвала – труд такой, что костяшки белеют. Нас обоих встряхнуло так, что ни один не в силах спуститься и все оставить второму. Следующие тридцать шесть часов мы не выходим из рубки, разве что кратко отлучаемся в гальюн, к радиопеленгатору или на камбуз быстренько заправиться шоколадом, сыром, изюмом, водой, ромом – что б ни закидывалось или заглатывалось спешно. Сменяем друг дружку ежечасно у штурвала и дремлем у переборки рубки под обвесом.
К рассвету мотор трюмной помпы ушел по пути ее автоматического выключателя; к счастью, у нас есть резервная ручная система. Сцепление авторулевого сорвало, и пользоваться им нельзя; радиопеленгатор работает с перебоями; УКВ-антенну на топе оторвало. Все это мелкие неприятности, раз мы в конце нашего океанского перехода. Сильнее заботит одно крепление мачтового отвода, к которому по правому борту снизу присоединяются ванты, – осматривая оснастку при свете дня, востроглазый Фенн замечает, что теперь крепление это самую малость подрагивает, что навевает беспокойство. С нашим нынешним галсом никакой непосредственной опасности; все напряжение – на вантах левого борта. Но тот зазор, что дает это подрагивание, может и ослабить крепление: а если его отпустит, то отпустить может и мачту при любом другом курсе относительно ветра, а погода сейчас не для выхода наверх, чтобы ремонтировать на весу.
Заботит нас положение. Ветер слишком уж норд, а последняя оценка помещала нас чересчур близко к суше, чтоб бежать перед штормом, не боясь сесть на брюхо на Внешних отмелях. С другой стороны, мы слишком близко от крупных морских коммуникаций, чтобы рискнуть и встать на безопасный курсовой угол, залечь в дрейф и переждать шторм. Потому-то мы и тащимся изо всех сил на норд-норд-ост левым галсом, под трижды зарифленным гротом и дважды зарифленным кливером, чтобы сохранить себе пространство для маневра и нас бы не снесло слишком далеко от берега, а одним глазом посматриваем за сухогрузами. Но днем, хоть солнце извращенно и пробивается время от времени, ветер чуть усиливается: пусть метеостанция в Норфолке сообщает о тридцати узлах с порывами до сорока, наш ветроуказатель надбавляет это значение на десять и двенадцать. Мы медленно подрабатываем машиной, чтоб носом не сползти с ветра. Мы устали, промокли и нелишне (однако не излишне) испуганы, особенно когда наш долгий день кончается и на подходе вторая бурная ночь. С середины дня мы не видели никаких сухогрузов. От берега отошли, осмелимся сказать, как полагается; хотелось бы только знать, на сколько к зюйду от 37-й параллели нас снесло.
Темнеет, и Сьюзен пристегивается к качкому камбузу, чтобы приготовить термосы горячего кофе и бульона, а также запас сэндвичей с арахисовой пастой. Фенвик у штурвала решает, что нам бы лучше иметь под рукой «Карту 12221 – Горловина Чесапикского залива», в ее конверте из прозрачного пластика, а равно и ее южного соседа, а также океанскую карту меньшего масштаба. Раз Сьюзен занята и камбузной плиткой, и радиопеленгатором с нею рядом, Фенн нарушает правило[12] и извлекает карту из щели между двумя другими, чтоб разместить ее поверх. Правит он одной ногой, не спускает глаза с дыбистых черных ворчунов, а тонкий фонарик зажал в зубах.
Брава! Сью наводит чары на радиопеленгатор, и тот сознается в точном местоположении, недвусмысленный пеленг на Чесапикский радиомаяк 290, точка тире тире точка за 300°; она выкрикивает данные, затем подкручивает антенну, чтоб отыскать второй пеленг и нанести на карту обсервованное место. Но приборчик сдох ровно в тот миг, когда Фенвик с фонариком в плотно сжатых губах, наклонившись поискать этот радиомаяк на полузакрепленной карте, ненароком позволяет носу «Поки» отклониться на десять градусов: а следующее море бьет нас больше с траверза, чем его предшественники, лупит Сьюзен о камбузную мойку (еще одно зелено-багровое бедро), вынуждает Фенна схватиться за пиллерс той рукой, что удерживает планшет для карт, а правой – за штурвал. Карта 12221 спархивает примерно к городку Китти-Хок. Фенн со стоном шлепается левой ягодицей на планшет, чтоб удержать его, быстро возвращает нос в такое положение, чтобы встретить следующую волну, извлекает изо рта фонарик, дабы заорать: Блин, двенадцать-два-двадцать-один унесло; у тебя нормально, Сьюз? – и, слыша, что у нее да, громко объявить через левое плечо черной Атлантике, глазу ветра, зубам шквала: Твоя взяла, Посейдон! Ложимся в дрейф и немного отдохнем!
Сьюзен интересуется: А безопасно ль? Фенн на это надеется. Как бы там ни было, не безопасно выматывать их обоих до полного измождения: только гляньте, как получилось с Одиссеем, когда до дома было уже рукой подать. Чем заменим карту? Фенн надеется, что подход он знает достаточно хорошо и обойдется без карты; мы всегда можем зайти в залив следом за сухогрузами; тогда у нас возникнет крейсерская направляющая. Включаем проблесковый топовый огонь, при котором – и с радарным отражателем – надеемся, что на нас не налетят на коммуникациях: вспыхивает он трижды и умирает – возможно, его как-то закоротила оторвавшаяся антенна. Фенн сетует Посейдону: Оверкиль!
Очень хорошо, значит, придется вернуться к двухчасовым вахтам: Фенвик заступает на первую, чтобы подстроить безопасный курсовой угол и наблюдать за дрейфом, а также выглядывать суда, пока Сьюзен спит – по крайней мере, отдыхает внизу. Сегодня никаких звезд; бурный воздух набит брызгами. Мы серьезно целуемся через люк трапа, и Сью удаляется на подветренную шконку, жалея, что не набожна. Фенн резко убирает грот, обстенивает штормовой стаксель, найтовит штурвал и число оборотов двигателя сбрасывает до того, чтоб только нос держался под безопасным углом к морям. Как только ему все удается, он садится спиной к ветру под защитой рубки и судит по компасу, держим ли мы положение.
А за кормой вид ужасающ; над баком еще более таков. Но с тонким подруливанием время от времени «Поки» удается держать положение, а ветер начинает медленно стихать. К полуночи, когда Фенвик сменяет Сьюзен на свою вторую вахту, анемометр в среднем доходит до тридцати. Мы развертываем по рифу на каждом парусе и глушим машину. Тишина благодатна, а судно держится курса лучше только под парусом. Отстояв свою вахту в 3 утра, обалделый Фенн дремлет на койке и пытается припомнить основные черты карты 12221, и тут Сьюзен вновь визжит его имя. Он взбирается по трапу и застает ее за попытками отвязать штурвал и освободить штормовой стаксель; не успевает она сделать ни того ни другого, как судно приличных размеров с грохотом пересекает по траверзу наш курс так близко, что мы выходим из ветра. Фенну в самый раз хватает времени до того, как следующая волна качнет «Поки» так, что он едва ли не ляжет на борт – как при том первом шквале хрясть-хлобысь, – заметить красно-оранжевую диагональную черту катера Береговой охраны; к тому времени как мы выправляемся и возвращаемся на курс, катер исчезает.
Сью в слезах. У Фенна сердце захлопывается; он так потрясен, что даже ругаться неспособен. В этом нокдауне он без страховки чуть не вылетел за борт. Почему катер не принял на правый борт и не прошел у нас за кормой? Почему не вернулся убедиться в нашей безопасности? Кроме того, как ему удалось нас не заметить на своем фасонном радаре и избежать почти-столкновения? С трясущимися руками Фенвик сердито взывает по каналу 16. Нет ответа: быть может, наша УКВ пополнила собой список потерь? Лучшее оправдание, какое мы можем себе представить, – слабое: катер полным ходом несся спасать кого-то в такой беде, что почти-тараном нашего судна можно было пренебречь. А вероятнее так: вахтенный офицер-салага попросту проморгал/а нашу точку на своем радаре и несся себе дальше, нас даже не заметив.
К рассвету весь наш шторм выдуло и он сменился мягким бризом с зюйд-зюйд-веста. В свой срок стихает и море. Из последних сил мы разрифовываем грот и штормовой стаксель, распускаем геную и позволяем себе легкий выбег поперек зыби. Как бы ни были мы утомлены и потрясены, благодарить следовало за многое: мы живы и физически целы, в отличие от некоторых дорогих нам людей[13]; все напряжение у нас по-прежнему безопасно – на вантах левого борта, – и, пробравшись по степсам мачты, чтобы осмотреть то расшатавшееся крепление, Фенн обнаруживает, что может попросту затянуть его болт; после долгих уговоров радиопеленгатор выдает еще один разумный пеленг по тому чесапикскому радиомаяку, который вскорости после восхода мы отыскиваем в бинокль и приветствуем усталым поцелуем. Оттуда всего-то пятнадцать-двадцать морских миль вест-норд-вест до рубежа Залива – сочетания моста с тоннелем между Хэнком и Чаком. В 1000 часов мы минуем сами мысы: Сью крепко спит. Девяносто минут спустя мы у моста, в столпотворении сухогрузов, танкеров и военных судов в Хэмптон-Роудз. Фенн будит жену, чтобы поздоровалась с США и сменила его у штурвала.
Привет, Америка. На самом деле возвращение в нашу республику вовсе не оставляет равнодушным, а в особенности – раз это наши родные воды. Но после передряги того шторма нам не дают покоя серьезные вопросы, и личные, и внеличностные. Вот, к примеру, легчайший: будучи в разумных пределах патриотична – ее область знания, как мы помним, американская литература, – Сьюзен Секлер отнюдь не поклонница Министерства обороны в целом, по ее мнению – кровоточащего шанкра на экономике нации, или ВМФ США в частности, который она расценивает как исполинскую саморекламирующуюся казенную кормушку, заботящуюся о собственных потребностях по меньшей мере так же, как и о национальной обороне. Ее гаргантюанское присутствие в устье реки Джеймз по левому борту студит Сьюзен либеральную кровь. А Фенвик Тёрнер, мягкий консерватор, но рьяный поборник охраны окружающей среды, хоть и слышит до сих пор музыку из «Победы на море»[14] при виде смертоносного серого ракетного фрегата или несусветной громады авианосца, не понаслышке знает о правительственных расточительстве, некомпетентности, раздувании штатов, приспособленчестве и завуалированном надувательстве, а потому не так сокрушенно взирает на все эти корабли, как на реку, из которой они выплывают: на благородный Джеймз, родину белой Америки, отравленную от истока до устья – быть может, навсегда – инсектицидом, со знанием дела и незаконно сброшенным в нее «Эллайд кемикл».
Мы пробуем пошутить про название этого инсектицида[15], имя нашего судна и наших соответственных знаменитых якобы предков[16], в чью честь полнится смыслом названием «Поки», но слишком для этого устали.
Но даже так, за обедом решаем не вставать на рейде в Хэмптон-Роудз, а двигаться сквозь удушливый день к устью реки Йорк – еще двадцать пять миль к норд-весту или около того, к знакомой якорной стоянке в ручье Сара. С ним тоже есть свои неприятные ассоциации[17], но с чем их нет?[18] И там в то же время просторно и достаточно уютно, чтобы переждать шторм, буде еще один воспоследует. К сумеркам можем до нее дойти и залечь там на отдых и ремонт, а потом двигаться дальше.
Сьюзен становится на руль. Фенвик раздевается, обтирается, пришпиливает мокрое обмундирование сушиться на леера, прибирается в подпалубных помещениях, открывает все люки, чтобы в каюте проветрилось, пьет теплое пиво («Корона», мексиканское, запаслись в Тортоле, Б. В. О.[19]) и укладывается на боковую, проинструктировав Сьюзен следовать за хорошо видимыми буями, размечающими входной фарватер реки Йорк, – красно-черные па́ры каждую морскую милю, – пока не достигнет последних двух, а там пусть разбудит его, если он не понадобится ей раньше.
Ей надобится, хотя, сама уже без сил, она сознает сей факт запоздало. В шести морских милях к северо-западу от моста-тоннеля, посреди широкого Чесапика, быстро расширяющейся «У» расходятся два хорошо размеченных фарватера: по левому борту входной фарватер Йорк ведет к реке Йорк; по правому фарватер отмели Йорк, который сонная Сьюзен принимает за наш курс без карты, вскорости заворачивает к северу вверх по Заливу. К четвертой паре буев она видит, что мы намного сбились с курса; в бинокль обнаруживает множество ориентиров по левому борту – там, где нам явно следует быть: красные, черные, черно-белые, – но в них никак не разобраться без карты 12221.
Ох, Фенн, стонет она, из-за меня мы заблудились! Вернувшись в рубку, он, протирая глаза, извещенный о положении дел, глядит на часы: Из-за нас мы заблудились. Но у нас еще осталось немного дневного света. Давай срежем к западу и поищем другие фарватерные буи.
Интересно, что это за островок.
Бриз стихает. Дадим ему полчаса, а потом запустим дизель, если и четырех узлов хода не наберем. Где-то в промежности этой «У» должна быть сама отмель Йорк: утонувший полуостров, над которым почти везде воды хватает всем, кроме прогулочных яхт с самой глубокой осадкой. Вдали мы видим маяк, наверняка это маяк отмели Йорк на кончике того мелководья. Там и тут на западном горизонте разнообразные невыразительные черты суши, а между ними приливные устья. Новый мыс Комфорт, бухта Мобджек, Гвинейские болота, сама река Йорк – все они где-то там. Как только засечем тот левый рукав фарватера с буями, он должен надежно вывести нас туда, куда мы хотим попасть. Но день клонится к закату, и чем же может оказаться этот низколежащий островок сразу за тем, что мы зовем маяком отмели Йорк? Ни память Фенвика (лишь приблизительная для этой части Залива), ни стилизованные под карты форзацы нашего «Мореходного путеводителя по Чесапику» не показывают на отмели Йорк никакого острова. Нас вообще куда-то не туда развернуло?
Сьюзен корит себя за небрежность; Фенвик себя – за свою: во-первых, за то, что упустил ту карту, а во-вторых, что не вспомнил вовремя и не предупредил Сьюзен об этой развилке «У», о которой забыл и сам. По левому борту близко от них проходит крупный прогулочный траулер с экипажем из загорелых и бородатых, просоленных на вид молодых людей: «Баратарианец II, о. Ки, Вирджиния». Фенвик машет им, а Сьюзен тем временем вызывает по каналу 16: «Баратарианец-Два», «Баратарианец-Два», – это парусная яхта «Поки» у вас по соседству. Прошу ответить, «Баратарианец-Два». Прием? После нескольких секунд молчания она повторяет вызов, незаконно[20] прибавляя: Это важно, «Баратарианец», – мы потеряли навигационную карту при шторме вчера ночью, и нам нужны пеленг и гавань для ночлега. Прием.
