Как-то утром мне пришлось провести группу учеников по залам музея Прадо. Завуч попросил меня и еще одну преподавательницу немного попасти это большое стадо. Кто-то предпочел бы отказаться от подобного задания, но я, прикинув все за и против и взвесив возможные последствия, решил, что выгоднее не спорить. К тому же речь, конечно, шла вовсе не о просьбе, а о вежливом, в завуалированной форме отданном приказе, который не подлежал обсуждению.
В школе я тогда проработал еще меньше трех лет, готовился вот-вот стать отцом и чувствовал, что необходимость каждый месяц приносить домой жалованье крепко держит меня за горло. Мне нужно было выслужиться, зарекомендовать себя с лучшей стороны – одним словом, проявить покорность. Сегодня я совершенно уверен, что именно таким образом мы попадаем в социальную западню, губим свои молодые годы и предаем свои идеалы.
В этом и заключается зрелость – в готовности смириться и в один прекрасный день сделать то, что тебе делать не хочется, а потом повторять то же самое снова, и снова, и снова, до пенсии и после выхода на пенсию. Ради выгоды, по необходимости, из дипломатических соображений, но в первую очередь – из трусости, ставшей уже привычной. Если вовремя не спохватиться, кончится тем, что ты проголосуешь за партию, которую презираешь.
Я ненавижу ходить на экскурсии с учениками, но в тот раз, когда я повел их в музей, нам хотя бы не пришлось уезжать из города. Утешением мне служила мысль, что можно будет полюбоваться шедеврами, узнать что-то новое от заказанного нами экскурсовода и уже к обеду вернуться домой. С самого начала преподавательской деятельности у меня было четкое представление о моих обязанностях: явиться в школу, провести уроки – и немедленно домой. В качестве молодого учителя я принимал участие – и первое время с большой охотой – в программах по обмену с одной из школ Бремена, но на четвертый год это дело бросил. На педсоветах и родительских собраниях мне не хватает воздуху. От проверки контрольных работ и составления отчетов у меня разливается желчь. От каждодневной болтовни в учительской тошнит, и скрывать это становится все труднее. Я не считаю себя мизантропом, хотя многие коллеги относят меня именно к такой категории. Я просто устал. Очень устал. Устал от многого, но особенно от ежедневных контактов с людьми, которые мне неинтересны. А выдергивание с привычных классных занятий я воспринимаю так, словно мне спящему выливают на голову ведро холодной воды.
Я не владею искусством устанавливать в классе тишину. Это не мое дело. Что бы ни утверждало школьное начальство, я иду на урок не для того, чтобы учить подростков хорошо себя вести, а чтобы преподавать им свой предмет, к чему тщательно готовлюсь и за что мне платят зарплату. Родители, если бы они были по-настоящему озабочены воспитанием собственных чад, должны были бы в срочном порядке нанять охранников, вооруженных дубинками и перцовыми газовыми баллончиками и обученных поддерживать дисциплину, пока преподаватели будут заниматься преподаванием, как если бы они, то есть преподаватели, являлись частью школьного инвентаря. Разве кто-нибудь ждет от классной доски или проектора, что они начнут наводить порядок?
Сегодня я решил не ограничиваться ежедневным глотком горечи, а восстановить на страницах этого дневника часть беседы, которая состоялась у меня в кафетерии музея с моей коллегой в те три четверти часа, что мы предоставили ученикам после обхода залов с экскурсоводом, чтобы они в свое удовольствие посмотрели картины. Или отправились тайком курить в туалет. С них станется.
Коллегу, о которой я веду речь, царствие ей небесное, звали Марта Гутьеррес, и она была на восемь лет старше меня. Мне запомнилась ее особая манера перемешивать ложечкой кофе. Она делала это долго и очень медленно, во всяком случае, гораздо медленнее, чем делают другие, и если одновременно что-то говорила, то казалось, будто ударные слоги она отбивала этой самой ложечкой.
В музейном кафетерии Марта Гутьеррес рассказала мне кое-что о своей личной жизни. Брак ее распадался, и, возможно, у нее не было никого, кому она могла бы пожаловаться на свои напасти. Я с удовольствием вспоминаю эту женщину, уже, к несчастью, умершую. В самом начале, когда я был еще новичком в профессии, она великодушно взяла меня под свое покровительство, ввела в курс школьных дел, и ее советы и наставления помогли мне избежать многих ошибок.
