(Израиль)
«Мело, мело по всей земле,
Во все пределы…»
Борис Пастернак
…Песчаная метель
мела во все пределы.
Над морем не свеча,
а солнышко горело.
Отверженный пророк
с печалью лошадиной
дышал, как Божий сын,
не снегом, а хамсином.
Расставив по местам
события и страны,
он песни сочинял
на странном и гортанном.
Он плакал над красой
Отчизны иудейской,
но был гоним, как в той —
растерзанно-расейской.
Который день и век
все тонет в фарисействе
Изъеден человек
известкою известий,
потоком скользких склок
и сплетен суетливых,
и так же одинок
в березах и оливах.
От красного Кремля —
к пескам земли Завета,
где плавится тоска
Стены Святого Света,
где древние грехи
возвышенны, как притчи,
а взрывы и стихи —
внезапны и привычны…
Нещадный воздух Азии моей,
хамсин, плюющий зноем и бензином!
Я забываю заспанные зимы,
закутанные в снежный звон полей.
И лишь ночами жалят злые сны,
и тянут кровь, как комары в истоме,
и тянут вспять, туда, где в зимнем доме
шатается предчувствие весны.
Болят слова, уставшие терпеть
глухую серость отупевших истин,
сугробы тают, зеленеют листья,
в последний раз обманывая смерть.
А здесь застыла Вечность, как комок
в божественной, непостижимой глотке.
И так тревожны небосвода сводки,
как будто скоро явится Пророк.
И прекратит проклятый ход времен,
где по стеклу скользят мечты босые,
где так легко с безумною Россией
рифмуется безумный мой Сион.
Величавы фасады сырых и чумазых домов,
Целлофановый мусор вдоль царственных улиц кочует.
Медный Всадник опять к наводненью и смуте готов.
И чугунный Ильич, словно бомж, у вокзала ночует.
В Черной речке чернеет и стынет немая вода,
И курчавое облако профиль нездешний рисует,
И становится музыкой сфер ледяная беда,
И на легких пуантах, как Павлова Анна, танцует.
Здесь хозяина ищет пропащий, простуженный Нос,
Оседают дворцы, не справляясь
с культурной нагрузкой,
И, устав от наветов, проклятый еврейский вопрос
Отзывается в сердце поэзией, истово русской.
«Петербург! Я еще не хочу умирать!» —
задыхается Осип.
«На Васильевский остров приду умирать»,
– заклинает Иосиф.
Это слезы дождят, и миндалины пухнут, и осень
Обреченно и царственно платье помятое сбросит.
Это вновь престарелые статуи Летнего сада
В деревянные нужники спрятаны от снегопада.
И Ахматова Анна – Фонтанного дома мимо
Пролетая, шепнет: «Разлучение наше мнимо».
Ветер памяти дует сильнее,
выдувает дни и недели,
выдувает сны и событья,
выдувает даты и чувства,
и туда, где темно и пусто,
возвращает первые звуки,
золотые запахи детства,
где меня находят в капусте
или аист приносит – неясно
и неважно пока, откуда
и куда – игрушки и люди.
Вечер дышит полынью и мятой
и парным молоком, и дымом —
это первые желтые листья
преют в первом костре несмелом,
и крапивы крутое пламя
терпеливо теряет силу,
и урюка янтарные бусы
высыхают на плоской крыше,
а в тарелке косточки плачут
огорченным вишневым соком:
разлученные с ними вишни
в медном тазе кипят послушно.
Лето плавно впадает в осень,
с тонкой талией балериной
кружат желто-черные осы
над пушистой сахарной пенкой,
что снимает серебряной ложкой
молодая живая мама,
а другой своею рукою
гладит кудри мои льняные.
Потому ни муха-крикуха,
ни оса – меня не ужалят,
и гусыня не клюнет в темя,
и корова не забодает,
не пристанет ко мне зараза,
даже баба-Яга не сглазит,
даже молния не вонзится,
а змея – в ужа превратится!
Ничего со мной не случится,
пока мама варит варенье,
пока сладкой пенкою время
в голубой пиале хранится.
Ничего со мной не случится,
ничего, никогда не случится,
кроме жизни! И та промчится…