4

Когда умерла крестная, мои родители не сохранили ни одной ее вещицы. Выкинули на свалку всю ее жизнь. Мебель, дешевые безделушки, незатейливую одежку, свадебный костюм мужа. Он висел в гардеробе рядом с ее белым платьем. Жилье дед с крестной, как и мои родители, снимали. Никаких семейных реликвий у нас никогда не водилось. Моя мать взялась освободить от вещей их крошечную двухкомнатную квартирку. Позднее она сказала мне по телефону, что нашла большую, величиной со шляпную, металлическую коробку, разрисованную альпийскими эдельвейсами, сурками и сернами. В ней крестная хранила мои письма, открытки и статьи начиная с 1973 года.

– Их там сотни, у меня рука не поднимается выкинуть.

– Разберемся потом, – ответил я.

На крышке коробки была наклеена этикетка с моим именем. Матери не хотелось, чтобы отец рылся в том, что принадлежало мне. И, главное, чтобы он узнал, что все это время я не переставал писать крестной. Посылал ей поцелуи из Москвы или приветы из Бейрута. Поэтому коробка оказалась на шкафу в конторе, где мать всю жизнь работала секретаршей. Она много лет прятала ее от отца, потом забыла про нее, так что ко мне она попала не скоро.

Я осторожно открыл ее. И зарылся в бумаги. Сначала шли мои фотографии. Мальчонка в коротких штанах на резинках щурится на солнце. Подросток в вязаном узорчатом жилете, на лбу смешной, закрепленный лаком завиток. Тут же черно-белый снимок – дедушка на каком-то банкете вместе с сослуживцами из страховой компании, все в пиджаках, жилетах, в шляпах, и перед каждым на столе бутылка вина.

Потом пошли десятки моих статей. Судебные и прочие репортажи. С моими же рисунками, которые газета публиковала, пока не обзавелась профессиональными художниками. Дальше разбирать содержимое коробки я не стал. Меня нещадно мучила совесть. Прошло столько времени… Я представлял себе, как крестная сидит в своей малюсенькой гостиной, вырезает из газет каждое мое слово и аккуратно ставит дату на полях. А я ни разу ее не навестил. Только посылал открытки из далеких краев, да и то желая скорее похвастать, как много стран я объездил, чем что-нибудь рассказать ей, никогда не выезжавшей из Лиона.

Каждая открытка прилагалась к определенному материалу. К репортажам о резне палестинцев в Сабре и Шатиле прикалывался скрепкой вид площади Мучеников, который я прислал ей из Бейрута. К статье об Ирландской республиканской армии – новогодняя открытка из Белфаста.

Эта благоговейно сохраненная хроника меня больно ранила. Была мне немым укором. Поэтому я поставил коробку на дно платяного шкафа. И долго к ней не прикасался.

Не прикасался до тех пор, пока редакция не поручила мне освещать суд над нацистом Клаусом Барби в Лионском суде присяжных. Я был потрясен – событие такой важности! Первый во Франции процесс по делу о преступлении против человечности. Настоящий, честный процесс, по всем правилам. Не то что балаганные чистки на скорую руку с приговорами, вынесенными от имени Истории, а не Правосудия. Время, когда требовали «оба ока за око и всю челюсть за зуб», прошло. Франция собиралась судить изменника-палача. Свести его лицом к лицу с жертвами. Задание было очень значительным. И болезненным для меня. Меня терзал вопрос: имеет ли право сын предателя служить рупором важнейших свидетельств нашего времени.

Тогда-то я и вспомнил о коробке с реликвиями. Представил себе, что крестная жива. То-то она обрадовалась бы, что я возвращаюсь в Лион на время процесса. Теперь, чтобы следить за моими репортажами из ее родного города, ей не понадобилась бы открытка с видом площади Терро.

И как-то субботним утром я снова открыл коробку.

* * *

Истина ждала меня там много лет, зарытая среди сафьяновых корочек и засушенных эдельвейсов, в груде пожелтевших газетных вырезок и потрепанных фотографий. Два листка бумаги, протершиеся до дыр, оттого что их без конца складывали и разворачивали, в длинном крафтовом конверте. Выписка о судимости отца и справка об освобождении его из тюрьмы.

Отец отбывал срок в тюрьме.

Я разложил листки на письменном столе, но сразу читать не стал – отошел к окну. Шел дождь. У меня было совсем нечего выпить. Я надел куртку, кепку и вышел. Лестница, тротуар, мостовая. Через несколько недель мне предстояло отправиться в Изьё делать материал о детях, которых депортировал Клаус Барби. И я боялся той минуты, когда надо будет позвонить в дверь приюта. Не мог отделаться от мысли, что оскверню их память. И вот пожалуйста – нынешним мартовским утром крестная подкинула мне детали для этого пазла. Я купил бутылку первого попавшегося молодого белого вина, оно продавалось прямо на кассе. Но домой вернулся не сразу. Вместо того чтобы перейти через улицу, сначала обошел вокруг дома. Мне было боязно. Я страшился того, что узнаю из завалявшихся листков. С этим не могли сравниться ни ужасные слова, которые произнес дед, разводя огонь, ни длинные речи, которые вел отец, устремив куда-то отсутствующий взгляд. На этот раз передо мной были документы, составленные казенным почерком на бланках. С заверенными подписями. С подлинными печатями. Имеющие достоверность официальных бумаг. Юридическую, судебную достоверность. Было холодно. Матовое, будто заиндевевшее стекло бутылки, ледяной дождь в лицо. Дома я сел к столу. Прямо в куртке и кепке. Вино даже не откупорил.