Постепенно разговор наш принял достаточно откровенный оборот, и тогда я спросил, почему, на ее взгляд, жены по прошествии определенного времени отказываются от фелляции. Я рискнул задать подобный вопрос после того, как услышал от нее некоторые признания чисто постельного толка. Не помню в точности ответа. Она сказала что-то вроде того, что фелляция – это свинство, она унизительна и способствует переносу инфекций. Но согласилась со мной, когда я возразил, что по-настоящему влюбленные женщины не отвергают такую практику.
– Вот именно что по-настоящему влюбленные, – повторила она за мной.
Потом призналась, что уже четыре года не подпускает к себе мужа. Я мгновенно вообразил, как те же самые слова произносит Амалия. Тогда у меня еще теплилась надежда: а вдруг нежелание моей жены спать со мной – дело временное и оно связано с плохим самочувствием из-за беременности, как и ее просьба разбежаться по разным спальням. До чего наивным я порой бывал.
Я очень переживал за Амалию. Парализованный ужасом стоял в родильной палате, видел кровь Амалии, ее муки и всеми силами старался не мешать медикам. Я держал в своей руке горячую, потную руку жены, смотрел на искаженное болью лицо, слышал крики, судорожное дыхание и клялся себе: «Эту женщину я буду любить всю жизнь, что бы ни случилось». Почему я не сказал этого ей самой? Постеснялся. В доме моих родителей не было в обычае выражать свою любовь словами. Я никогда не слышал, чтобы отец сказал маме: «Я тебя люблю». И она тоже никогда не говорила ему ничего подобного. Наверное, потому что на самом деле они и не любили друг друга. Но… А нас-то с Раулито они любили? Нас кормили, одевали, дарили нам подарки ко дню рождения и Дню волхвов[4], и поэтому мы должны были считать, что нас любят. Я по-настоящему сожалею, что так и не развил в себе способность говорить окружающим о своих чувствах к ним – искренне и прямо. Как было бы хорошо, если бы во время трудных родов Амалии я смог бы признаться ей, что люблю ее до слез. Возможно, это многое изменило бы к лучшему. Но ничего подобного я из себя выдавить не сумел – не получилось. Кроме того, мне было стыдно проявить слабость на глазах у тех, кто принимал у моей жены роды.
Когда Амалии вкалывали в спину обезболивающее, меня попросили отойти в сторону. И попросили не слишком вежливо: – Не мешайте!
Но Амалия поняла их неправильно:
– Тони, не уходи, не уходи, пожалуйста. – Ее голос дрожал от страха.
И прежде чем я сказал хоть слово, кто-то поспешил объяснить ей:
– Успокойтесь, сеньора, ваш муж никуда не уходит.
Я увидел, как ей сделали несколько отметок в нижней части спины. Ее нагота, раньше будившая во мне плотское желание, теперь вызывала глубокое сострадание. И еще заставляла чувствовать себя виноватым. В одну из ночей я испытал оргазм, а она забеременела и теперь должна страдать.
Когда Амалии вводили катетер между позвонками, я в ужасе воздел глаза к потолку, так как плохо понимал, что они делают. Да, во время беременности жены мы с ней вместе читали специальную литературу, но, должен признаться, тема меня не слишком увлекала, поэтому должного внимания я не проявлял и теперь не мог сообразить, зачем ей делают укол в спину.
Потом ситуация осложнилась. Ребенок застрял в родовых путях и начал испытывать нехватку кислорода. Акушерка ловко рассекла роженице промежность, и вдруг показалась головка с темными волосами. Мой сын. Потом он опять скользнул внутрь и пропал из виду. Но наконец все-таки вылез наружу – мокрый и посиневший. У меня так дрожали руки, что я отклонил предложение перерезать пуповину. Медсестра положила новорожденного матери на грудь. Потом его завернули в белую пеленку и дали подержать мне, пока Амалии накладывали швы на разрез. Младенец пронзительно попискивал, и тогда эти звуки были для меня волшебными, потому что свидетельствовали: он жив и здоров. Вскоре, когда его привезли домой, крики сына превратились для нас в настоящую пытку, они не давали нам спать по ночам и доводили до безумия. Мы без конца ссорились. И так продолжалось изо дня в день.
Третье анонимное послание было написано от руки большими буквами. В нем говорилось:
Когда ты начнешь наконец следить за поведением своего сына? Может, пора привязать его на всю оставшуюся жизнь к какому-нибудь столбу? Сколько людей молятся Богу, прося, чтобы он погиб под колесами грузовика.