На сей раз «Баратарианец» твердо и благочинно велит нам переключиться на канал 68, где, не успеваем мы задать более конкретные вопросы, нелюбезный женский голос извещает, что впереди по курсу у нас в самом деле маяк отмели Йорк, по левому борту река Йорк, по правому – бухта Мобджек. Ближайшая надежная якорная стоянка – остров Ки, что ближе к берегу за маяком. На дальней стороне этого острова мы найдем бухточку, отмеченную освещенным каменным молом: вход в нее прямо, мол должен остаться по левому борту; на якорь можно встать внутри где угодно, при двенадцати футах. Сходить на берег не рекомендуется – змеи, москиты, ядоносный сумах, – а поскольку остров в ином отношении необитаем, никакая фуражировка там и невозможна. Но грунт на якорной стоянке держит хорошо, сама стоянка надежна в любую погоду. Конец связи.
Остров Ки? Мы о нем никогда не слыхали. А логичная Сьюзен желает знать, как так вышло, что на необитаемом острове есть освещенный мол и остров этот – порт приписки «Баратарианца II». Должно быть, необитаем он, когда наши любезные информаторы выходят в море. Похоже, сейчас туда они и направляются – причем быстрее, едва успели мы договорить: траулер открыл дроссельные заслонки и набирает ход в открытый океан.
Что ж: остров Ки так остров Ки – до него лишь час ходу, двигатель заводить не нужно. Мы облегченно вздыхаем, и такое совпадение[21] нас слегка чарует. Напряг спадает; лед, карты и прочие припасы могут подождать; бросим-ка якорь впервые после Сент-Джона и ляжем спать. Могучим баритоном Фенн поет:
Исторья началась бесспорно:
Сюзи и Фенн… – рек Фенвик Тёрнер.
А Сью с улыбкой отвечает ему чистым контральто:
Спой историю мне до конца в час досуга! —
Черноглазка Сьюзен[22] вскричала супругу.
Он снимает очки, болтавшиеся у него на шее на шнурке из черного марлиня, и склоняется над планширем рубки убедиться, что мы выбрались из внезапной чащобы буйков от крабовых ловушек между маяком и островом. Выбрались. Подныривает обратно под леер правого борта – и тот смахивает кепарь с его налосьоненной и потеющей лысины на почти спокойную поверхность Залива; там кепарь и остается плавать пузом вверх, словно вялый черный фрисби, возле качающегося буйка, уж не в одном ярде за кормой.
Мой кепарь, произносит пораженный Фенн.
Твой берет! восклицает Сьюзен от штурвала.
Ми бойна, стенает Фенн с ударением на «бо». О, Сусанна![23]
Быстро и спокойно Сьюзен распоряжается: Бери крюк. Перекидываем парус. Осторожней, гик. Она резко закладывает штурвал, раскрепляет грот и гладко вытравливает гик, как только корма «Поки» режет легкий бриз. Ладно там стаксель; слава богу, ванты правого борта держат. Следом, зажав штурвал между бедрами, она распускает грота-шкот, брасопит геную, чтобы лавировать против ветра, и ведет нас обратно меж ловушек туда, где Феннов кепарь упокоился на водах. Уже в очках Фенвик с отпорным крюком наготове высовывается у пиллерса на миделе по левому борту, словно маститый китобой, щурится при затмевающемся огне.
Есть, говорит он, умело гарпуня, пока мы скользим мимо. Ой. Промокший фетр соскальзывает с крюка; от второго тычка кепарь тонет. Блин.
Погоди, говорит Сьюзен. Снова перекидывает парус. Штурвал она резко подает к правому борту и разворачивает нас на пределе досягаемости с левого борта, подтягивая шкоты, а паруса хлопают во влажном воздухе.
Сдай чуть левее по борту, запрашивает Фенвик с другой стороны палубы. Фиг с ними, с поплавками. Мы уже два протаранили, но ни один не испортили: оба погромыхивают у нас под килем и его пяткой и выскакивают на поверхность за кормой. Я вижу кепарь: правее, правее. Теперь отдай паруса. Идеально. Ах.
Он вновь тычет – черный диск зависает в полуфуте под водой, – и Фенну удается лишь загнать его глубже, так, что уже не видать, а потом нашим сносом его затягивает под корпус.
Еще раз пройдем? спрашивает Сьюзен, шкоты в горсти, пока мы приводимся к ветру.
Не-а. Адиос, дорогая бойна: последний и самый ценный из моих головных уборов.
Аста ла виста, беретик, бормочет Сьюзен и вновь укладывает нас на курс к острову Ки, за чьим краем мы уже различаем теперь обещанный мол. Фенн укладывает отпорник на место, брасопит паруса, целует Сьюзен в волосы.
Молодец, Сьюз. Маневры идеальные.
Ты не мог бы теперь штурвал у меня принять?
Он принимает, сердце его переполнено: случись ей управляться самостоятельно…
Что будешь теперь делать с кератозами? желает знать она[24]. Сделаю бандану, отвечает Фенн; изготовлю себе бурнус. Сьюзен теперь занялась эхолотом, а мы меж тем продвигаемся к молу. Тридцать восемь футов, тридцать один, затем вдруг семнадцать, шестнадцать, шестнадцать. Остров, хоть и низколежащий, – скорее лес, чем болото, очевидно, без домов и причала. Мол, который мы теперь, как полагается, оставляем по левому борту, – затея новая и с виду дорогая: железобетон, защищенный по обе стороны тяжелой каменной наброской, на его наружном конце крепкая сигнальная башенка с зеленым огнем. Сейчас отлив, но на входе в бухту всю дорогу под нами как минимум восемь футов воды – осадка у «Поки» пять, – а внутри от двенадцати до четырнадцати: по чесапикским меркам это щедро.
Сама бухточка укромна, однако просторна, обсажена дубами и соснами, никем не занята, если не считать стаи ворон и тихой голубой цапли. К западу высокие облесенные берега, с наветренной стороны, где с нами здороваются и меняются деревьями те вороны; песчаный пляж и какие-то болотные травы к востоку, откуда бесстрастно за нами наблюдает та цапля. Если коротко, идеальная якорная стоянка – и совершенно пустая.
Чтоб нам провалиться, не слыхали мы, что это за остров Ки такой на отмели Йорк в нижней части Чесапика. Уму непостижимо, кто мог построить такой могучий волнолом для защиты необжитой бухты: мультимиллионер, рассуждаем мы, воздвиг бы причал-другой, да и особняк фасадом к открытой воде и тылом к бухте: проскальзывая внутрь с остатком бриза, мы замечаем для такой постройки идеальное место и с последней инерцией переднего хода становимся на якорь.
Целуемся – наш древний обычай по достижении безопасной гавани – и озираемся, благодарные, любопытные, усталые.
Сегодня последняя пятница мая. Для весны вода теплая; воздух тоже – и душно. Морской крапивы в Чесапике пока нет, чтоб нас жалить, да и комаров немного; в 2030 еще не совсем стемнело. Хоть и вымотались до предела, нас будоражит, что стоим мы на прочном якоре снова в США, да еще и в таком симпатичном и уединенном местечке. Раздеваемся, чтоб наскоро искупнуться в долгом последнем свете: соленый Тритон и солено-слезная Наяда. Тут не наше сладкое Карибье; вместе с тем по ночам на эти мелководья акулы на кормежку не заплывают. Место это мы нарекаем Вороньей бухтой – в честь нашей приветственной делегации; затем, когда Фенвик, плавая, задается вопросом, не назван ли остров Ки именем его гимнического якобы родственника, якорную стоянку нашу мы переименовываем в бухту По – именем Сьюзенова родича и в знак признания таинственности этого уголка и тех птиц.
Вернувшись на борт, опрыскиваем друг дружке кожу репеллентом – Фенвик зацеловывает Сьюзен синяк – и прихлебываем (теплое) шампанское, припасенное для празднования безопасного завершения перехода. В варкавой бухте чпок пробки звучит выстрелом; ту четверть литра, что извергается за борт, мы предлагаем Посейдону, кто, не вполне нас прикончив, любезно явил, на что способен. Все еще голые, предаемся ленивой любви[25] и холодному ужину, за коим подводим итог шторму и наслаждаемся тем Разговором о Речи. Прибравшись, ненадолго устраиваемся в росистой рубке – глядеть на луну и потягивать барбадосский ром с тоником температуры воздуха. Остров разведаем завтра, починим те штормовые поломки, какие сможем, и перед новым выходом в Залив поищем место фуражировки. У нас кончился лед, маловато топлива, а провианта осталось дня на два-три; нам нужна и осветительная арматура – да и карта 12221, чтобы найти на ней остров Ки и бухту По.
Ты мой остров, бормочет сонная Сьюзен, целуя мужа в грудь. Коротко кладет туда свою голову, в эту соль-перечную поросль, после чего усаживается: послушать, как бой его сердца разбивает сердце ей.
Он целует ее в ложбину бедер. Ты моя бухта. Прикладывает ухо к ее опрятному животику, словно чтобы прислушаться там к биенью сердца.
Не надо. Давай ляжем. Мы и ложимся, на свои отдельные койки: у Сью она в главной каюте, у Фенна в носовой.
Моряки на якоре спят чутко. В тиши ранних часов мы слышим плеск у корпуса. Луфарь кормится? Выдры? Наручные часы Фенвика светятся тройкой пополуночи. А теперь это не голоса ли в отдалении? Опять плеск, весомее, но дальше, и приглушенное восклицание, женское, как будто у людей потасовка на мелководье.
Фенн? Он уже взбирается по трапу с переносным фонарем, коим и озаряет берег. Сью взбирается за ним следом; обнимает его для тепла. Ничего. Она дрожит от росы. Мы опять укладываемся, но понимаем, что нам не лежится: те странные шумы в этом странном месте, а заодно и новизна стоянки на якоре, недвижно, как дом, и одновременного лежанья в постели, без вахтенного.
Не хватает мне моих канадских казарок, сипло произносит Сьюзен в темноте, припоминая, как гоготали они, налетая сотнями, когда мы покидали Чесапик прошлой осенью. Где же мои кохунки?
Где моя бойна? жалуется Фенн спереди. Мне моей бойны не хватает, а моя бойна скучает по мне.
Бедная твоя бойна. Господи, я устала.
Моя верная бойна. Я тоже.
Та бойна была на тебе, когда мы впервые перевстретились – на острове Какауэй в Тыщадевятьсот семьдесят втором.
Я к тому времени носил ее уже десяток лет.
Те годы не считаются. Где была я?
Если я расскажу тебе историю моей бойны, она ко мне вернется.
История? Или где я была?
Ми бойна.
Как это?
Это другая история. Сперва
Поздней осенью Тыщадевятьсот шестидесятого, когда вам с Мимс[26] было по пятнадцать, Графу[27] и мне по тридцать, а Дуайт Эйзенхауэр закруглялся со своим президентством, Мэрилин Марш[28] и я уже были женаты десять лет, а Оррину[29] – которому теперь столько же, сколько мне тогда! – исполнилось девять.
Вот так зачин у тебя.
Попробуй уснуть. Твой отчим уже давно преодолел наше соперничество за Мэрилин Марш в студенчестве и сошелся с твоей матерью[30]. Кроме того, он уже давно вступил в Компанию и встал на путь к тому, чтобы стать Князем Тьмы. Деятельность Графа в то время осуществлялась где-то на оси Вашингтон – Лиссабон – Мадрид, хотя специальностью его по-прежнему оставалась советская контрразведка и он частенько бывал в Вене, Хельсинки, Нью-Йорке…
Иногда он бывал даже с Ма и с нами в Балтиморе, говорит Сьюзен. Ладно, буду тихо. Как ты думаешь, что это были за шумы, милый?
Чтоб мне провалиться, понятия не имею, Сьюз. Понятия не имею. Итак: я разжился степенью бакалаврика гуманитарных наук по политологии и магистерушки – в изящных искусствах по творческому письму и семь муторных лет пытался чего-то с ними добиться в О. К.[31] как вольный журналист и учитель вечерней школы, все это время втайне еще надеясь стать Писателем с большой буквы «П». Пристроил, как говорится, с полдюжины высокохудожественных рассказов в маленькие журналы, но мой роман-диссертация на магистерскую, сильно переписанный за годы, еще не, как говорится, нашел издателя.
По-моему, я ненавижу эту часть.
Потерпи. Официальные мои карьеры тоже не слишком-то радовали: никаких заказов от газет, никто не предлагал работу ни в хороших журналах, ни в хороших колледжах. С брака моего, как говорится, сошел весь лоск: ММ все эти годы секретарила, чтобы помочь оплачивать счета, но эта работа ей прискучила. Она жалела, что не выучилась так, чтоб быть кем-нибудь поинтереснее, или не вышла замуж за кого-нибудь более преуспевающего. Генук.
Как говорится.
Тыщадевятьсот шестидесятый мы объявили нашим Вандеръяром: можно даже сказать, нашим творческим отпуском. Вдобавок то было испытание. Мы продали машину, сняли свои сбережения, выставили квартиру в субаренду, забрали Оруноко из школы и отправились зимовать на юг Испании, где я наконец должен был написать настоящий роман. Никто из нас раньше из страны не выезжал; план был как можно экономнее дожить до весны где-нибудь на Коста-дель-Соль, который еще не превратился в Майами-Бич; а затем автотуристами разведать западную Европу, о чем я стану вести полезный писательский дневник для будущих справок. Затем я либо вернусь домой к новой карьере с большой буквы «П» и так далее – или же вообще откажусь навсегда от этого честолюбивого замысла и устроюсь в газету на полную ставку.
Нельзя не заметить, не смогла не заметить Сьюзен, что в некоторых отношеньях ты был столь же невинен, сколь и беден.
Угу. Неудивительно, что в политической журналистике мне ничего не удавалось. Но мой кепарь.
Твой берет.
В Тыщадевятьсот шестидесятом Европу еще так же часто навещали как воздухом, так и морем. Мы пересекли Атлантику на «Ньё-Амстердаме» Голландско-американских линий и причалили в Ле-'Авре, три очень зеленых американца, премного воодушевленные, премного увлеченные и изрядно взволнованные тем, что жить нам предстоит ни под чьей не эгидой в краю, которого мы никогда раньше не видели и не знали ни одного здешнего обитателя. Через несколько вечеров после отхода экипаж устроил пассажирам международное кабаре: после того как со своими номерами выступили голландцы, англичане, французы, немцы и итальянцы, на гитарах заиграли три испанца с камбуза и запели испанские песни. В этом контексте Голландско-американских линий звучали они экзотичнее и, э-э, страстнее, нежели показались бы на борту т/х «Соединенные Штаты» или в ресторане О. К.; я обалдело поймал себя на осознании того, что Испания – не только состояние ума, но и место, ради всего святого; не просто задник для Дон Кихота или Дон Хуана, тореадоров и фламенко, но и настоящее место с поездами и таксомоторами, водопроводчиками и школьными учителями, а я везу туда свою семью вслепую, со скудным бюджетом, чтоб найти какой-нибудь городишко, куда можно забиться, пока я пытаюсь писать сраный, прошу прощенья, роман, – а что ж вообще с собою станут делать Мэрилин Марш и Оруноко, пока я этим занят, и почему, к черту, не взялся я за юриспруденцию или медицину или еще за что-нибудь настоящее и прибыльное, а не за эту, прости господи, писанину?
