В просторной избе Разбойного приказа суд над колдуном.
В переднем углу под образами сидит начальник Приказа, боярин Юрий Андреевич Сицкий. Желтая суконная однорядка[13] широко распахнута спереди. Под ней алый атласный кафтан с хрустальными пуговицами и золотой тесьмой по борту. Маленькие глазки совсем заплыли со сна. Длинные рукава откинуты, белые пухлые руки, окруженные золотым кружевом, лениво лежат на столе. Справа от боярина, на лавке, дьяки[14] тоже в цветных кафтанах, с золотым и серебряным шитьем. Только кафтаны на них суконные. Перед ними на столе чернильницы. За ухом у каждого гусиное перо. Слева, ближе к входной двери, подъячие. У тех кафтаны потемней и без золота, только со шнурами.
В палате душно. Слюдяные оконца плохо пропускают свет. Пол грязный, не то земляной, не то с настилом из досок.
В темном углу горницы топчется кучка приводных людей. Кругом них стрельцы. Дело важное – колдовство. Кто знал, да не донес, сам легко попадет в ответ. В стороне юркая чернявая бабенка. То изветчица[15]. Но и ей тоже не мудрено попасть в ответ. Коли ответчик сам не повинится, – и его и изветчицу отошлют в Пытошную башню. А уж под пыткой легко и на себя наговорить такого, что потом головы не сносить.
– Начинай что ль, Иваныч, – говорит боярин.
Ему скучно. Извета он не читал. То дело старшего дьяка, Алмаза Иванова. До дел Сицкий не большой охотник. В государевой передней больше время проводил он. С боярами беседовал. Государя поджидал. Боялся случай пропустить. В Приказ не всякий день и заглядывал. Благо дьяк попался толковый.
А ныне Алмаз Иванов присылал сказать, чтоб приходил боярин безотменно. Государь колдовские дела велит тотчас разбирать, без задержки.
Дьяк Алмаз Иванов не похож на своего боярина – быстрый, на месте не посидит. То с боярином поговорит, то дьяку другому что-то шепнет. Сухой, жилистый, точно на пружинах. Борода узкая, так и мотается из стороны в сторону. А нос, точно клюв, тонкий, длинный, то и дело в бумаги тычется. Глазки хоть маленькие да острые. Так и шныряют. Вопьются в кого-нибудь – насквозь просверлят. Не успели приводных людей в избу привести, а он уж их всех приметил.
Корысть с этого дела небольшая – богатеев видно нет никого, почесть[16] не с кого взять. Да зато отличиться можно. Государь знать будет. Про колдовские дела ему тотчас докладывать велено. Хочет колдунов извести. А тут еще колдуном лекарь объявился.
– А ведаешь, кто тому лекарю потатчик? – шепчет Алмаз Иванов приятелю дьяку. – Государев любимец, князь Одоевский. Лекарь у него по́часту бывал – лечивал и его, и сынка. И не ведает, боярин, что забрали Ондрейку. Ох, не люб мне тот Одоевский! Высоко больно залетел. Намедни выгнал меня из государевой передней. Что-то ныне князенька запоет, как по колдовскому делу в послухи[17] попадет!
Алмаз Иванов даже руки потер, как вспомнил про Одоевского. А своему боярину он про него и не сказывал. Знал, что сам повернет дело, как захочет. Лекарю тому головы не сносить. А за ним и Одоевский князь не усидит. В дальние города на воеводство пошлют, а то и в ссылку.
– Кажись, все в сборе, – пробормотал дьяк, оглянув горницу. – Дьяки, пиши.
Дьяки вынули из-за ушей гусиные перья и откинули рукава.
– Ондрейка Федотов! – крикнул дьяк, обернувшись к приводным людям.
Лекарь не сразу понял, что ему делать. Стрелец взял его за руку повыше локтя и подвел к столу напротив боярина.
– Сказывай, какого роду-племени. Давно ли, нет ли на Москве живешь? да чем промышляешь?
– Стрелецкий я сын, – сказал Ондрейка. – А породы русской. Хилый был с роду. Так батька меня в ученики, в Оптекарский приказ[18] взять челом бил государю. Вот я в лекаря и вышел.
– А где лекарем был? – спросил дьяк.
Боярин и слушать не стал. К стене откинулся и глаза закрыл.
– Тут на Москве гладом было помер, – сказал Ондрейка, – так в полк стал проситься лекарем. Послали к князю Черкасскому в полк, в Смоленск. Там-то попервоначалу ладно было, жалованье давали – тридцать рублев в год. И оженился я там. Купца, Ивана Баранникова, дочку взял, Олену. Ученика мне дали – Емельку. Ну, тот Емелька объявился вор и пьяница, помо́ги мне от него не было.
Дьяк Алмаз Иванов наклонился к дьяку рядом и что-то ему пошептал. И по бумаге пальцем постучал.
– С чего ж ты с полка ушел. Аль прогнали? – спросил дьяк.