В выписке по форме № 3 из реестра судебной регистрации фигурируют апелляционный суд Лиона и суд первой инстанции Монбризона. «Имя, фамилия…» Мой отец, имена его родителей, даты и место его рождения. Ниже – таблица.

«Даты вынесения приговоров. Судебные инстанции. Состав преступлений или правонарушений. Точные даты преступлений или правонарушений. Вид и срок наказаний».


Я откупорил бутылку. Рука у меня дрожала, горлышко стучало о край рюмки. Похоже на нервный тик. 18 августа 1945 года отец был приговорен судом города Лилля к одному году тюремного заключения и пяти годам ограничения в гражданских правах за совершенные в 1942 году «деяния, наносящие ущерб национальной обороне». Я выпил рюмку до дна. Справка об освобождении, выданная в департаменте Нор, удостоверяла, что отец поступил в следственный изолятор округа Лос 20 декабря 1944 года и был освобожден 13 февраля 1946 года из тюрьмы города Лилля. «Продуктовых карточек указанному лицу при освобождении не выдано», – сказано в справке. Только денежная сумма в 19,30 франка. Подпись главного надзирателя тюрьмы Лос.

Почему Лос? Почему Лилль? Обвинение в «нанесении ущерба национальной обороне» – это понятно, про службу у немцев отец мне порассказал достаточно, но никогда не упоминал тюрьму. И вдруг у меня застучали зубы. Холод ворвался снаружи и пробрал меня до костей. Спина, живот заледенели. Я десять раз перечитал вписанные от руки даты. Прекрасным каллиграфическим почерком с изящными завитушками, несообразными смыслу слов.

Поступил 20 декабря 1944 года, осужден 18 августа 1945 года, освобожден 13 февраля 1946 года.

Вот он, отец, сидит напротив меня, своего сына, и перед кружкой пива. Вот я смотрю на него, задыхаясь, он допивает последнюю кружку, закидывает голову, закрывает глаза. Бросает вызов всему миру.

– Мы защищали бункер Гитлера вплоть до второго мая сорок пятого года.

Ты снова мне солгал. Пока твои товарищи в книге умирали в полях России и Украины, ты сидел в тюрьме на севере своей родной страны. Как сотни других французских преступников. Оглушенный, я и на стуле уже не держался, а повалился навзничь прямо на пол и закрылся локтями от света. Сил больше не было. Хотелось одного: заснуть на целый год и проснуться не раньше, чем эти жуткие новости как-то уложатся в голове. Я почувствовал и облегчение, и смятение.

Облегчение, потому что ты все-таки никогда не носит эсэсовских рун на воротнике. А смятение – потому что ты мне опять, даже на смертном ложе, солгал.

Ты никогда не выпускал кишки ни одному русскому партизану. И никто никогда не вручал тебе орденов и медалей. Когда я был маленький, ты иногда носил в петлице красную ленточку, помнишь? И поднимал воротник пиджака, чтобы спрятать ее от встречного полицейского. Чтобы он, как ты мне говорил, не завидовал. А помнишь, как ты прикреплял к лобовому стеклу своей машины голубую карточку инвалида войны? И притворно хромал, если кто-нибудь смотрел на тебя подозрительно? И говорил мне, насмехаясь над теми, кого одурачил:

– Ну и болваны же они все!

Ни ордена Почетного легиона от Франции, ни значка за отвагу от нацистской Германии ты не получал. Ты не герой Сопротивления и не тевтонский рыцарь.

Но тогда кто же ты, папа?

И за что тебя приговорил послевоенный французский суд?


На другой день я без твоего ведома написал с Лилльский суд, в Министерство юстиции и даже в мэрию по месту твоего рождения. Ответили мне органы правосудия департамента Нор. Твое уголовное дело находилось в архиве. Но, по закону, принятому в 1979 году, доступ к нему мог быть открыт лишь по прошествии ста лет с того времени, когда оно было заведено.

* * *

С тем я и приехал в Изьё.

Отец мой – предатель, но что именно он совершил, я не знал. Сто лет! Мне тогда было тридцать четыре. Чтобы узнать, что ты делал на войне, мне придется дожить до девяносто двух лет. Ужас!

Итак, я сел на обочине. Оглядел холм, скалистые уступы, первые лесные деревья. Оглядел горы. И пожалел, что тебя нет со мной. Несмотря ни на что. Пусть бы тебе терзали душу страх и слезы погибших детей из приюта. Пусть память об их трагедии заставила бы тебя взглянуть в глаза твоему собственному сыну.

И наконец сказать ему всю правду.

Загрузка...