Как и в предыдущих случаях, первым моим желанием было поскорее избавиться от записки, но на сей раз я как следует подумал и поступил иначе. Какой-то негодяй целенаправленно изводит нас. Пока он ограничивается тем, что сует свои послания в наш почтовый ящик…
А ведь никогда не знаешь заранее, к чему приведут подобные фортели; все начинается с пустяков, а потом они могут создать для своих жертв нешуточные проблемы. В нашей школе существует правило: преподаватели должны постоянно быть начеку и всерьез относиться к любому намеку на травлю против кого-то из учеников, даже если на первый взгляд это выглядит всего лишь легким нарушением дисциплины. Я решил следовать тому же правилу и в своей личной жизни. Возможно, и нынешнее – третье – послание, и те, что за ним последуют (а они действительно последовали), когда-нибудь послужат уликой в суде, если дело дойдет до преступления. Вот почему записку я сохранил. И предъявил Амалии, которая недолго думая указала мне пальцем на мусорное ведро:
– Хулиганья везде полно.
Нашему малышу исполнилось два года, но он так и не научился произносить хотя бы одну связную фразу. Отдельные слова, конечно, говорил, но так их коверкал, что мы не понимали, чего он хочет. Наступит ли когда-нибудь день, когда он возьмет на себя труд спрягать глаголы? Мы с Амалией начали всерьез беспокоиться. И договорились, что будем показывать нашему сыну, что мы его не понимаем, – может, это заставит его больше стараться. Детский врач повода для тревоги не нашла. У каждого ребенка, объяснила она, свой особый ритм взросления. Но у нашего, как мы видели, не было вообще никакого ритма. С каждым разом мы выходили из ее кабинета все менее обнадеженными, но разве поспоришь с дамой в белом халате?
Как-то раз в доме у мамы мы встретились с Раулем и Марией Эленой, и они, словно нарочно, принялись с гордостью рассказывать, что их старшая дочь в возрасте Никиты (младшей только что исполнился год) уже знала наизусть молитву «Маленький Иисус», болтала без умолку и выучила несколько песен. Я спросил, не выступала ли она с докладами. На этом разговор иссяк.
По дороге домой Амалия упрекнула меня за то, что я всегда слишком грубо разговариваю с братом, правда, это не помешало ей признать, что Рауль и его жена вели себя бестактно. Тем временем Никита, сидя на заднем сиденье, что-то мычал, а я, если честно, уже начинал ненавидеть эти звуки.
Иногда, когда Амалии не было дома, я в отчаянии садился перед ребенком и говорил:
– Ну-ка, Гегель, давай повторяй: оригами. – Или выискивал еще какое-нибудь слово с трудным произношением.
Мальчик внимательно смотрел на меня, но во взгляде его читалась простодушная скука. Я же делал вид, будто он выдержал проверку, и хвалил малыша:
– Отлично. – Потом двигался дальше: – Теперь усложним задание. Повторяй: «Жизнь – это бесконечное совершенствование».
Но хочу непременно пояснить, что, исключая такие вот моменты, когда у меня попросту лопалось терпение, я очень нежно относился к этому дурачку. И очень трепетно воспринимал свое отцовство, особенно в первые годы. Старался держаться с сыном на равных, садился рядом и рассказывал ему всякие истории, пытаясь рассмешить. Мы вместе играли, устроившись на ковре, и хотя сам я отнюдь не отличаюсь разговорчивостью, без конца болтал с Никитой, следуя совету, если не сказать приказу, Амалии. Я никогда не подражал детской речи, как другие родители. Амалия мне это запрещала. Она терпеть не могла, когда взрослые «придуривались» и сюсюкали с ребенком. Я задавал Никите всякие вопросы, называл разные предметы, пел песни, читал детские стишки и произносил самым спокойным тоном скороговорки, твердо надеясь, что ребенок окунется в мир слов. Но все было напрасно.
Я начал склоняться к мысли, что наш сын родился умственно отсталым, и, как мне казалось, вряд ли Амалия думала иначе, хотя в любом случае каждый из нас предпочитал хранить свои подозрения при себе.
Мы часто оставляли Никиту на несколько часов у родителей Амалии или у моей мамы, чтобы он общался с другими людьми и привыкал к другим голосам, другой манере речи и языку жестов. Однажды на кухне моя теща благословила его, словно была самим папой римским. Не было случая, чтобы, навестив нас, она не дала ему поиграть свои четки, старинные четки, на которых сохранились следы рук нескольких поколений святош. Никите очень нравились перламутровые бусины – возможно, потому что он принимал их за леденцы. Поэтому часто тянул их в рот, сильно пугая Амалию, которая боялась, как бы нить не порвалась и мальчик не подавился. Теща настойчиво интересовалась, когда же мы будем крестить ее внука. Она была убеждена, что отставание Никиты – это Божье наказание.