Короче говоря, хандра и паника. Северная Атлантика оказалась настоящей, Испания оказалась настоящей, Генералиссимус Франко и Гуардиа сивиль оказались настоящими – и вот из-за них всех я себя чувствовал до ужаса воображаемым. У ММ нервы тоже сдавали, как выяснилось: тем вечером мы с нею жутко, изнурительно поссорились.
Твоя бойна.
Ми бойна. В Ле-'Авре мы забрали «фольксваген-жук», заказанный еще из Штатов, и загрузили его своими пожитками; и поехали вниз через Францию и сквозь Пиренеи как можно быстрее, останавливаясь там, где в «Европе за пять долларов в день» велел мистер Фроммер[32], а на самом деле нам удавалось, всем втроем, вписаться в десять или двенадцать, включая расходы на машину. Погода стояла слишком скверная и холодная, чтобы разбивать лагерь; замысел у нас был как можно скорее добраться до юга и зажить своим хозяйством, чтобы не тратиться на счета гостиниц и ресторанов; осмотру достопримечательностей придется подождать до весны и лета. В Париже, например, – у нас обоих с Мэрилин Марш то был первый визит – мы преимущественно занимались поисками, где бы купить походную печурку. Мы не были уверены, что у испанцев вообще бывают походные плитки, а нам такая потом понадобится…
Вспоминать все это достаточно уныло; но факт остается фактом – едва мы пустились в путь, как дух у нас воспрянул, хоть меня вся эта иностранная реальность несколько и оглушала. Чтобы американский мальчонка держал хвост пистолетом, ничто не сравнится с посадкой за руль. Мэрилин Марш, должен я тут заметить, не говорила ни по-французски, ни по-испански; я на обоих языках худо-бедно читал, но ни на одном не говорил хорошо; слишком занят я был разбирательствами с таможенниками, валютами, дорожными картами, правилами движения, консьержами и официантами в ресторанах, чтобы делать писательские заметки в пресловутой записной книжке.
Дух перевели мы только в Мадриде. Туда на несколько недель приехал Манфред – заниматься своей Дьявольщиной под прикрытием посольства, и мы уговорились, что позволим ему три дня показывать нам город. Точнее сказать, Мэрилин Марш, Оррин и я днем занимались тем, что рекомендовал «Путеводитель Мишлен», учитывая присоветованные Манфредом приоритеты, а он разбирался с темными делишками, с какими и приехал сюда разбираться, – фактически, полагаю, наблюдал за неким КГБ-шником, который наблюдал за нашими секретными учениями ВВС, предназначенными для подавления гипотетических восстаний левых сил против Франко, дабы защитить наши воздушные базы в Испании. В конце каждого дня мы с ним встречались у нас в гостинице – «Европе», совсем рядом с Пуэрта-дель-Соль, полезная подсказка Фроммера, – и вместе проводили вечер в городе.
Мой брат производил такое же сильное впечатление, как Прадо и парк Ретиро. Граф был так непринужден в этом городе, так хорошо его знал; он так спокойно и действенно разбирался с таксистами-мадриленьо, метрдотелями и лавочниками, торговался с ними и перешучивался, развлекал Оруноко историями об осаде Мадрида, попутно показывая мне хемингуэевские места, а ММ отводил подальше от ловушек для туристов туда, где можно было что-то купить действительно выгодно. Искусник Манфред: мой ушлый близнец! Даже в свои тридцать он справился бы не хуже в полудюжине европейских столиц и во всех крупных городах Северной Америки. О Граф!
Мэрилин Марш это ошеломляло. Меня она в свое время предпочла Манфреду отчасти потому, что понимала: он скорее авантюрист, нежели супруг. Но у меня карьера буксовала, а если забыть, чем на самом деле занимался Граф, – Мэрилин Марш это неплохо удавалось – то выглядел он вполне как сотрудник дипломатической службы на подъеме. А раз у нее теперь уже имелся муж, авантюрная ипостась Манфреда была для нее скорее плюсом, нежели минусом. В Мадриде тогда он мог бы ее добиться, стоило только попросить; она мне об этом сама рассказала, полувсерьез. Граф не просил.
В наш последний день там мы и купили мне бойну – в лавке, не торговавшей ничем, кроме баскских бойн. Самый практичный головной убор на свете: не продувается, всепогодный; его можно носить круглый год с любым нарядом, от строгого с галстуком до купального костюма, а когда не на себе, таскать его можно в кармане. Граф сказал, что баскские бойны служат дольше французских беретов или бойн из каких-либо других испанских краев. Моя фактически бессмертна. Я надел ее, не выходя из лавки; тем вечером я пришел в ней в ресторан; я носил ее следующие двадцать лет до вчерашнего дня. И надену ее снова, когда она вновь приплывет ко мне – или же я к ней.
В тот последний вечер в Мадриде ели мы в «Коммодоре», на Серрано на Пласа-Архентина: пять вилок в «Мишлене». То была самая великолепная трапеза, многократно превосходившая все, что мы доселе в жизни поглощали, – примерно по шесть долларов на нос. Невероятно: вот бы мне сейчас в рот кусочек «Жареного молочного поросенка по-коммодорски», пока я рассказываю историю своей бойны. Я гордился Графом и завидовал ему – и еще больше потому, что он отмахивался от заигрываний ММ, не раня при этом ни ее чувств, ни моих. Именно что полувсерьез за последним бренди трапезы он и пригласил меня подумать о том, чтобы влиться в Компанию, если с Музой все же не сложится. Помимо бюро ЗДП[33], которое, как он знал, я не одобряю, есть и множество других интересных мест для работы. Мне может быть интересно узнать, что у парочки его коллег имеются опубликованные шпионские романы, – это недурное прикрытие, – а парочка некрупных американских писателей состоит на бухгалтерском учете ЦРУ как агенты на кое-какую ставку. Но он надеялся, что в Андалусии у нас все сощелкнется как надо. Самому ему не терпелось закончить работу в Мадриде и вернуться к Кармен, Гасу[34] и к вам, девочки.
Что ж: щелкала той зимой в Андалусии лишь моя портативная «Олимпия», да и то без толку. Мы нашли дешевую маленькую виллу на съем неподалеку от пляжа между Торремолиносом и Фуэнхиролой: по местным меркам достаточно обустроенную, но спроектированную для испанского лета. Черепичная кровля, плиточный пол, оштукатуренные стены, никакого обогрева за исключением крохотного камелька, в котором мы жгли оливковые дрова, а это почти как жечь камни. Температура висела вокруг нижних пятидесяти[35], что снаружи, что внутри; со Средиземноморья дуло грубыми ветрами; полы и стены у нас потели. Прочие виллы на небольшом участке стояли свободными. Мы пытались радоваться тому, что мы в Европе, но были мы на самом деле в саркофаге – и в тупике. Оррин жалел, что он не в школе; Мэрилин Марш жалела, что она не у себя в конторе; я жалел, что не у себя дома в кабинете. Иностранная действительность всего слишком отвлекала меня, чтобы можно было сосредоточиться; да и вообще роман не желал складываться. Предполагалось, что будет он о политике или политической журналистике – об этом я кое-что знал, – но принял он автобиографический оборот и все больше становился романом о несостоявшемся писателе и браке, трудном от его первых взаимных неверностей.
Но это-то ладно. Незадача моя – помимо недостатка воображения, слабой драматургии и типичной для любителя нехватки настоящей хватки в методе художественной прозы – заключалась в том, как рассказать какую бы то ни было историю среднего класса из американского предместья в той стране, которая буквально каждый день тычет тебя носом в твои основные нравственные принципы, как этого из года в год не делала наша жизнь в С. Ш. этой самой А.
Экземпли гратиа: по дороге за нашей виллой, бывало, проходили караваны цыган, и женщины рылись под дождем у нас в мусорных баках. Если они видели, как мы что-то делаем в кухне, одна принималась стучать в стекло и показывать на свой рот и своего младенца – младенцы были у них всех. Мы открывали окно и давали ей апельсин или немного хлеба. За нею подбегали другие цыганские женщины со своими младенцами, и бинго! Тут либо раздать все свои припасы бедным, как предписывает Иисус, либо начать отказывать предположительно голодным людям. Мы решили отказывать предположительно голодным людям. Но солнечная Испания, романтическая Андалусия так запросто с крючка тебя не спустит. Первая хитана, которой мы отказали, – то есть кому покачали головами в окно – проворно выудила из нашей мусорки заплесневелую апельсиновую кожуру, плюнула нам на оконное стекло и сунула эту гнилую кожуру сперва себе в рот, а потом и младенцу. Когда же мы задернули шторы, она расхохоталась над нами – ее бесстыжий тенор я слышу до сих пор, – а потом несколько минут еще обсуждала нас на цыганском испанском со своим младенцем, стоя, разумеется, прямо под слякотным дождем. Особенно расстроился бедный Оруноко; никто из нас ничего подобного раньше не делал и не видал, но он-то о таком даже не слыхивал. После этого еду мы готовили только при задернутых шторах. Буэн провенчо![36]
Вот. Будь мы историками искусства, получившими грант на подсчет горгулий на всех до единой сельских церквушках Испании, мы хотя бы горгулий пересчитали. Но ехать в другую страну ни под чьей эгидой и безо всяких контактов – не в отпуск, а писать роман о жизни на родине и стране этой, по сути, говорить: будь интересной и вдохновляй; искупи эту поганую погоду, нашу финансовую жертву, перебой в наших обычных жизнях – такое требование было б неразумным и к самому Эдему. По утрам Оррин и Мэрилин Марш сбивались у оливкового огня и читали книжки из английской библиотеки в Торремолиносе, а я тем временем дрожал у нас в спальне за пишущей машинкой. Днем мы ходили на рынок и понемногу осматривали окрестности, но для подобных вылазок время года было не то. Почти каждый вечер все возвращалось к тому же оливковому огню. Немудрено, что Тёрнеры начали ссориться – всегда приглушенно из-за Оррина, поскольку в том домике невозможно было по-настоящему уединиться.
Кепарь. Вместе с похлебками рыба-с-нутом, какие ММ запаривала на нашей парижской походной плитке, когда умирала большая кухонная плита, что случалось часто, самым любимым в Эспанье у меня была моя бойна. Из-за промозглости я носил ее и в доме, и на улице; снимал ее, только чтобы принять девяностосекундный душ да спать в нашей сырой, узкой и шумной постели. Так миновали декабрь, январь и почти весь февраль. Нам не терпелось, чтобы настала весна и мы б могли выбраться с «Виллы Долороса», как мы ее прозвали, и пуститься в путь: походная жизнь, мы знали по опыту, будет чертовски удобнее и интереснее. Но волглая зима все тянулась и тянулась. Потом однажды в субботу под конец февраля я впервые потерял и вновь обрел ми бойну – дело было так:
В вышине Сьерра-Бермеха, что восстает за Коста-дель-Соль к западу от Малаги, лежит древний городок Ронда, милый Сервантесу, Гойе, Хемингуэю и Джойсовой Молли Блум, упоминающей его в своем знаменитом монологе. Главная достопримечательность Ронды, если не считать живописных улочек и старейшей арены для боя быков в Испании, – зрелищное отвесное ущелье, называемое Тахо, что по-испански означает «разрез», которое действительно рассекает городок так, словно Пол Баньян расколол его своим топором. Напомню тебе историю Пилар из «По ком звонит колокол» – о том, как республиканцы отбили ее деревню у лоялистов в Гражданскую войну и прогнали всех местных «фашистов» сквозь строй к некоему обрыву: по дороге их лупили дубинками, а потом столкнули с утеса. Пилар описывала их отдельные смерти – некоторых избивали в месиво; другие доходили до обрыва нетронутыми, и их вынуждали прыгать, – а потом замечает, что ничего ужаснее в своей жизни она не видела – пока не прошло еще три дня, когда городок снова отбили солдаты Франко. Место Хемингуэй не называет, но Граф сообщил нам в Мадриде, что городок этот – Ронда, а утес – знаменитый Тахо, который пропустить нам никак нельзя.
И вот мы загрузились в «фольксваген» и поехали по побережью мимо Марбеллы – сейчас там сплошь многоэтажные отели, а в Тыщадевятьсот шестидесятом это все еще был тихий маленький курорт, – затем свернули вглубь суши и принялись долго карабкаться на сьерру. Стояло погожее холодное утро; Мэрилин Марш менструировала и потому держалась раздражительно, но все мы были счастливы куда-то ехать, а в машине гораздо теплее, чем нам бывало вообще когда-либо на «Вилле Долороса».
По другую сторону Марбеллы нас остановила Гуардиа сивиль. Парней этих мы, конечно, видели повсюду – они стояли стражу на пустых мысах в своих оливковых мундирах и наполеоновских треуголках, с автоматическими винтовками, как будто в любую минуту ожидалось новое нашествие мавров, и вид этой стражи неизменно более или менее нервировал. На память приходили скверные отзывы Хемингуэя и Джорджа Оруэлла, и становилось понятно, что и через двадцать пять лет после Гражданской войны они здесь напоминали выжившим, чья сторона победила. Неприятно, когда тебя останавливает Гуардиа сивиль с оружием в руках посреди пустой испанской улицы.
Перед нами стоял луноликий парняга с тоненькими усиками и пятичасовой щетиной в девять утра. Строго спросил нас, куда направляемся. Ронда. ¿Американос? Си. ¿Туристас? Пока Мэрилин Марш рылась в поисках паспортов, я как можно ровнее сообщил парню, что в Ронде мы будем туристас, си, но вообще в Испании мы визитадорес. «Будем» далось мне не сразу, но эта разница казалась важной для нашей дигнидад. Гуардиа отмахнулся от наших паспортов и показал автоматической винтовкой на старика, стоявшего поблизости на обочине: его отец, объяснил он, живет в Ронде и ждет следующего автобуса, а до него еще час. Мы не против ли его туда доставить.