– То все тесть. Жалованье-то вовсе не стали платить. Тесть и говорит: просись де на Москву. Там тебя государь за отцову службу пожалует, в Оптекарский приказ определит. А князь Черкасский про то проведал. Челобитья я и подать не поспел, а он меня с полка сместил. Не иначе как Емелька довел.
Голос у Ондрейки был глухой. У боярина голова на грудь свесилась. Совсем заснул. Да как всхрапнет, сам даже вздрогнул. Глаза открыл. Все тот лекарь говорит – опять боярин глаза закрыл.
– Ну, а дале, где жил? – спросил дьяк.
– На Москву меня тесть справил, и с жонкой. А робят у себя оставил. Да не было мне удачи и на Москве. Не пожаловал меня государь в Оптекарский приказ. Сам по себе почал добрых людей лечить. А тут, слава господу, боярин князь Одоевский про меня прознал. Сынок его ножками маялся. А я ту хворобу лечить розумею. Стал меня боярин по́часту звать, и сынка я его лечивал и князя самого.
Алмаз Иванов даже на месте привскочил и на Сицкого боярина оглянулся. А тот и бровью не повел – спит себе, прости господи, словно на постели.
– А жил ты где на Москве? – спросил дьяк.
– Да по первоначалу у Пахома Терентьева, в Китай-городе, – шорным товаром он в рядах торгует. Тестя моего сват. А летошний год, под Ивана Купала, в большой пожар, у Пахома Терентьева все строенье погорело. И мои животишки[19] тож. Дал мне Пахом Терентьев от себя поручную к попу Силантью на Канатную слободу. Там я, холоп твой, и ныне живу в клети[20]. А в подклети[21] Прошка квасник.
Алмаз Иванов не дал лекарю и дух перевести, сразу спрашивает:
– А каким обычаем ты, вор Ондрейка, людей порчивал? И хворобы на них напускал? И разными зельями да наговорами до смерти людей умаривал?
Ондрейка глаза выпучил и рта раскрыть не поспел, как к столу подскочила чернявая бабенка и затараторила, точно горох высыпала:
– Умаривал, отец, умаривал! И порчу, слышь, насылал. И у боярина, слышь, у князь Никиты, сынишку, слышь…
Дьяк вскочил, даже кулаком на нее замахнулся:
– Молчи, баба непутевая, поколь не спрошена!
Тут уж и Ондрейка осмелел:
– Ах ты, баба богомерзкая! – крикнул он. – С чего ты взяла так меня бесчестить? Да я, родясь, никого не порчивал, и никакому волшебству и ведовству не учен. И наговоров никаких не ведаю. И зельев чародейных никогда не варивал.
Как бабка заверещала, так и боярин глаза приоткрыл. Слушает, усмехается. Дьяк поглядел на него, озлился даже. – И чего смеется? Повернулся к Ондрейке и ехидно так говорит:
– Сам-от ты, вор Ондрейка, може, и не варивал, да на Москве у тебя сызнова ученик объявился – Афонька Жижин. Так ты, мотри, Афоньку обучил, Афонька тебе черодейные зелья и варивал.
Как только дьяк те слова сказал, Афонька разом к столу кинулся. Он и на улице, как шел, ревел, и в приказной избе стоял да всхлипывал. Как про себя услыхал, хотел в ноги боярину кинуться, забыл, что руки на спине связаны, так по полу и растянулся. И завопил:
– Батюшка, боярин! Отец милостивый! Ничего я не знаю, ничего не ведаю. И зелья чародейного не варивал… Може, сам Ондрейко варивал.
Стрелец за ним кинулся, схватил за плечо, поднял и пинок коленом дал. Дьяк стрельцу махнул, – погоди, мол. Думал Алмаз Иванов, – парень, видно, прост, да и трус к тому же – сразу Ондрейку оговорит. А Афонька со страху не знает, что и говорить:
– Ду́рна за мной никакого нет, – вопит. – А что Прошкина хозяйка, Мавра на меня наносит, что я ейную курицу уволок, так то по злобе… А я той курицы…
Дьяк снова стрельцу махнул, тот ухватил Афоньку и поволок в угол. – Глуп парень, не туда заехал.
А на Афоньку налетела сама Мавра.
– Ах ты, плакун окаянный! – кричала толстая баба. – Ведомо, ты курицу уволок. Хозяин-то ево Ондрейка, – гол, как сокол, – повернулась она к боярину. – А жонка его, Оленка, нос дерет. Мой де хозяин лекарь! Тоже лекаря пошли! Самим жрать, поди, нечего. Ино я к ему сунулась было спросту, что маюсь я утробною хворью. А у его, батюшка боярин, в горнице пустым-пусто. Ни тебе сундуков, ни ларей. На поставце лишь кости лежат белые, видать, человечьи. Я и Прошке в те поры сказывала. Он на их, еретик Ондрюшка, ведомо, ворожит, и наводит, и отводит. Он и мне в те поры глаза отвел, как Афонька у меня курицу уволок. Про его воровство и поп Силантий ведать должо́н. Чай Ондрейка у его во дворе живет.