Случилось так, что она сломала тазобедренный сустав и попала в больницу. Навестив мать, Амалия поспешила сообщить, что мы окрестили ребенка. Она сама решила пойти на обман, а я без колебаний ее поддержал. Амалия придумала подходящее объяснение: мы не могли и дальше откладывать крещение, поскольку в церкви нам уже была назначена дата, и, если бы мы отказались от нее, пришлось бы снова и неизвестно сколько ждать своей очереди. Теща со слезами на глазах возблагодарила Господа за то, что отныне ее внук приобщен к Христовой Церкви.
Когда она выписалась из больницы, они с мужем пригласили нас в ресторан «Эвиа», чтобы достойным образом отметить это событие. Теща ходила с палочкой, тесть щеголял седыми усами, как и положено верному стороннику франкизма. С тех пор они перестали донимать нас упреками по этому поводу.
Последнюю часть пути до детского сада мы шли по маленькой улочке, закрытой для транспорта, и взяли за правило бросать монетку, чтобы решить, спускаться нам вниз по лестнице или по пандусу для велосипедистов и инвалидов-колясочников. Никите уже исполнилось три года, и бросание монетки приводило его в дикий восторг. Правда, иногда он швырял ее со всего маху, так что потом приходилось долго монетку искать. Сын неизменно выбирал решку – может, это слово ему было легче произнести, а может, из-за слабой способности к концентрации он ухватывал только конец моей фразы: «Орел или решка?» Затем, независимо от того, какая сторона выпала, решительно направлялся к пандусу, не обращая внимания на мои протесты, и я всякий раз задумывался, то ли маленький негодяй не любит проигрывать, то ли не понимает смысла игры.
Как-то раз я еще только собирался вытащить монетку из кармана, а сын уже побежал по пандусу. Никита явно не отличался большим умом, но для своего возраста был довольно подвижным и крепким. Ну хоть что-то! Вдруг он резко затормозил и попятился назад. Я отставал от него на несколько шагов и тотчас заметил двух женщин, которые, судя по воинственным позам и злобным минам, поджидали нас не с самыми добрыми намерениями. Они перегородили собой двери детского сада. И обойти их было невозможно. Никита спрятался за мою спину. Плохой знак. Я обернулся и тихо спросил:
– Что ты натворил?
Одна из женщин подняла рукав платья у девочки, стоявшей рядом с ней, и показала следы зубов моего сына на ее худенькой и бледной ручке. Потом язвительно спросила:
– Вы что, не кормите своего ребенка?
Более заметными, потому что более глубокими и, возможно, совсем недавними, были два ряда красных точек на ноге у пухлого мальчишки, которого другая женщина крепко держала за руку. Именно она обвинила меня в том, что я плохо воспитываю сына, поэтому он стал «бедой их детского сада», и она же пригрозила, что в следующий раз разговаривать со мной будет ее муж. Я хотел дать ей совет: надо, мол, научить мальчика защищаться, но на самом деле не знал, как с достоинством выйти из этой ситуации. Тем временем к детскому саду стали подходить и другие родители со своими детьми, а так как мы перегораживали дверь, им тоже пришлось задержаться рядом с нами. И кое-кто тут же вмешался в разговор, подтверждая, что Николас безо всякой причины обижает их детей. С высоты своего роста я посмотрел на сына и спросил:
– Это правда?
Когда я описал случившееся Амалии, она заплакала:
– Они хотят убедить нас, что наш ребенок – чудовище. – Потом, чуть придя в себя, добавила:
– А что мы будем с ним делать, когда ему исполнится лет пятнадцать?
Чтобы успокоить ее, но не слишком веря собственным словам, я сказал, что к тому времени он переменится, если мы постараемся правильно его воспитывать. И тут надо поднажать на общую культуру – это тоже должно сыграть свою роль.
Прошло несколько недель, как-то раз я вернулся из школы полумертвый от усталости, с головой, распухшей от школьного шума и гама. Мне хотелось немного отдохнуть, вздремнуть, чтобы хотя бы во сне отпилить бензопилой головы своим ученикам. Я застал Амалию в страшном расстройстве.
– Что случилось?