Изъяснялся он, э-э, учтиво, но неприветливо. Я ответил «конечно» – с большим облегчением, хотя в машине и без него было мало места. Мэрилин Марш пробурчала по-английски, дескать, надеется, что старик без жучков. На самом деле он был потертый, но чистенький, усохший старичок с полудюжиной скверных зубов, ни одного целого, одет в старый двубортный габардиновый костюм и белую рубашку, застегнутую до самого верха, без галстука. Всю дорогу до Ронды – всего два или три десятка миль, наверное, но почти все на второй передаче, а многие и на первой – он на испанском расспрашивал Оруноко об Америке, вопросы я переводил и сам отвечал на них, если требовалось нечто сложнее си или но. Обычное: си, мы там зарабатываем гораздо больше денег, чем все-вы тут, может, в двадцать раз больше; вместе с тем булка хлеба стоит нам в двадцать раз больше; вместе и с тем и с другим нас, туристов, у вас в стране, бесспорно, в двадцать раз больше, чем вас, туристов, у нас, эт сетера. Мэрилин Марш, которой Испании как раз уже хватило по самое горло, на своем бодром английском объявила ему, что всего два раза видела, как солнечные андалусцы смеются: первый – когда часть строящегося дома в солнечной Малаге обрушилась на солнечный запаркованный рядом автомобиль, в котором, к несчастью, никого не оказалось, а не то шутка была бы еще смешней для хохочущей толпы праздных солнечных зевак, и второй – когда в солнечном Торремолиносе пятилетнего мальчишку, прицепившемуся, чтоб бесплатно проехаться под дождем, к заднему борту тележки, запряженной ослом, смеющаяся толпа праздных зевак показала возчику, и тот пинками прогнал его по солнечной улице прямо под праздные ноги смеющейся толпы солнечных эт сетерас. Но абло американо, пробормотал Оррину старик. Но вашей национальной чести способствует, продолжала тогдашняя Миссус Тёрнер – она как раз тогда читала о взаимных жестокостях при Гуэрра сивиль, – что солнечные испанцы никогда б не могли быть виновны, к примеру, в Аушвице. Во-первых, у вас печи бы сдохли, как наша кухонная плита, а вовсе не евреи, от которых вы все равно избавились в вашем солнечном Пятнадцатом веке, нет? А во-вторых, все это понятие о лагерях уничтожения на ваши изощренные мавританские вкусы было б чересчур безличным. Гораздо более аградабле сталкивать публику с обрыва по одному в роскошный средиземноморский закат, как вы это делали под Малагой, – три сотни там было или же три тысячи? Или изнасиловать, а затем убить целый женский монастырь, набитый монахинями, в манере их предпочитаемого святого – то было в Барселоне или в Валенсии?
Юного Оруноко, как я видел в зеркальце, это потрясло до самых носочков. Старик наш в ответ улыбался, жал плечами и кивал – ему, полагаю, было стыдно за ММ, что она упорно мелет какую-то белиберду. Он заметил, что горы тут вокруг богаты водой, а также соснами. Весь путь наверх он клянчил у Мэрилин Марш сигареты «Мальборо» – в те дни мы все курили – и стряхивал пепел себе в левую ладонь. Даже на окурки он плевал и сберегал их у себя в левой руке: пепельница у заднего сиденья, сообщил он Оррину по-испански, слишком уж чистая. На окраине Ронды он попросил себя высадить, предложил заплатить нам столько же, сколько за автобус, учтиво поблагодарил Оррина, когда мы от его денег отказались, а после этого мимоходом вывалил содержимое своей левой руки на пол машины и вытер ладонь о покрытие сиденья, говоря нам адиос.
Ронда. Ми бойна. Там стояла холодина, и от крепкого ветра с Серраниа-де-Ронда по улицам болтаться было неприятно. Тем не менее на главной площади расположилось солнечное сборище праздных зевак ММ: все мужчины, преимущественно одеты, как наш старик, лица прямиком из Гойи, все на нас пялятся, ни единой улыбки. Двигалась здесь только наша машина; на то, чтобы запарковать ее и выбраться наружу, потребовалось некоторое мужество; вообще-то мы решили сперва осмотреть эту Пласу-де-Торос, чтобы прийти в себя. Оррин поплевал на «Клинекс» и протер испачканное сиденье; мать его в ответ на его прямой вопрос объяснила, что вела себя грубо с этим вьехо, потому что его страна приводит ее в ужас. А то, что сказала ему она, пусть таки-да, невежливо, но не составляет и десятой части всей правды. А вся эта стариковская возня с окурками почти наверняка не отместка, а просто весьма испанское сочетание угодливости и беззаботности – вроде того, что приводит к испражнению на лестницах соборных колоколен, но лишь на площадках и всегда только с одной стороны.
Мальчик затих. Я заметил, что сезон у нас долог. Старая арена примыкала к Тахо; из путеводителя, к моему замешательству и мрачному наслажденью Мэрилин Марш, мы выяснили, что в эту пропасть друг дружку сбрасывали не только республиканцы и лоялисты, но также католики, мавры, вестготы, вандалы, римляне, финикийцы, лигурийцы, кельты, иберы – и, несомненно, случайный Хапсбург, Бурбон и пьяный турист – подвергались тахованью, равно как, вообще-то, в порядке вещей за последние две с чем-то сотни лет все быки и лошади пикадоров, убитые на этой Пласа-де-Торос. Оррин таращился; ММ замерзала. Поехали, к черту, домой, сказала она через полчаса после нашего приезда. Прозвучало до жути так, будто она имела в виду США.
Я настоял на том, чтоб хотя бы проехать по всей остальной Ронде и выйти на Пуэнте-Нуэво через ущелье. Она уступила – ради Оррина, хотя сама осталась в машине. Оруноко и я вышли на громадные каменные арки моста, оглядели великолепное кольцо гор и заглянули в изумительный, захватывающий дух Тахо. Я крепко держал его за руку: сезон и вправду был никудышный, и никудышный (хоть в основном и солнечный) день. По ущелью лупил ветер. Я перегнулся через парапет моста, пораженный здешней свирепой историей в той же мере, что и местными красотами, и попробовал напомнить себе, что электрическое напряжение между двумя людьми, скороварка одного человеческого сердца – такой же уместный материал для литературы, что и эпические судороги истории и географии. Я даже записал себе в той дурацкой записной книжке где-то в январе: Каллиопа не единственная муза. Так и есть, так и есть, так и есть. Но.
Сильный удар ветра сзади сорвал мою бойну, и вниз понесло ее; вниз, и вдаль, и прочь с глаз. Ах, черт, сказал я. Просто кепарь, но мне он нравился. Мы вернулись к машине, где холодно сидела и ничего не делала Мэрилин Марш. Я кепарь потерял, сообщил я через ветровое стекло. Интонация у меня, как я хорошо помню и через двадцать лет после того случая, была пробной смесью сожаления, изумления и раздражения и предназначалась столько же для прощупывания ее чувств, сколько и для выражения моих. В те дни таким тоном я говорил часто. Какая жалость, ответила ММ, и в ее тоне звучало такое беспримесное презрение ко мне и отвращение от всего нашего испанского замысла, что я поймал себя на словах: Давайте сходим поищем ее – там есть тропа на дно, где римские термы. Может, отыщем мою бойну на трехтысячелетней куче трупов.
Не спятил ли я, пожелала узнать она. Она замерзла, произнесла она через стекло, и насрать ей на эту тропу, на термы, на мой кепарь…
Фразу я закончил за нее: Или его бывшего владельца, нет? Мы вдруг вознегодовали друг на дружку. Сиди тут и замерзай в своем собственном льду, сказал ей я, а мы с Оррином намерены спуститься и осмотреть этот двухзвездочный Тахо. Да хоть прыгни в этот двухзвездочный Тахо, ответила Мэрилин Марш, а вот Оррин останется тут. Последовал зрелищный прилюдный спор, все это кричалось сквозь закрытые окна машины. Оруноко сгорал от стыда; я тоже, особенно когда к нам притянуло несколько праздных зевак – поглядеть, что это там затеяли американос. В ближайших дверях даже материализовалась неизбежная Гуардиа сивиль. Но кнопки наши уже оказались нажаты: из нас выстрелила целая зима адреналина и куда больше чем целая зима взаимных обид.
Ну да ладно.
Наконец Мэрилин Марш велела Оррину садиться в машину. Очень подлый это ход: мне тогда нужно либо отменить ее приказ и вынудить Оррина выбирать между нами, либо избавить его от этого, позволив ей настоять на своем. Я, конечно, сделал последнее, но уж так разозлился, что после ничем уже не удержать меня было от спуска в ущелье. Когда ж я сорвался туда, где начиналась тропа вниз, ММ впервые опустила свое окно, дабы завопить, что к тому времени, когда я вернусь, их с Оррином может тут и не оказаться. Придумал я лишь завопить в ответ, что я могу и не вернуться. Не самый сокрушительный ответный выпад. Мне пришлось миновать ухмылявшегося Гуардию и пару зевак, расступившихся передо мной, – и я двинулся вниз, ощущая себя так же глупо, гневно и грошово, как и обычно за все свои тридцать лет.
Глубиной Тахо-де-Ронда метров двести. Я ожидал, что спуск окажется труден, но нет: только ветрено, промозгло и зрелищно. И Оррину, и Мэрилин Марш он дался бы без труда; среди прочих моих чувств присутствовало сожаленье, что супруги с отпрыском со мною нет. Но я с облегчением и в одиночку занимался чем-то, требующим хоть каких-то усилий. Крупные кучевые облака выключали и включали солнце, словно свет на потолке, соль и сомбра. Ветер – а заодно и мои смешанные чувства к Испании, моему замыслу, моему браку и самому себе – стихал, пока я пробирался вниз по расщелине. Я взаправду рассчитывал обнаружить, что дно завалено отходами Ронды, если уж не скелетами быков, фашистов и финикийцев; однако на самом деле тот поток, что предположительно и проре́зал ущелье, по-прежнему через него несется, смывая всю его человечью историю и, допустил я, мою бойну, в том маловероятном случае, что эта штука до него долетела.
Тропа достигла дна у руин римских терм и того каменистого потока, взбухшего от таяния снегов на Серрании. Пять минут я отдохнул на развалинах – душевно изможденный и несчастный. Небесная потолочная люстра переключилась на сомбру. Затем я миновал последний поворот тропы между соснами и свободно лежащими валунами, чтобы поближе взглянуть на поток, прежде чем взбираться обратно в город к тому, что ждет меня – или же не ждет. У самого уреза воды солнце зажглось снова, э вуаля! ¡Каррамба! Мирабиле дикту! Справа вверху, под залихватским углом на громадном округлом валуне, как шарфом, обмотанным стремнинами, словно исполинская безликая голова…
Что скажешь, Сьюз: миллион к одному? Да еще и подсвеченная, иначе я б нипочем не увидел ее на той крапчатой луне валуна, нацеплена идеально. Из меня вылетел звук, полусмех, полу-что-то еще; я осмотрительно полез по камням забрать ее, покуда какой-нибудь случайный выверт ветра не испортил первого совпадения вторым. ¡Ми бойна! Я ее поцеловал – взаправду; на глаза мне навернулись слезы, хочешь верь, хочешь нет; слезы отчасти подлинного чувства к этому кепарю, пока я радушно и плотно напяливал его себе на голову и выбирался обратно на берег и вверх по тропе к Ронде.
Ну, то уж точно был символ – знаменье. Но чего? Взбираясь назад, я все покачивал головой (осторожно), недоумевая, что мне полагается делать с таким необычайным пустяком совпаденья и всею своей жизнью. Что за счастливый, языком-прицокивающий был бы это анекдот в браке получше, между лучшими людьми!
На Пуэнте-Нуэво я взобрался таким же несчастным, каким и спускался с него. Никакого «фольксвагена» куда хватает глаз, никакой Мэрилин Марш – но там стоял юный Оррин, совершенно один на мосту, весьма уныло глядя в мою сторону, с некой знакомой с виду коробкой писчей бумаги у ног. Пока я спешил к нему, у меня сложилось впечатление, что праздные зеваки отводят взгляды.
Дорогой храбрый Оруноко. Я обнимал его, а он рассудительно сообщал, что мама уехала, как и грозилась. Он не думает, что уехала она далеко или навсегда, но не уверен. Ехать с нею он отказался – беспрецедентное поведение! – здравомысленно рассудив, что он выполнил ее первый приказ не идти со мной, а если его придется между нами соломонить (термин не Орринов), то он попробует поделиться между нами поровну. Мало того – и будь я тем рассказчиком, пытаться стать коим я и отправился в Испанию, я б изложил еще в самом начале истории, что у меня развился суеверный страх потерять свою рукопись-в-работе и я всегда таскал ее с собой на наши продолжительные вылазки в ее коробке для писчей бумаги, – мало того, моему сыну пришло в голову, что в материнском гневе своем она может «сделать что-нибудь резкое» в виде ответного удара: и, выходя из машины, он прихватил мою рукопись с собой!
Чем я, Сьюзен, заслужил такого принципиального, разумного, упрямого сына? Меня чуточку удивило, что Мэрилин Марш и правда уехала; более того – что она оставила и Оррина. Можешь вообразить, как меня тронула верность мальчика и как сообразно несчастен я был из-за того, что, выбирая между родителями, ему пришлось эту верность применить. И вид той рукописи, истории моей, на том мосту…
Ну: там была моя история, нет? Наша американская домашняя маета на фоне национальной маеты Эспаньи; предприятию полагалось нас обновить, но оно лишь усугубило наши различия; история, увязшая в заботе о самой себе, об истории, увязшей в заботе о самой себе. Вот я пла́чу на том мосту – и чуть не плачу теперь, когда пересказываю два десятка лет спустя, – а Оррин говорит: Ладно тебе, пап; ну чего ты, пап. Хочу ему сказать: Все в порядке, мальчик, это ничего, но голос не желает из меня доноситься. П. З. наблюдают за нами с конца моста. К нам подбредает Гуардиа сивиль, несомненно прикинув, что я намерен спрыгнуть, и спрашивает, как я.
Отвечаю, чтоб не беспокоился. Оррин подбирает коробку; мы втроем шагаем прочь с моста. Гуардиа как бы между прочим сообщает, что ми эспоза стоит у отеля «Виктория» неподалеку и уже два раза украдкой прибегала оттуда проверить, все ли в порядке. Я благодарю его за эти сведения. Он советует хорошенькую трепку – конечно, не на людях, – чтоб ее умягчить. На его жену действует. Благодарю его за рекомендацию, каковую обещаю обдумать. Он слыхал о нашей любезности по отношению к отцу своего коллеги в Марбелле, с достоинством выражает благодарность от лица того коллеги. Быть может, говорю я, он применит свое влияние и найдет моему сыну и мне такси, которое за полцены довезет нас обратно до «Ла Виллы Долоросы» под Фуэнхиролой. Понимает ли он? Он более-менее понимает и знает как раз такого омбре, к которому нас и направит.
Напоследок, прежде чем сойти с моста, я высказываю еще одну просьбу. По причинам сохранения чести, слишком личным для того, чтоб излагать их, объявляю я, мне принесет величайшее личное удовлетворение вывалить эту коробку никчемных бумажек в Тахо. Позволит ли он мне сие?
Я скорее ожидал отказа: скверный пример для местного населения – замусоривать их главную туристическую достопримечательность. Много я понимал. Он попросил меня открыть коробку, удостоверился, что внутри нет бомбы, и пожал плечами. Я поблагодарил Оруноко за то, что ее спас, и вывалил содержимое за парапет, даже не взглянув.
Затем, когда я торговался с рекомендованным таксистом в квартале-двух от моста, Оррин сказал: Вон мама, – и в «жуке» подъехала Мэрилин Марш, с видом суровым и несчастным. Я подумывал продолжать переговоры, развивавшиеся успешно, но резать себе нос, чтоб только насолить лицу, не показалось мне особенно мачистым. Более того, меня тронула жалость ко всему экипажу – к Оррину в особенности, но и к ММ, не исключая тут и лоялистов, республиканцев, финикийцев, быков и самого себя. Было жаль, что недостает мне характера – или же, при его нехватке, таланта. Мне стало интересно, что из них, коли не дарован, менее труднодоступен в приобретении. Я жалел, что отец и муж из меня не лучше, чем есть, что у меня не лучше жена, но все ж полагал, что, в конце концов, мне повезло – я не хуже, чем есть. Я очень устал.