Дьяк махнул рукой на бабу, чтоб молчала и велел попа Силантья привести.
Поп подошел, на икону перекрестился и боярину низкий поклон отвесил.
Дьяк спросил, давно ли у него живет Ондрейка Федотов и не замечал ли поп за ним какого ду́рна.
Поп заговорил складно, да только так, словно и не понимает, про что дьяк спрашивает. Сказал, что живет у него Ондрейка другой год и ду́рна он за ним никакого не замечал.
– Простой малый, что и говорить, тихой. Вот одно лишь. – Дьяк насторожился. – Как объездчик[22] на Фоминой неделе указ государев объявил, чтоб с того самого времени и до Успенья печей в избах не топить и огня не жечь[23] – так Ондрейка иной раз тот государев указ не соблюдал. И печь протапливал и лучину жег. Грех то́ перед великим государем… А какими промыслами он при той лучине промышлял, то мне не ведомо, – прибавил поп и на дьяка хитро поглядывает – «примечай-де».
Дьяк рассердился. Видит, поп хитрит. Не хочет прямо сказывать.
Спрашивает напрямик, не видал ли поп, как к Ондрейке разные люди приходили и он над ними, в чулане запершись, ворожил.
Но поп и тут увернулся. Говорит, – его, поповская, изба от той клети, где Ондрейка живет, далеко, на другом краю двора. Никак он не мог приметить, какие люди к Ондрейке ходили и ворожил ли он над ними. Про то ведает квасник Прошка, – потому он под Ондрейкой в подклети живет.
Дьяк только рукой махнул. Не дается поп. Боится, видно, как бы не сказали, – что ж ты, поп, не донес, коли про такие богопротивные дела ведал. Посмотрел дьяк на боярина, спросить хотел. А боярин даже рот раскрыл, храпит себе, да и ну! Вечор, видно, за ужином упился, прочухаться не может. Ах ты, сип тебе в кадык, храпун! – выбранился про себя Алмаз Иванов.
Вызвал дьяк квасника Прошку.
Прошка сразу рассказал, что он квасом на Красной площади осемнадцатый год торгует. И квас у него медвяный, игристый. Весь народ знает. И Олена Иванова, Ондрейкина жонка, тоже у него тот квас по́часту берет.
Дьяк его перебил и спрашивает, ведает ли он, Прошка, что к Ондрейке по́часту разные люди тайком ходили?
Прошка и сказать дьяку не дал. Сразу говорит:
– Ведаю. Как мне не ведать? У меня в подклети все чутко. Тотчас, как придут, Олена Иванова ко мне бежит. – Дай, – молвит, – кваску жбан поигристей, там сват Пахом пришел…
– Будет тебе про квас, про свой. Говори, ведаешь ли, как Ондрейка тем людям ворожил? На человечьих костях, али как?
– Ведаю, – говорит Прошка. – Как мне не ведать? Ворожил, Ондрейка. Костей человечьих у его полной угол навален. Страсть! И он на их, ведомо, ворожит…
Тут дьяк не утерпел. Как квасник про ворожбу заговорил, он боярина за рукав потянул и на ухо ему что-то пошептал. Боярин глаза открыл. А Прошка еще пуще заливается:
– Ворожит, – говорит, – Ондрейка на тех костях всем, кто до его придет. И мне то́ все чутко. И в ночь-пол-ночь к ему люди ходют и ворожит он им…
Боярин-то спросонок не разобрал, что ему дьяк на ухо шептал. Услыхал, как квасник хвастает, как крикнет на него:
– Ты, што ж, – пережечь тебе надвое! – коли давно про то ведал, ране не довел?
С квасника разом вся спесь слетела. Не знает, что и сказать.
Дьяк только рукой махнул. Все ему дело боярин испортил. Напугал квасника. Теперь от него ничего не добьешься. Велел стрельцу увести Прошку.
А боярин и не заметил ничего, спрашивает:
– То изветчик[24], что ль, Иваныч?
– Не, Юрий Ондреевич, – сказал дьяк, – то по́слух[25]. Изветчица та вон – Улька Козлиха. Тотчас буду извет честь. Бориско, – крикнул Алмаз Иванов подъячему, – гони приводных людей в заднюю избу, а Ондрейку Федотова оставить.
Стрельцы окружили толпу и пинками погнали в заднюю дверь. Ондрейку один стрелец взял за рукав и подвел к столу.
– А меня пошто гонют? – заголосила чернявая бабенка, Улька. – Я тебе, свет боярин, про его вора и душегубца, все подлинно обскажу…
– Гони, гони скорея, – крикнул дьяк, не слушая бабы. Стрелец ухватил ее за ворот и потащил за другими.