Жена только что разговаривала по телефону с директором детского сада, и та передала ей требование группы родителей: немедленно забрать оттуда Никиту. Но по-настоящему я встревожился, когда увидел, как Амалия наливает себе бокал вина, хотя время было совсем для того не подходящим.
С отчаянным видом она заявила, что мы больше не поведем сына в «этот гадюшник». Потом залпом выпила вино, словно пытаясь затушить бушевавший внутри пожар. Я возразил: если мы решим перевести сына в другой садик, нам наверняка придется снова долго стоять в очереди. И надо будет каждый день оставлять Никиту с ее родителями или с моей матерью, что обернется новыми сложностями.
– Дай мне подумать, – сказала Амалия, потом твердым шагом, стуча каблуками, двинулась с новым бокалом вина в свою комнату и заперлась там.
На следующий день мы все втроем явились в детский сад раньше обычного. На сей раз не было никакой монетки, я взял Никиту на руки, и вниз мы спустились по лестнице. Амалия шла следом за нами, она сильно нервничала и поэтому попросила, чтобы разговор с директрисой я взял на себя. Я весьма сдержанно заявил этой даме то, о чем мы с женой договорились еще дома: обязанность детского сада – применять педагогические меры, чтобы исправить плохое поведение нашего сына, а также в случае необходимости защищать от него других детей. Мы не станем забирать Никиту из садика, а если понадобится, без малейших колебаний воспользуемся услугами юристов.
Со слов одной из мамаш, с которой мы поддерживали дружеские отношения, какое-то время спустя нам стало известно, что воспитательницы частенько отделяли Никиту от остальной группы. Видимо, таким образом они старались уберечь детские руки и ноги от его укусов, а также утихомирить самых возмущенных родителей.
Мы с Амалией, откровенно говоря, восприняли эту новость равнодушно.
– Так он скорее научится вести себя как положено, – заявила моя жена.
– По мне, так пусть его хоть к батарее привязывают, – ответил я.
По случаю четырехлетия тесть с тещей подарили Никите металлическую коробку с цветными карандашами фирмы «Альпино». И у меня самого, и у Амалии в детстве были карандаши той же марки, правда, помещались они в картонной коробочке, которая быстро рвалась. Мы с женой в один голос одобрили такой подарок. В нашей жизни были, пожалуй, подарки и получше, но сейчас эти карандаши воспринимались как самая отрадная метка в нашей эмоциональной памяти, поэтому нас порадовало, что сын получил такие же, какими когда-то мы с таким упоением рисовали.
Едва Никита успел содрать обертку, мы с Амалией, словно впав в детство, почувствовали искушение схватить по карандашу, чтобы испробовать их хотя бы на краешке листа. Но ведь подарок предназначался сыну, и мы запретили друг другу брать то, что нам не принадлежало.
Мой тесть, как и следовало ожидать, решил использовать ситуацию в воспитательных целях. Он сел рядом с Никитой за стол и начал произносить названия цветов, чтобы внук повторял их следом за ним. При этом то и дело поглядывал на нас, словно говоря: «Теперь вы понимаете, как надо обращаться с ребенком?» Потом решил изменить правила игры. Например, говорил:
– Ну-ка, дай мне оранжевый карандаш.
И мальчик действительно давал оранжевый. Так повторялось несколько раз, и Никита каждый раз делал все правильно, но вскоре начал хватать карандаши наобум. Игра ему явно наскучила. Он больше не мог заставить себя сосредоточиться, а дед с той же скоростью терял терпение и называл малыша тупицей, не обращая внимания на наше присутствие. Амалия резко его одернула, и старик, оскорбившись, заперся у себя в комнате и даже не захотел выйти и проститься с нами, когда ему сказали, что мы уходим.
Несколько дней спустя Амалия обнаружила, что Никита самым варварским манером обгрыз все карандаши. А некоторые еще и переломил. Чтобы хоть как-то защитить его, но в глубине души сильно огорчившись, я рассказал Амалии, будто в детстве тоже любил грызть карандаши, а с еще большим удовольствием – ластик, правда, делал это не так остервенело, как наш сын. Просто своими яркими цветами карандаши напоминали мне сладкие фрукты, жвачки и прочую ерунду, к тому же меня неудержимо манил запах дерева. А вот Амалия была очень послушной и разумной девочкой, она никогда не ломала и не грызла карандаши и уж тем более не путала их с чем-то вкусным. Однако мое признание, что ребенком я делал то же самое, что и Никита, ее успокоило. Она всегда придерживалась мнения, что мы, мужчины, с самого раннего возраста склонны совершать глупости и разрушать все подряд и это неотъемлемая часть нашей хищнической природы. Иными словами, мы глупы от рождения – что неисправимо.