Теперь я уже быстро спущусь с Ронды. Таксомотор я отменил и велел Оррину садиться в «жук». Мэрилин Марш подвинулась: ей не нравилось водить в горах, особенно в Испании. Оттуда мы спустились в высоковольтном безмолвии и на второй передаче. У Марбеллы я осознал, что завершился этап нашей жизни и моей; свернули за какой-то значимый угол. К Фуэнхироле мне стало ясно, что не будет никакого романа, никакой записной книжки, никакого похода по Европе. Той ночью в постели на «Ла Вилле Долоросы» ММ явно дала мне понять, что ей так же. Вскоре после мы со всем и покончили, причем обвиняя друг дружку в испорченных поездке и браке и без заметного успеха стараясь уберечь Оррина от нашей пугающей несчастности. Посреди Атлантики, курсом на запад вновь на борту «Ньё-Амстердама», я смайнал свою почти не записанную записную книжку за гакаборт. Но кепарь оставил. Ты спишь, правда?
Это последнее шепотом, в случае и в надежде, что Сьюзен да, у него в объятьях, у него на шконке, куда она пришла к нему, когда только подъезжали к Мадриду. Голой спиной она приткнулась к голой его груди, попа у него в паху; его полувековой пенис уложен ей между ягодиц.
Такова история твоей бойны? отчетливо спрашивает она, не поворачивая головы.
Ты не спишь. Что ж. Это история той истории, которая научила меня, что я не умею писать истории. Такого рода, во всяком случае. Во всяком случае, тогда.
Хм.
Кроме того, это история о начале конца моей первой жизни – пусть, как здоровый дуб, она и повреждена в корнях, но на то, чтобы ей умереть, ушло еще девять или десять лет.
Господи, Фенн. Иногда поневоле задумываюсь.
Я тоже. Наконец, это история о том, как я влился в Компанию. Вернувшись домой с поджатым хвостом, я связался с Графом, тот вывел меня на Дугалда Тейлора и прочую публику. Мы решили поддерживать мою легенду политического журналиста на вольных хлебах. Некоторое время я даже Мэрилин Марш не удосуживался рассказывать; к тому времени ей уже было безразлично. Домашние финансы у нас выправились, и она лепила себе собственную жизнь. Тогда я был на четыре года младше тебя теперешней, однако младшие сотрудники, с которыми я проходил подготовку, звали меня Папашей, как будто я персонаж Пэта О'Брайена в киношке о Второй мировой. Готовили нас в ИЗОЛЯЦИИ, чуть выше по течению отсюда. Штука в том, что я решил прожить историю, раз уж не смог ее написать. Манфред, бывало, говорил о наших операциях на истории, чтобы история не могла оперировать нас. Моим же личным желанием, как тебе известно, было нейтрализовать его, если уж не перевербовать. Случилось же, скорее, обратное.
Значит, говорит Сьюзен: Тахо вернул тебе не только берет; он продолжает возвращать ту историю, которую ты в него швырнул.
Но я все время швыряю ее назад. Однажды расскажу и нашу, только не так.
Два вопроса, ладно? Почему от рассказывания мне этой истории – на седьмом году нашей совместной жизни, Христа ради, в нашем творческом отпуске, – ты веришь, будто твоя бойна снова к тебе приплывет? Нет: не трогай меня. И вытащи свой штуцер из моей щели.
Нет. От всей души сожалею об этом совпадении, Сьюз; мне это не пришло в голову, пока сам не поймал себя на том, что говорю творческий отпуск. Что же касается кепарика: второй раз я потерял его десять лет спустя, когда занимался делами Компании, поздно ночью на причале некоего конспиративного дома на той стороне Залива. Моим коллегам я рассказал эту историю – лишь ту ее часть, которая про бойну. На следующий день сам Граф отыскал мой кепарь на пляже – его вынесло приливом прямо перед конспиративным домом. Еще до рассвета я оттуда уехал, а Граф отчаливал в Австрию проверить на венской базе что-то про Шадрина[37] – мы разрабатывали каналы дезинформации. Моя бойна вернулась ко мне на остров Соломона дипломатической вализой из посольства США в Австрии. Вопрос сейчас перед нами таков: чтобы вернуть ее в этот третий раз, нужна ль нам история Ронды – или же история конспиративного адреса на реке Чоптанк, которую я тебе пока не рассказал. Выяснять это я не спешу. Каков был твой второй вопрос?
Мой второй вопрос: где была я, когда ты жил всю эту жизнь не с тем человеком, когда вы вместе были наивны и бедны, и рожали детей, и ездили в Испанию, и выясняли, вы каковы и не каковы? С какой это стати я бас-мицвалась в Пайксвилле[38], и выпускалась из колледжа[39] и магистратуры[40], и писала диссертацию по «Литературной экологии и экологической литературе Чесапикского залива от Эбенезера Кука[41] до Джеймза А. Миченера»[42], и укладывалась в койку со своим любимым преподом, а все это время бедная Мимси, задница в мыле, трудилась в Корпусе мира, когда Джонсон и Никсон превратили его в пустяк, и оказалась группово изнасилованной в Вирджиния-Бич, когда вернулась домой, а потом угодила под пытки к громилам Шаха…
Сьюзен плачет. Теперь читатель понимает, если не считать одной детали, ее слезы несколькими страницами в прошлом при упоминании Фенвиком огней Вирджиния-Бич. Что ж, говорит Фенн, серьезно обнимая жену в темноте, ты все это осуществляла, пока я кое-чему учился ценою, значительной для меня и других. Хвала небесам, что ты меня таким тогда не знала! Твой дядя Фенвик! Ты в порядке?
В порядке я, в порядке. Это маленькое описание придется облечь плотью в нашей истории или ему придется из нее уплыть.
Мясо нарастим потом. Оденем в плоть, когда залезем на Большой Плот Памяти[43].
Я хочу к своей сестре, Фенн. Хочу поговорить с моей Мими.
Ей можно позвонить, Сьюз. Отсюда, может, удастся дозвониться до морского радиооператора на Соломоне.
Подожду, пока не поймем, где мы. Не спится мне. Расскажи Вторую Историю про Бойну.
Это подорвет эксперимент. Но расскажу, если ты сейчас вернешься к себе на шконку, чтоб мы поспали.
Нет.
Вот она все равно засыпает, тут же. Выдохшийся Фенвик, силясь услышать дальнейшие шумы в бухте и ни одного не уловив, просыпается в сером свете от саднящих снов – о его первой жене, об их сыне-малыше (в снах у Фенна Оррину всегда два года, носит линялые синие «Д-ры Дентоны»[44]), о брате Манфреде и покойном сотруднике ЦРУ Джоне Артуре Пейсли, оба они плавают, плавают праздно – и сознает, что и он поспал.
До завтрака мы ныряем с планширя, такова наша утренняя привычка, и плещемся по бухте По, чтобы хорошенько проснуться, перекидываемся старым оранжевым теннисным мячиком. В свежем и влажном солнечном свете видим запущенные яблони на высоком берегу среди дубов и сосен, но никаких признаков более недавнего человечьего присутствия за исключением нашего. Плывя подобрать пропущенный подброс, Фенн под водой задевает что-то липучее и рефлекторно отдергивает ногу. От движения на поверхность взбалтывается нечто напоминающее светлую цветную тряпку. Взмесив воду, он несмело касается ее, затем берет в руку: большой шарф, платок, бандана; квадрат белого шелка или вискозы с пурпурной каймой и голубым орнаментом пейсли; неиспачканный, невыцветший, нетронутый. Он подбирает мяч и подплывает показать находку Сьюзен, дрейфующей возле берега голыми грудями и животом кверху. Между нами корма «Поки». Фенн медлит возле забортного трапа, чтобы закинуть мячик в рубку, – и тут мы вздрагиваем от непристойного улюлюканья откуда-то из деревьев на высоком берегу: Промой их хорошенько, детка! Плыви давай сюда! Эт сетера. Голос мужской, насмешливый, громкий, как будто звукоусиленный. Сьюзен вихрем разворачивается, в тревоге; никого не видит, кроме Фенна по другую сторону; пускается вплавь к судну. За нею летит непристойный свист. Вот это жопка!
Фенн никого не видит. Сью подплескивает к нему, пыхтя: Что за черт. Какой-то козел с мегафоном, предполагает Фенвик, протягивая ей руку, а другой не отпуская трап. Смотри, что я нашел: шарф или что-то. Мне подняться и скинуть тебе купальник?
Сьюзен вместо этого обертывает себе попу шарфом, поднимается по трапу – раздается еще один громкий свист – и ныряет в каюту. Когда Фенвик с голым задом следует за ней, мегафон ржет и женский голос кричит: Мне оставь чуток. Мы вытираемся, потрясенные, взбешенные. Все еще голый, Фенн хватает бинокль и осматривает берег из рубки. Там только деревья и та безразличная голубая цапля. К нему подходит Сью, орубашенная, ошортованная. С берега больше никаких замечаний.
Что ж, замечает Фенн, нас предупреждали опасаться змей.
Сьюзен говорит: Теперь я ненавижу бухту По.
Да с бухтой По все блеск; это о. Ки жутковат.
Уедем?
Да ну, к черту. Давай на шлюпке обойдем после завтрака.
Даже не знаю, Фенн.
Но так мы и поступаем, поев, – спускаем шлюпку, навесив на транец забортный двигатель – и заперев все люки «Поки» на замки впервые после бухты Крус, Сент-Джон, В. О. С. Ш. Раз бойна его пропала, Фенн по-пиратски обертывает себе лысую голову мокрым шарфом; вид вполне лихой, по мнению его жены. Может, упало с того «Баратарианца»? Остров Ки, обнаруживаем мы, мал, плосок, полностью облесен, побережье у него поочередно песчаные пляжи и солончаковые болота, бухт нет, если не считать нашей, и никаких других свидетельств жилья, за исключением каменного мола с его сигнальной башенкой. Кругосветное плаванье заканчивается через полчаса. Видя, что «Поки» нетронут там, где мы его и оставили, мы сходим на берег у входа в бухту По, на той стороне, что напротив мола, откуда, как мы считаем, доносились шумы прошлой ночью; но Сьюзен подводит черту под исследованьями лесов. Отпечатков ног ничьих нет, кроме наших. Среди неизбежного поплавка из бутылки от «Клорокса»[45], оторвавшейся от крабовой ловушки и вымытой на берег, чтобы хватило ее здесь навечно, среди плавника бок о бок мы находим лопнувший презерватив и пустую пивную бутылку.
Ага, произносит Фенвик: тут есть история.
Сьюзен бормочет: Несчастная девушка.
Но история не нова; ни один предмет не выглядит так, будто его недавно выбросили; оба могли оказаться на берегу с приливом. Процарапывая ногой ямку в песке и погребая их там, экологичная Сьюзен замечает, что пиво колумбийское, сварено в Боготе.
Внутри записок нет? осведомляется Фенн. Меня насилуют террористы на посольской яхте?[46] Он видит, как подруга его замирает; сожалеет о легкой шуточке. Но Сьюзен просто и нейтрально отвечает: Насильники не пользуются резинками.
Дальше решаем не исследовать: это место уже начинает действовать нам на нервы. Может ли оказаться на острове Ки конспиративный адрес Компании? вслух вопрошает Сьюзен. Конспиративный адрес Компании может оказаться где угодно, признает Фенн; любое место может являться явкой. Но сам он не слышал об острове Ки до вчерашнего дня, а о конспиративном адресе на нем и подавно. А «разведдеятельность» во время его пребывания в должности в Управлении пусть и включала разнообразные половые ловушки и силки, не подразумевала домогательств к голым пловчихам посредством мегафона. Правду сказать, после Вьетнама и Уотергейта разведдеятельность могла видоизмениться в ограниченном для тайных операций климате: в том скоротечном климате общественного недовольства Компанией, какому содействовало собственное документальное разоблачение Фенна 1977 года[47], как ранее таковые же авторства Эйджи и Марчетти[48], и какой быстро возвращается с нынешним консервативным настроем нашей республики. Но и то.
Ан рут обратно к «Поки» мы видим у поверхности двойного краба: брачующаяся пара голубых обнимается, совокупляется и плывет боком одновременно. Как обычно, вид этот Фенвика слегка возбуждает, несмотря на его бестактность чуть ранее. Сьюзен это напоминает, что раньше мы не заметили никого, приглядывающего за той чащобой крабовых ловушек у волнолома. Мы вновь взбираемся на тендер и тщательнее сверяемся с нашим «Мореходным путеводителем»: никакого упоминания об острове Ки; ни единого следа его на картографических вкладках района реки Йорк / бухты Мобджек Чесапика. Время до полудня – безвоздушное, знойное, больше похожее на лето, чем на весну, – мы проводим за ремонтом того, что способны починить, и наводим везде порядок после нашего океанского перехода и шторма. Хоть нам и нервно, мы не видим и не слышим на берегу больше ничего необычного. К полудню готовы сниматься с якоря, однако Норфолкская метеостанция извещает, что в середине дня область прослушивания пересечется холодным фронтом, а предварит его линия гроз. К 1400 в южном Мэриленде и северной Вирджинии объявлено штормовое предупреждение.
Мудрые моряки с такими не шутят. Стоянка у нас укрыта; места для маневра достаточно даже для судна вдвое больше нашего; при отсутствии серьезной угрозы с берега пагубно было б выходить в море, пока не минует фронт. Мы смиряемся с тем, что придется еще раз ночевать в бухте По. Над рубкой за обвесом Фенн растягивает на выстрелах тент и холщовый сборщик дождевой воды, чтобы та сливалась нам в танк с пресной водой. Мы вновь плещемся, уже без приключений, – Сьюзен в купальнике, Фенвик без – и наблюдаем, как близится грозовой фронт, благодарные, что мы не в море. Кем бы там ни были утренняя докука и источники шума минувшей ночью, мы с удовольствием воображаем, что непогода положит конец их развлечениям. Вспомнив двойного, похотливый Фенн обнимает Сьюзен сзади, пока мы парим в воде, и проскальзывает рукой ей в трусики бикини, перебирает пальцами влажное руно, тянется к тем губам. Нет.
Мы уже слышим первый гром и ощущаем первые колыханья норд-веста. В счастливой противоположности хрястю и хлобысю нескольких ночей назад мы в фуфайках расслабляемся в рубке, наслаждаясь птичьим воодушевлением, видом того, как лиственные подветренные деревья выворачиваются серебром кверху, тем, как раскачивается на якоре «Поки», становясь носом к шквалу.
Не успевает тот нагрянуть, как мимо волнолома с урчаньем входит знакомый прогулочный траулер и бросает якорь у входа в бухту, в сотне ярдов от нас. В бинокль мы удостоверяемся, что это наш вчерашний помощник, «Баратарианец II», и приветственно машем молодому человеку у якорной лебедки, кто либо не замечает нас, либо игнорирует. Вот уж ветер набирает силу всерьез; верхушки деревьев мотает, и как бы укрыты мы ни были, безо всякого разгона волны, достойного упоминания, на дректове нас все равно начинает покачивать на киле. Задержка между нырком и ударом сокращается до секунды или около того. В стоячем такелаже свистит. На тент, на палубу, на бухту падают первые громадные капли дождя. Пахнет озоном. Под обвесом вместе с нами укрывается тревожный шмель, и его никак не вынудить улететь. Капли учащаются.
В этот неподходящий миг «Баратарианец» спускает шлюпку – «Бостонский китобой» подвешен на шлюпбалках над транцем – и отправляет двух белых мужчин и одну черную женщину на берег: один мужчина и женщина в желтых дождевиках, другой мужчина нет. Собственно шторм налетает на бухту По, едва они заводят подвесной мотор и отдают концы, всем отплытием шлюпки занимаются двое в клеенке. Они исчезают в слепящем дожде и детонирующих вспышках молний: погода так внезапно сгустилась, что самого траулера нам не видно, не говоря уж про его тендер, даже в бинокль; такая ярость, что мы и представить себе не можем, как спускали бы собственную шлюпку, разве что «Поки» горел бы или тонул.
Следующие четверть часа, хоть мы в ливне и углядываем «Баратарианца II», сказать, пристала ли шлюпка к берегу и где, невозможно. Затем дождь стихает и мы видим, что «Китобой» вытащен на берег, его носовой фалинь крепится к ветви старой поваленной сосны. Парняга без дождевика, воображаем мы, должно быть, вымок ужасно. Все еще много грома с молнией, но преимущественно к востоку от нас. Воздух ненадолго остывает; ветер и дождь слабнут; край фронта миновал.
Вот на берегу вновь возникает черная женщина в желтом, спускается по склону и забирается в «Китобоя» – и возвращается на яхту. Закрепить нос и корму и поднять шлюпку на балки ей помогает какой-то член экипажа. Они, что ли, не намерены забирать тех двоих, кто еще на берегу? А если не намерены, не подразумевает ли это в итоге наличия какого-то жилья, скрытого в лесу? Как же быть с теми змеями, о которых они нас предупреждали; с тем ядовитым сумахом?
Нас это не касается; но Фенвик решает радировать нашу благодарность за совет укрыться на острове Ки, заметить, что это место не нанесено на наши, надо сказать, ограниченные карты, быть может, даже попроситься взглянуть на их собственную 12221, чтобы взять пеленг от острова Ки на поля следующей карты повыше, которая у нас осталась. Никакого ответа. Ну, они на якоре; их радисту незачем стоять вахту. Но теперь любопытство Фенна удовлетворить необходимо; маленькие тайны оказываются безобидными, каким такое обычно и бывает. Тут мы видели первую черную женщину в экипаже яхты: такое зрелище греет душу! Дождь почти совсем прекратился (и недвижный воздух опять удушлив); он просто заскочит к ним на нашем собственном тузике и поздоровается.
Но ты осторожней, волнуется Сьюзен; дело тут и впрямь нечисто. Мы еще не высказали другую возможность, пришедшую на ум нам обоим: когда Береговая охрана США попыталась сократить морские грузопотоки нелегальных наркотиков вокруг Флориды и на побережье Залива, оборот этот возрос у побережья Новой Англии и в Чесапикском заливе. Бдительное патрулирование береговой полосы такой протяженности и замысловатости невозможно, а прибыли, о которых идет речь, таковы, что контрабандисты, как стало известно, могут приобрести прогулочную яхту за $100 000 и после единственного успешного рейса затопить ее в море. Если о. Ки не разработка Компании; быть может, даже если и разработка, – ох, это пугает; но от таких, как Эйджи и Тёрнер, нам кое-что известно о связях Компании с мафией…[49]
Нам необходимо прикрутить и паранойю, и писательское ощущенье интриги, объявляет Фенвик, подтаскивая шлюпку за фалинь. Но едва оседлывает он транец «Поки», чтобы спуститься в нее, его останавливает врум-врум крупных дизелей. Из кормовых портов «Баратарианца» клубится дым выхлопа, и мисс Желтый Дождевик брашпилем выбирает якорь. Не успевает Фенн спуститься, чтобы вновь попробовать УКВ, как траулер выскальзывает из бухты По в открытый Залив, к далекому грому.
Фенн все равно пытается: Парусная яхта «Поки» вызывает моторную яхту «Баратарианец-Два», эт сетера. Нет ответа. Время 1730; дневного света еще хватит, чтобы пошарить по этим лесам. Никаких гвоздей, постановляет Сьюзен: ни мы вдвоем, ни ты один. И хоть оба мы устали, думаю, сегодня ночью нам нужно стоять вахту.
Договорились. Фенвик даже раздумывает, не распечатать ли верный девятимиллиметровый пистолет, пока Сьюзен ему не напоминает сентенцию Чехова о том, что пистолет, повешенный на стену в Действии Первом, в Действии Третьем обязан выстрелить.
Тогда давай уберем в кобуру и наше воображение, понуждает ее Фенн. Музыка. Ром. Любовь. Ужин. И пора дать Кармен Б. Секлер знать, что мы вернулись. А она уж обзвонит остальных.
Так мы и поступаем прежде всего. Сьюзен подымает морского радиооператора с острова Соломона, оператор коммутирует нас с «Ма Белл»; мы слышим, как «У Кармен»[50] звонит телефон. Царапучий голос Мириам произносит: «У Кармен», – и Сьюзен-черноглазка вопит от радости: Мими!?
Сьюз?
Мы дома!
Сестры еще несколько мгновений визжат друг дружке, как школьницы: У нас все хорошо! У нас все хорошо! У нас тоже все хорошо! У нас пару ночей назад был этот жуткий шторм, но теперь все хорошо! Мы за вас переживали; чуть весь Балтимор к чертям не сдуло. Вы где? Ну, мы точно не знаем, Мимси: про это место мы раньше никогда не слыхали: остров Ки у нижнего западного побережья, возле реки Йорк. Но мы в безопасности и завтра двинемся наверх! Как Ма? Она там? Ма прекрасно. Она сегодня вечером с Бабулей[51]. Здесь только я да Иствуд Хо[52] и мальчики[53]. Еще слюнтяи и синяки. Иствуд занят на кухне; я заправляю баром; Си вытирает столики. Секундочку, Шуш[54]; мне нужно напоить животных.
Трубка платного телефона у нее с грохотом падает; в каюту «Поки», в притихшую бухту По несуразно несутся звуки Счастливого Часа «У Кармен». Очень это в духе Мириам – не задуматься о том, что лязг трубки о металлическую полочку открытой кабинки телефона-автомата может оглушить собеседника, а подключенные радиотелефонные звонки по межгороду очень дороги. Не важно: улыбаясь и закатывая глаза, мы слушаем знакомый гомон Феллз-Пойнта.
Наконец Мириам произносит: Сьюз? Заодно мне пришлось подтереть жопу Эдгару; он насрал себе в «Памперс». Поздоровайся с тетей Шуши, Эдгар. Сраный Иствуд в бар даже выйти не желает, пока я говорю по телефону, потому что тут какой-то мудак читает стихи, которые, Иствуд говорит, отстой. Как там дядя Фенн?
Он чудесно; он лучше всех. Фенн берет микрофон: Я чудесно, Мим; я лучше всех. Ты все еще позволяешь этому субчику Хо вытирать о себя ноги?
Настанет день, и я его выставлю за порог, дядя Фенн. Положение такое. У него поэтическая вольность. Ты по-прежнему любишь мою сестру больше, чем Бог любил мироздание? Только, блядь, попробуй не любить.
Очень на это уповаю. Слушай, Мимс: передай Кармен, что мы надежно добрались до Чесапика, и сама передай Шефу, и Вирджи, и Оррину, и Джули, или пусть она передаст. Только не забудь, ладно?
Запишу на стойке бара Эдгаровой дрисней, обещает Мириам. Когда вы до Феллз-Пойнта доберетесь? Где, к хуям, вы находитесь, ты сказал? Вообще, давай мне мою сестру.
Сьюзен вновь берет все в свои руки. Мимс? Так не забудь позвонить им всем. А то вечно ты забываешь.
Ага. Мириам хмыкает. Например, выйти замуж.
Как мой маленький Эдгар? У тебя все в порядке, Мимси?
Нет.
Мимс!
Да все, все у меня в порядке. Что такое порядок? У Эдгара тоже все в порядке. Только срет и срет. У Бабули была еще одна операция; но это пускай тебе Ма рассказывает. Когда я смогу с тобой поговорить, Сюзеле?
Сьюзен взглядом советуется с Фенном; он берет микрофон. Завтра должны дойти до острова Соломона, Мими. Позвоним оттуда примерно в это же время. Если даже застрянем на Соломоне, все равно как-нибудь все вместе соберемся. Послушай, Мириам?
Ну, дядя Фенн. Заткни варежку, Эдгар.
Просто ответь да или нет, пожалуйста: Если ли какие-то новости про Гаса или Манфреда?
На линии между островом Ки и Феллз-Пойнтом повисает пауза. Затем Мириам произносит: Не могу сейчас говорить.
Не удивившись, Фенн спокойно настаивает. Просто да или нет, Мириам.
Нет. Мне пора идти. Си наливает пиво в пепельницы, и Иствуд его сейчас стукнет. Будь добр к моей сестре, Фенн.
Не переживай ты за свою сестру. Кто-то должен стукнуть этого Иствуда Хо.
Он замечательный художник в паскудном положении, дядя Фенн, и так с ним поступили мы.
Херня.
Мириам смеется: Это не херня. Как бы то ни было, его и так стукают. Люди его бьют.
А потом он бьет тебя! сердито кричит в микрофон Сьюзен.
Мириам вновь смеется, невесело. А потом я стукаю Эдгара Алана Хо, а потом Си плачет, а потом Ма бесплатно угощает всех в зале выпивкой.
Ну пока, Мимси. Я тебя люблю.
Я тебя люблю, Шуши. Приезжай скорее. Пока. Это чудесно?
Голоса у обеих сестер плаксивые. Чересчур чудесно, говорит Сью. Конец связи, Мимс.
После того как Сьюзен кратко поплакала, а Фенвик ее поутешал, из обедненных рундуков «Поки» мы собираем еще одну трапезу того и сего и съедаем ее в рубке, запивая теплым пивом. Вечерний воздух так сперт, будто и не проходило тут никакого холодного фронта; на востоке и юге все еще раскатывается низкий гром. Потея, мы сидим с голыми торсами, с облегченьем не слыша никаких замечаний с берега, хоть и знаем, что где-то на острове сейчас по меньшей мере двое мужчин. Кусают нас лишь некоторые мокрецы; репеллент портит им всю навигацию. Мы цокаем языками по поводу обстоятельств Мириам, устрашающей энергичности и опеки Кармен Б. Секлер. Заботится она даже об Иствуде Хо – помыкает им или голубит его в зависимости от ситуации и помогает организовать в Балтиморе Вьетнамский культурный центр, чтоб тот, помимо всего прочего, поставлял аудиторию для его искусства, для нее непостижимого. Однажды она, весьма вероятно, спасла ему жизнь, отобрав у него кухонный нож, не успел он кинуться на бывшего офицера Войск специального назначения, напившегося в баре, кто хвалился тем, как допрашивал вьетнамских крестьянок, суя ствол своего служебного пистолета им в вагины: Кармен знала, что парняга этот смертоноснее с голыми руками и пьяный, нежели Иствуд Хо трезвый и с двенадцатидюймовым клинком.
Сьюзен будет стоять первую вахту. Фенн составляет ей компанию все начало вахты, а потом идет на боковую. Зная теперь, что «Баратарианец II» по крайней мере заходит в бухту По, мы зажигаем якорный огонь на форштаге; поскольку ночь обещает быть душной, мы пристраиваем к главному переднему люку ветролов, чтобы продувало каюту. Сью размышляет о парадоксе: мы предпринимаем меры предосторожности от наших помощников – обстоятельства напоминают ей, с должными переменами и подстановками, об
ИСТОРИИ ДРУГИХ ИЗНАСИЛОВАНИЙ МИРИАМ,
как и труве пейслийский платок, вместе с другим мокрым прицепленный к леерам сушиться, и его узор реснитчатых слезинок роится, словно амебы или жирные сперматозоиды.
Ее другие изнасилования! в ужасе восклицает Фенн. Какие еще другие изнасилования?
Те, что случились после главных, но до иранского. Наверно, я надеялась, что ты все знаешь от Ма, поэтому мне вообще не придется об этом заговаривать. Но ты мне рассказал эту долгую грустную историю о своей бойне; теперь ты мой должник.
Другие изнасилования Мим! Иисусе, Сьюзен!
Мы привыкли об этом не упоминать. В доме повешенного эт сетера[55]. Но мне напомнила твоя шутка сегодня на пляже – плюс этот платок. По моему мнению, это и перекосило Ма в самом начале, но она не согласна. Бабуля говорит, что Ма вся пошла сикось-накось еще в Сорок девятом, когда Па умер, а от всех этих дел с Мимси стало только хуже. Ма и с этим не согласна.
Покуда мы не отклонились от этой жуткой темы, произносит Фенвик, можно узнать личное мнение твоей матери о дате и причине ее сикось-накоси? Читателю может быть интересно. Как мы вообще стали называть это сикось-накосью?
Бабуля. Потом сама Ма пристрастилась дразнить Бабулю этим словом, а мы все уж нахватались от нее. Сикось-накось стала понятием нейтральным, вроде вдовства или развода. Ма утверждает, что и родилась она сикось-накось, в лагерях ее перекосило еще сильней, а не перекашивало ее по обычным меркам единственный раз – когда ее вся из себя не скособоченная филадельфийская родня в Тридцать пятом спасла ее, всего лишь одиннадцатилетнюю, и сделала из нее славную еврейскую девочку, и в Сорок первом она вышла замуж за Па, подгадав как раз к войне, а следующие восемь лет провела пристойной суетливой женушкой и матерью нас, девочек, в Челтнэме, Пенсильвания, а потом, когда Па в Сорок девятом умер, взяла в свои руки его дело, ей же, я вас умоляю, исполнилось каких-то двадцать шесть, и переехала в Балтимор и заправляла всем так же хорошо, как и Па, эт сетера. Ма говорит, что время то не скособоченное и оказалось ей настоящей сикось-накосью, если интересно знать, и странно себя вести начала она после рождения Гаса в Пятьдесят третьем – ездить на велосипеде и носить цыганские наряды, петь вдоль по улице – и перебралась в Феллз-Пойнт, открыла там «У Кармен» и все такое, – что она просто вернулась к своему естественному состоянию, иранское приключение Мириам это упрочило, а потом с потерей Гаса и Манфреда оно сделалось окончательным. Сикось-накось.
По мне, все складно.
И по мне. О сикось-накоси никто не говорит разумнее Ма. Но с моей точки зрения, конечно, сикось-накось, похоже, она пошла в основном после других изнасилований Мириам.
Боже правый. Рассказывай дальше, Сьюз.
Сьюзен делает вдох поглубже, выдыхает, начинает: это случилось в Тыщадевятьсот шестьдесят восьмом, когда и главные. Шестьдесят восьмой был урожайным годом для убийц и насильников. История это мерзкая. Мимс всегда была шизанутой, нервной и непокорной: полная противоположность мне, если не считать нервозности. Носила смешные наряды, в начале старших классов пробовала траву и кокс, хотя тогда никто еще не употреблял эту дрянь, кроме джазовых музыкантов. Мы тогда жили в Балтиморе, и почти все школьные подруги у нас ходили на свидания с еврейскими мальчиками из Маунт-Вашингтон или Пайксвилла, Мимс же тусовалась с толпою клевых черных парней, главным образом – музыкантов. Еще она была первым Дитем Цветов в городе. Плюс вегетарианка на здоровом питании, когда не страдала анорексией, плюс против спиртного, но за гашиш. К тому ж она была настоящей спортсменкой; лучше меня, вот только не желала тренироваться, а потому никогда не играла за старшие классы, да и наплевать ей на это было с высокой башни. А ее преподы по искусству, бывало, умоляли ее всерьез заняться живописью, та́к она ее чувствовала, но она ни в какую.
Это наша Мириам.
Ну вот: когда я поступила в Суортмор, Мимси вернулась в Филадельфию, в Темпл, где, как она говорила, научилась только ходить на оба фронта. Я тогда вообще едва знала, что такое лесбийство за пределами вычитанного у Сапфо на Промежуточном греческом. После первого курса она ушла и записалась в Корпус мира, чтобы ума-разума набраться, как она говорила. Ее отправили в Нигерию, в какую-то деревушку где-то в буше, где, мы были уверены, она подцепит себе слоновую болезнь и малярию, где ее изнасилуют и продадут в белое рабство или сменяют на корову. В самом разгаре был Биафрийский бунт; даже Ма тревожилась до одури, а Бабуле мы вообще не осмеливались сообщать. Но никаких подобных гадостей не случилось: Мим учила ребятишек гигиене и закрутила серьезный роман с иранцем из Джонза Хопкинза, который занимался там здравоохранением. В марксизм Мим обратили как раз его истории о том, как ЦРУ помогало свергнуть правительство Мосаддега, чтобы привести к власти Шаха, и вот так она позднее оказалась в Тебризе, в Семьдесят первом. Все это ты знаешь.
Не имеет значения, что́ я знаю. Рассказывай дальше.
В Тыщадевятьсот шестьдесят восьмом ее отправили из Западной Африки домой в Балтимор как бы в увольнительную из-за Биафрийских передряг. Ма уже тогда обосновалась в Феллз-Пойнте, а я занималась докторской в Колледж-Парке. Мими казалась… не знаю: бывалой, суровой, собранной. На меня произвело большое впечатление. Она была к тому времени настроена пропалестински, провьетконговски, но главным образом – против ЦРУ, и то, что вы с Манфредом работаете на Компанию, возмущало ее не на шутку. Как вообще могли они оказаться такими тупыми, чтобы подкатить к ней с предложением работать на них под прикрытием Корпуса мира в следующей командировке, когда она убеждена, что они стоят за покушениями на Кеннеди, и даже Корпус мира на нее не давил за ее политические убеждения и из-за ее шаткости…
А ей и правда была шатко, несмотря на закаленный вид. У нее случались приступы дурноты, а порой она галлюцинировала. Но при этом была убеждена, что мозгоправы – либо жулики, либо половые империалисты, либо агенты правительства, либо все вместе сразу, и потому отказывалась обращаться. У меня тем летом имелась хорошо оплачиваемая работа в Вирджиния-Бич – помощницей управляющего в мотеле у одного из дружков Ма в тех краях, и Мимс часто ловила попутки туда и сюда между Ма в Балтиморе, мной в Вирджиния-Бич и ее друзьями в Джорджтауне.
Один из них и познакомил ее с человеком из Компании, в джорджтаунском баре для голубых, и тот ей двинул холодный заброс[56]. Мими пришла в такую ярость, что, прекратив разоблачать его вдоль по всей Висконсин-авеню, вынуждена была в час ночи голосовать на дороге и гнать на попутках двести с лишним миль в Вирджиния-Бич, чтобы мне об этом рассказать. Насчет автостопа я ей все мозги прожужжала: сама я много ездила на попутках в Европе, но почти никогда – в этой стране, если не считать крайних случаев. Мим говорила, что ей насрать: ее пугает Америка, а не американцы, и более-менее от одной пизденки жизнь ее не изменится, эт сетера. Так она и разговаривала – даже тогда. И вот тут включается ее сумасбродство: как будто беспокойство наше не заходило дальше ебись-или-гуляй. Вообще-то именно тогда у Мимс случился неразборчивый в связях период, потому что иранский друг-медик ее бросил. Если она не спешила и считала своего водителя привлекательным, она его окучивала. Или ее. Когда я ее попрекала за автостоп, а Мимс в ответ пожимала плечами и отвечала: Я ж доехала в целости, – я никогда не знала, о чем она.
Той конкретной ночью она безопасно добралась до Вирджиния-Бич в кабине грузовика с морепродуктами, который вел свидетель Иеговы, и разбудила меня в шесть утра тирадой против ЦРУ: как Америка становится раковой опухолью человеческой цивилизации; и она терпеть не может, что ее собственный отчим и приемный дядя, которых она так любит и кто, как ей известно, очень о ней, и о Гасе, и о Ма заботятся, в Компании большие шишки; и если она даже на минуту допустит, что кто-либо из вас сочинил тому обсосу его речугу для подката, она спишет вас со счетов насовсем; но она знает, что с нею вы нипочем так не поступите, каких ужасных штук вы б ни творили с другими людьми. Эт сетера.
Я ей сказала, что парняга тот наверняка просто выпендривался или поддразнивал ее, и она постепенно остыла. Пожила у меня несколько дней, и вместе нам было хорошо. Я даже заманила ее на пляж поиграть в силовой волейбол! Она великолепно гасила, если была в настроении, даже играя против здоровенных парней. Почти как вернуться в Поконы, когда мы с Мими работали вожатыми в лагере «Лавр». Я купила ей акриловых красок, чтоб она снова занялась живописью, и уговорила свое начальство дать ей работу, считая, что нам обеим будет полезно провести лето вместе, перед тем как она примется за свое дальнейшее. Мим подумывала в августе съездить в Чикаго помочь друзьям бедокурить на Демократическом национальном съезде. Но тут вдруг у нее возникла тяга расспросить Бабулю о белорусских погромах, поэтому ясным воскресным днем – четырнадцатого июля, в День Бастилии, Тыщадевятьсот шестьдесят восьмого – она собрала свой рюкзачок, проголосовала на дороге и направилась по Трассе шестьдесят к Прибрежному государственному парку на заднем сиденье мотоцикла: вел его черный парень лет тридцати в шлеме Вермахта и кожаном жилете, на спине которого было написано «Громохрана Ричмонда». Была она в бабулиных очках в стальной оправе, бабулином платье и косынке в огурцах; потому-то я и вспомнила.
Следующую часть ты знаешь: как банда белых Дородных Стервятников нагнала черного парня у Форта-Стори, избила его и раскурочила ему мотоцикл, а Мимси, пинавшуюся и визжавшую, отволокла в лес и связала ей руки косынкой, а бабулиным платьем обмотали ей голову, и украли у нее рюкзачок, и разбили ей очки, а их подружки держали ее, пока парни по очереди харили ее спереди и сзади, и всерьез обсуждали, не отрезать ли ей соски и не съесть ли их в каком-то ритуале посвящения, но вместо этого решили на нее нассать, все до единого, женщины присаживались ей над лицом, а потом они ее бросили привязанной к дереву и на грудях у нее нарисовали пальцами звезды, а на животе – американский флаг теми красками, что я ей подарила, но она их так и не открыла.
Все верно, Сьюзен: все это незачем упоминать еще раз.
Ну вот. Хоть Мимси и была потрясена и в ужасе, что они ее прикончат или изувечат, все равно запомнила их голоса и клички, какие у них выскальзывали, а также мелкие детали – из нее бы получился хороший агент Компании! И все время думала: Слава богу, что они пока не сделали мне больно по-настоящему, если не считать содомизации, но даже для такого они применяли тавот из мотоциклетных наборов. Однако ее не били и не резали, не прижигали сигаретами или не совали в нее ничего, кроме своих стручков, а некоторые женщины – пальцев. Бросая ее, они ей даже велели не беспокоиться: она возле парковой тропы, и скоро ее кто-нибудь найдет.
Очень заботливая группа насильников.
Она провела там четыре часа – с таким же успехом легко могло пройти четверо суток или четыре года, – и с ее головы капала моча, а по ногам текло семя, из задницы шла кровь, ее покусывали комары и мухи, а Мими на самом деле думала, что ей повезло: стояла сушь, а не сезон мошки!
Затем появился ее спаситель.
Этого так и не нашли. Тощий вахлак средних лет в потертых до блеска твиловых штанах, с седым бобриком и кожистым лицом, голос тихий и хриплый. Мимси показалось, что с этими лесами он знаком хорошо; у него не было ни рюкзака, ни какого-то походного снаряжения, и он сообщил ей, что просто вышел прогуляться. Она услышала, как что-то движется по тропе и как можно громче застонала сквозь платье, которым они заткнули ей рот и обернули голову. Она помнила, как благодарна была за то, что в этой части Вирджинии не осталось медведей, а затем этот непринужденный надтреснутый голос произнес: Боже всемогущий, похоже, милочка, над тобой кто-то потрудился.
Он размотал ей голову, цокая языком от мочи и всего прочего, спрашивая, изнасиловали ее или нет, один это было парень или целая банда, да и вообще куда мир катится. И чокнутая Мим ответила, что, к черту, точняк ее изнасиловали и вдобавок нассали на нее, и подонков этих было пятеро и с ними три бабы, мотоциклетная банда под названием «Язычники Дикси» из Ньюпорт-Ньюз, и она уловила их некоторые клички и может опознать их мотоциклы и кое-какие лица. Мужчина хмыкнул и сказал: Похоже, настоящие они патриоты, как ни верти; да только не надо было этот флаг янки на тебе рисовать, раз они «Язычники Дикси».
Она поняла, о чем это он, – то, что ее разрисовывали, она чувствовала, но до сего мгновения не знала, что именно на ней нарисовали. Она увидела на земле выдавленные тюбики акрила, и несколько пустых пивных бутылок, и свои разбитые очки, и то, что стекало у нее по бедрам, и спросила у мужика, есть ли у него машина и не против ли он отвезти ее в ближайший полицейский участок; сукиным детям с рук это не сойдет.
Учти, Фенн, руки у нее по-прежнему связаны косынкой за деревом; но она не сознает, что происходит, даже когда мужик медлит, чтобы закурить, и произносит: Мне кажется, больница тебе нужна больше, чем по-лицья.
Только полиция, отвечает Мими, и: Вы не против развязать мне руки, Христа ради?
Дядька делает затяжку, смотрит ей в глаза, оглядывает ее с ног до головы и выуживает большой карманный нож. Мим на ум только приходит – но тут он шагает за дерево. Мысль, должно быть, пришла и ему в голову, и он пытался решить, что́ ему хочется сделать. Возможно, он бы и дальше ее спасал – в конце концов, Мимс видела его лицо и ясно дала понять, что намерена опознать «Язычников Дикси». Но тут ей стало страшно и в то же время она разозлилась; она заплакала и сказала: Ну давайте уже; освободите меня!
Нож он приставил ей к горлу, чтоб заткнулась, и развязал косынку, и заставил ее лечь лицом вниз, нажав коленом ей на спину, пока вновь связывал ей руки за спиной. После чего отконвоировал ее с тропы поглубже в лес, говоря ей, что если у него от нее не встанет, он ее порежет. Она спросила, чего он от нее хочет, и он ответил: Вероятно, ты что-нибудь придумаешь. Он пообещал выпотрошить ее, как оленя, если она вздумает шуметь, а потом ткнул сигаретой ей в голую задницу – показать, что не шутит. Со связанными руками Мимс ничего не могла поделать – только отсосать ему, что она и сделала, – и он вынудил ее просить его позволить ей это сделать, а потом держал за волосы, поднеся лезвие к самой глотке, пока она сосала. Мимс рассказывала мне, что хер у него был длинный и толстый, но совершенно вялый, даже когда он запихнул весь его ей в рот и кончил ей в горло. Она подавилась, и ее вырвало; и тут она поняла, что попала.
Весь остаток дня он делал с нею разное, так и не сняв с себя одежду, но расстегнув ширинку, чтоб болтался его здоровенный вялый хуй. Не позволял ей подняться с колен, и еще немного прижигал зад, и делал на ней маленькие надрезы, когда она вскрикивала, и сунул горлышко пивной бутылки ей в пизду – одну пустую он прихватил с того первого места, вместе с ее платьем. Он вырезал ивовую розгу и хлестал Мимс и всякое другое с нею делал, и все это спокойно. Худшим было то, что он все время обзывал ее дешевой прошмандовкой, которая даже не умеет возбудить парня. Мимс приходилось произносить вещи вроде: А ты не хочешь поцеловать мне сисечки? Ты разве не хочешь выесть мне писечку? Можно, я еще возьму в рот твой большой член? Ей хотелось бы отключиться, чтобы он ее убил и она б об этом не узнала, но ум у нее оставался хрустально ясным. Она выучила рисунок пятен у него на штанах и этикетку той пивной бутылки и раздумывала, бежать ей и кричать или откусить ему пенис, поскольку он все равно, скорее всего, замучает ее до смерти, или же лучше надеяться, что он попросту устанет и отпустит ее, хоть она и сумеет его опознать среди миллиона.
Я не рассказала тебе и половины того, что он заставлял ее делать и притворяться, будто ей это нравится. Мими говорила, что воняло от него потом и лежалыми крошками крекеров. Ей казалось, что на самом деле ему хотелось ее трахнуть, а не пытать, но он был совершенным импотентом. Раз минут в десять или около того он пытался вставить в нее пенис, но тот не вставлялся, и тогда он возвращался снова к сигаретам, ножу, пивной бутылке, розге и отсосам. Мими клялась, что если он развяжет ей руки, она ему его вставит, и поиграет с его яйцами, и пальцем поласкает ему задний проход, пока они ебутся, ну не славно ли это будет? Она видела, что он такое обдумывает, пока она его об этом умоляет, говоря, что нож свой он может при этом оставить у ее горла.
Сьюзен, говорит Фенвик: давай прекратим эту историю прямо сейчас. Довольно знать и того, что твою сестру изнасиловала целая банда и «Язычники Дикси» отделались легкими приговорами, потому что Мим одевалась как хиппи и ездила стопом на мотоциклах с черными мужчинами, а другого ублюдка садиста так и не нашли. Подробности – просто тягостный ужас, даже между нами.
Сьюзен не согласна. Насилие, Пытки и Кошмар – просто слова; а реальны подробности. Фенн – в некотором роде писатель; он ведь должен такое понимать. Но и меня от этого тошнит, говорит она. Моя бедная, бедная Мимси! Старалась прикинуть, что́ может спасти ей жизнь, и ни на миг не теряла бдительности. К этому времени она уже не плакала. Считала, это важно, что мужик ее до сих пор не изувечил, не избил по-настоящему жестоко, не придушил. Поймала себя на том, что жалеет, что воображение у него не поэротичнее. После первого часа он перестал жечь и резать ее, хотя по-прежнему много курил и не выпускал из руки нож. Пьян он не был; нисколько не злился; почти все время с ним она просто стояла, а он курил или теребил свой вялый хрен. Восемь или девять раз заставлял ее отсосать, но никогда не твердел и даже не кончал, как в первый раз. Казалось, он раздражен и нерешителен – вероятно, у него самого замыслы кончились. Страшнее всего было, когда он заходил ей за спину и она не видела, что он там задумал. А потом ощущала его палец у себя в заднем проходе и вынуждена была стонать и делать вид, что ей это очень нравится. Чтобы выторговать время, она говорила о том, насколько лучше все было бы в номере мотеля, на большой мягкой кровати.
Затем другим голосом он ей скомандовал заткнуться и нагнуться, как раньше. Мими подумала: Ну, всё. Она знала, что с таким же успехом может заорать и броситься бежать как можно дальше, пока он не нагонит ее и не полоснет ножом. Но опустилась на колени, как он и велел, сунув голову в грязь, задом кверху, и стала ждать худшего. Мужик раздвинул ей ягодицы и плюнул ей в расщелину – и сунул в нее горлышком пивную бутылку. Когда она вскрикнула, он крутнул бутылку, рассмеялся и сказал: Я буду отсюда смотреть, а если следующие десять минут шевельнешься, я тебя задушу твоими же кишками.
И вот там он ее и оставил, с бутылкой, торчавшей из задницы, и саднящими ожогами и кровоточащими порезами по всему ее животу и заднице. Но, как ни странно, не на лице и не на грудях; очевидно, спаситель ее залипал на задницах. В лес он ускользнул, как опытный охотник, без единого звука; и как бы ни сводили ее судороги, как бы у нее все ни болело, Мимс отсчитала полные десять минут, а потом окликнула его, прежде чем осмелилась шевельнуться.
Она мне сказала, что главным ее чувством было невообразимое облегчение. Она едва могла поверить, что пережила две такие ордалии и ее не прикончили. Ей удалось дотянуться и вытащить из себя бутылку – с мыслью, что настоящий садист сначала отбил бы горлышко, или запихнул бутылку целиком, или сотворил бы что похуже этим ножом. Что б ни делала она, платок не распускался; она попробовала то, чего насмотрелась в дешевом кино, – тереться им о камни и древесную кору, но удалось только оцарапать себе руки. Поэтому она присела и подобрала платье, а потом потащила его через лес, раздирая его и царапая ноги о колючки. Тогда уже она рыдала, и с каждой минутой ей становилось все больнее, но на самом деле она все время волновалась, что может напороться ногой на битое стекло, или наступить на змею, или вновь столкнуться с этим человеком. Наконец она вышла на тропу, которая привела ее на безлюдную грунтовку, и по той дороге она шла целый час, и ей не попались ни машина, ни жилье. Она была нага, окровавлена и грязна, на ней все еще те американские флаги, волосы слиплись от подсохшей мочи, вся в корке спермы, бабулино платье тащилось за ее связанными сзади руками, а конец июльского дня был отвратительно жарок.
Наконец с ревом подкатывает грузовичок-пикап и бьет по тормозам, оттуда выскакивает плотный здоровяк и кричит: Где эти сучата, что с вами так поступили, девушка? Мими даже ответить ему не смогла; она лишь стояла, плача, и качала головой. Дверца грузовичка распахнута; мотор урчит; парняга озирается, трусцой подбегает к ней и разворачивает ее спиной, чтобы развязать ей руки, – и Мимси тотчас же понимает, что он тащит ее через канаву обратно в лес.
Ох, Сьюзен! восклицает Фенн.
Ни угроз, ни оружия, объявляет Сьюзен, даже ни единого слова. Он просто швырнул ее в кусты и сдавил ей горло одной рукой, пока расстегивал на себе штаны другой, а потом придушил ее еще немного, пока она не раздвинула под ним ноги. У этого никаких хлопот с потенцией: он ее выеб жестко и быстро, постоянно озираясь, нет ли кого вокруг. Едва кончив, соскочил с нее, застегнул штаны, добежал до своего грузовичка и с ревом умчался прочь. Все изнасилование заняло меньше десяти минут; а то и не больше пяти. Мими сказала, это как если тебя пежит паровоз. Когда она достаточно пришла в себя и вновь вышла на дорогу, он уже был слишком далеко, и без очков она прочесть бы номер не смогла, поэтому и его так и не нашли.
Уже начало темнеть, и машины по тому проселку ездили редко. Мими шла вдоль канавы со стороны леса и пряталась в кустах, когда мимо проехала следующая пара машин. Платье она уже потеряла и более-менее пребывала в шоковом состоянии, но ей все равно хватало здравомыслия беспокоиться, что дорога может оказаться парковой и по ночам закрываться. Ничего не ела и не пила она с завтрака, за которым все равно никогда много не ест, и комары теперь свирепствовали все сильней. Она решила идти дальше по обочине дороги на тот случай, если потеряет сознание, чтоб с меньшей вероятностью умереть, прежде чем ее найдут. Затем решила, что лучше ей будет попробовать остановить следующую машину, потому что если дорога эта не парковая, у нее больше шансов вновь оказаться изнасилованной после темна, чем при оставшемся свете дня. Услышав, как сзади подъезжает машина, она повернула к ней голову, но осталась спиной, чтобы они увидели, что у нее связаны руки. В пыльном «бьюике» сидела пожилая пара, и ты представляешь? Они притормозили посмотреть на нее, а потом подбавили газу! Мими считает, что испугались.
После подъехал еще один пикап с двумя молодыми белыми, длинные волосы и джинсы, и Мимс подумала, что попала снова. Но они оказались чудесны. Развязали ей руки и буквально сняли с себя последние рубашки – им больше нечем было ее прикрыть – и спросили, хочет она в полицию, в больницу или куда, и Мимси сказала, что пускай, пожалуйста, привезут ее ко мне, и они привезли, не задавая ни вопросов, ничего. Один постучался ко мне и сказал, что у них в машине моя сестра; что у нее неприятности и мне следует вынести что-нибудь, чтобы на нее накинуть, и, наверное, отвезти ее в больницу, что я и сделала, как только достаточно взяла себя в руки.
Это уже конец истории, почти. Мимс отправилась в больницу доказать, что ее насиловали и пытали, и я просидела с нею все время, пока ее опрашивала полиция. Те, кстати, оказались хороши; не то, чего мы ожидали. Приехала Ма и держалась очень крепко и спокойно; понуждала Мимс не выдвигать обвинений, потому что если «Язычники Дикси» – как кое-какие другие мотоциклетные банды, они с нею сделают и чего похуже, чтобы посчитаться. Но когда Мимси настояла на своем, Ма нашла ей хорошего адвоката, чтобы договаривался с прокурором, и за все заплатила сама. А потом Мимс узнала, что она беременна, – тогда она только что отказалась от Пилюли из-за побочек. Аборт она решила не делать, поскольку обвинению может оказаться на руку, если присяжные увидят, что она беременна, и к тому же она вообще обращалась в своего рода сторонницу Права-на-Жизнь. Однако адвокат «Язычников Дикси» выставил дело так, что ее готовность рожать Си – просто дополнительное свидетельство ее нравственной распущенности и общей малахольности, как и хипповская одежда и езда на попутках. Мимс, само собой, на процессе не желала одеваться так, как этого от нее хотел прокурор. Эт сетера. Неудивительно, что Ма вся пошла сикось-накось.
В общем, «Язычники Дикси» отделались легкими сроками, а двух других мужчин полиция так и не нашла, и родился Си, и другие «Язычники» действительно грозили посчитаться, но Ма пустила слух по Феллз-Пойнту, что она под защитой мафии и «Язычникам» лучше б не высовываться из своего Ньюпорт-Ньюза. А вскоре после того двоих из них и впрямь казнили по-гангстерски, как о том сообщали газеты, и еще двоих убили в тюремных драках, и банда распалась. Но сделали ли это друзья Ма из Маленькой Италии или контактеры Манфреда из Компании, или же это просто совпадение, я не знаю.
Я тоже, Сьюз.
После того Мимс какое-то время была исключительно лесбиянкой. Когда Си исполнилось два, она сорвалась в Тебриз, куда вернулся тот ее друг-здравоохранник из Хопкинза, и там ее арестовал САВАК за антиправительственную деятельность. Когда ее перевели в тюрьму Эвин в Тегеране и применили к ней электричество, генератор они называли испанским жаргонным словом пикана. Они подцепили его у своих латиноамериканских коллег, пока их вместе готовили здесь, в исторической Вирджинии.
Фенвик говорит: Не вполне – иностранных подданных никогда не тренировали в смешанных группах. По крайней мере, не выше по течению этой реки и, по крайней мере, не при мне. У латиносов слово подцепили наши, а потом сами передали его иранцам, южным корейцам и всем прочим.
А. Ну, в общем, САВАКи вообще-то ее не насиловали, так что тут конец истории про изнасилования. Но когда они ее раздели для допроса – опознали шрамы от старых сигаретных ожогов и решили, что она матерая революционерка, кого арестовывали и раньше. Поэтому ее обработали пиканой и один раз выебли электрическим стрекалом, хоть она и была американкой. Будь она иранкой, ее б убили, как вообще-то и поступили с ее иранским другом-здравоохранником, кто был революционером на самом деле. Когда Манфред ее оттуда вытащил, полагаю, ее мучители свое получили. У Мими на сосках и нижних губах до сих пор видны шрамы от пиканы, а на попе, животе и бедрах – сигаретные ожоги. Именно поэтому она и не носит бикини. Всё, я закончила.
Фенвик извиняется за свои необдуманные замечания на берегу виз-а-ви насильников, презервативов и пивных бутылок и предлагает немедленно избавиться от платка в огурцах, если вид его расстраивает супругу. Сьюзен против: пусть оставит себе, прикрывать голову, пока его временно утерянной бойне не отыщется замена получше. Почти все мысли наши по-прежнему о Мириам и о Компании. С норд-оста вдали еще доносится слабый гром, сюда вряд ли докатится. Обмен историями нас вымотал. По настоянию Сью Фенн укладывается спать на весь остаток ее вахты; в полночь сменяет жену. Слабая область повышенного давления очистила воздух; над топом мачты плывет и освещает бухту По изящная белая луна, две ночи назад было полнолуние. Росы нет; воздух сладостен. Мы немножко сидим вместе, сопоставляя наблюденья и наслаждаясь ночью, а потом сонная Сьюзен спускается в каюту. На берегу лишь обычные звуки лягушек и ночных птиц да мягкие вздохи южного ветра в деревьях.
Тем не менее Фенн решает не прерывать свою вахту, хоть и вытягивается на подушке в рубке и позволяет себе время от времени беззаботно задремывать. Через несколько минут после двух часов ночи его встряхивает от дремы резкий щелчок из лесов по корме, словно выстрел. Он подскакивает, но решает не зажигать большой фонарик. С койки его окликает Сьюзен, затем спешит к нему наверх в одних трусиках. Провалиться мне, чтоб я знал, говорит Фенн.
Больше ни звука, пока вновь не заводятся лягушки. Сью обхватывает себя руками в похолодавшем воздухе. Фенн сажает ее себе на колени и целует ей груди, благодатно без шрамов. Мы помним, что сейчас не сезон ни для какой дичи; а ночная охота и вообще незаконна. Остров Ки, полагаем мы, мог бы, конечно, оказаться чьим-нибудь частным охотничьим заказником. Или же треснуть мог выхлоп – но мы не слышим никакого мотора. Ветка у дерева вдруг сломалась? Но мы не слышали ни шелеста листьев, ни удара оземь. Что же сталось с нормальным сном?
Для ободрения мы говорим – но не о наших недавних историях, а о
НАШЕЙ ИСТОРИИ.
По мнению Сьюзен, уместно, что мы, так сказать, пустились в ночное странствие, а это для мифов о скитающемся герое одна из общих черт. Еще более уместным кажется ей, что последние несколько дней, не считая нашей задержки из-за шторма во вторник, курс наш лежал преимущественно на запад, а это традиционное направление приключений. Фенвик считает, что она допускает некоторую натяжку, с учетом того, что первая половина нашего отпускного круиза пролегала преимущественно на юг, а вторая половина, включая и то, что ждет нас впереди, лежит преимущественно на север. Но он не без удовольствия понимает, что история наша следует, в общем и целом, знаменитой традиции: вызов, отбытие, шаг за рубеж, испытания инициации, эт сетера. Он объявляет это, однако, нашей авторской прерогативой – изгибать шаблон, чтобы он с нашей историей совпадал, главное – не изгибать историю, чтобы совпадала с шаблоном.
Сьюзен соглашается и напоминает нам, что именно после шага за рубеж все обычно становится темным и таинственным. Рубежом нашим мысы Хенри и Чарлз стали только под конец дня, а вот остров Ки и бухта По – уже на верном пути.
Есть они на карте или нет, добавляет Фенн.
Его жена полагает, что у нас тут закавыка. Традиция требует, чтобы перед шагом за рубеж между светом и тьмой, действительностью наяву и сновидческим приключеньем герой обрел себе проводника или помощника. Но при условии, что рубежом у нас были Хэнк и Чак, мы не только не обрели проводника и помощника до того, как за него шагнули; мы его потеряли: карту 12221.
И нас едва не рассекло пополам Береговой охраной США, ворчит Фенн. И довольно сильно нервировал старина «Баратарианец-Два». Такой себе помощничек. Он рассуждает дальше: Как бы там ни было, у нас в истории нет никакого особенного героя. Мы ее герой. Значит, и помощником будем мы. Я стану твоим помощником; ты будешь моим.
Рука руку моет, произносит Сьюзен, цитируя Бабулю. Я мерзну.
Значит, если наша история собьется с курса, предписанного шаблоном, ну его, тот шаблон. Мы уже решили, где ее начать?
О, посередине, говорит Сьюзен, определенно. Ин медиас блядь рес, как сказал бы мой помощник.
Не успеет его помощник редакторски вычеркнуть эту проходную вульгарность. Ладно: начнем со шторма в море, как большие мальчики, а экспозицию впишем по ходу дела левыми руками.
Дрожащая Сьюзен указывает, что читатель еще не знает, к примеру, о ее соблазнении Фенвика на острове Какауэй в 1972-м или о старинной влюбленности в нее Феннова сына Оррина. Нашим левым рукам скучать не придется.
Угу. Ты меня соблазнила?
При небольшой помощи моего помощника. Я опять иду спать. Спокойной ночи, Фензеле.
Спокойной ночи, Сузеле. Спокойной ночи, Мириам. И Кармен Б. Секлер, и Хава, и Шеф, и Вирджи, и Оррин, и Компания. Мэрилин Марш – тоже; вся труппа. Спокойной ночи, все.
Ага. Спокойной ночи, Мэрилин Марш. Сколько времени?
Три. Снимемся отсюда, как только рассветет.
Мы забыли Гаса и Манфреда.
Спокойной ночи, бедняги. Покойтесь с миром.
Читатель про Гаса и Манфреда еще даже не знает вообще-то.
Того, чего читатель еще не знает, хватит на целую книгу.
Ой. Это кто сказал?
Я.