Амалия, конечно, считала себя кладезем премудрости, но не знала только одного: в детстве я никогда не грыз карандашей, как бы мне этого ни хотелось, не грыз по той простой причине, что этого никогда не допустили бы мои родители. Мама надавала бы мне затрещин, а отец свел бы наказание к одной-единственной, но куда более чувствительной, чем все мамины, вместе взятые.
Уже через год после свадьбы на нашу спальню опустился ледниковый период, что, по словам Хромого, рано или поздно бывает с любой супружеской парой.
– А не слишком ли рано в моем случае, как ты думаешь? – спросил я.
Он рассмеялся.
Именно в это время я почувствовал, что в постели жена стала вести себя холоднее, хотя, возможно, началось это и раньше, просто я не желал ничего замечать, пока не подтвердилась ее беременность и она не отлучила меня от своего тела. Правда, потом, через некоторое время после рождения Никиты, снова стала подпускать к себе, но все реже и реже, и держалась вяло, словно выполняя постылую обязанность. Мне, само собой, никогда не доводилось совокупляться с трупом, но стоит вспомнить безразличие и апатию Амалии, когда она лежала на спине с едва раздвинутыми ногами, как я легко представляю себе, что такое некрофилия. «Ты кончил?» – был ее обычный вопрос, как только она чувствовала, что мой натиск ослабевал.
Узнав о своей беременности, Амалия тотчас объявила мне таким тоном, словно зачитывала судебное постановление, что пока любовью мы заниматься не будем. И привела аргумент, показавшийся мне убедительным. Жена боялась, как бы внутрь к ней не проникла какая-нибудь инфекция, которая может повредить либо плоду, либо ей самой. А я мечтал стать отцом и быть хорошим мужем, поэтому не только с пониманием отнесся к ее доводам, но и безоговорочно принял их в надежде, что после рождения нашего ребенка мы снова обретем вкус к постельным играм, а также вспомним привычку доставлять друг другу удовольствие. Я полагал, что, уважительно относясь к жене, тем самым гарантирую себе ее любовь. Это была моя роковая ошибка.
На самом деле в те дни закончилось то, что было лишь имитацией физического влечения, великолепно разыгранного Амалией. Сегодня у меня на сей счет почти не осталось сомнений. За шестнадцать лет нашего брака произошло много всякого, но именно этот обман мне труднее всего простить. Будучи женщиной расчетливой и прагматичной, Амалия выбрала меня, преследуя двойную цель: получить не только сперматозоиды, гарантирующие ей материнство, но и простофилю, который будет помогать растить выношенное ею дитя. Она без труда добилась своего: хватило минета в лиссабонской гостинице, чтобы я попал в ее сети.
Случались ночи, когда я буквально умолял Амалию о близости и тем самым, не сознавая того, только углублял ее презрение, поскольку в глазах жены превращался в лишенную собственного достоинства и характера куклу, готовую за несколько мгновений наслаждения заплатить часами и даже днями унижений.
Мучат ли меня подобные воспоминания? Еще как мучат, черт побери, но тем сильнее я испытываю потребность под конец жизни вычерпать всю грязь, скопившуюся у меня внутри. Не желаю быть похороненным вместе с ней, хочу примириться с самим собой и в последние минуты почувствовать себя душевно чистым.
Однажды ночью, когда меня особенно сильно разобрало, мы с Амалией чуть не поссорились. Правда, до серьезной размолвки дело не дошло, потому что я, к счастью, вовремя сдал позиции – у меня, видимо, хватило на это здравого смысла, поскольку я сам испугался того, как неудержимо мне захотелось разбить жене лицо в кровь. Другой на моем месте, скорее всего, и вправду ударил бы ее, но я на такое не способен. Я вообще никому не могу причинить боль. И не хочу быть похожим на своего отца, который считал материнскую вагину своей собственностью и никогда бы не позволил, чтобы мать в чем-то ему отказала или его ограничивала из желания добиться невесть каких уступок, а то и вознаграждений.
По взаимному соглашению мы с Амалией стали спать отдельно. Теперь-то я понимаю, каким был дураком. И наивным идиотом. И размазней. Мне казалось, что будет правильно, если я не стану нарушать ее ночной покой своим храпом. Она беременна. Скоро у нее вырастет живот. Надо делать все возможное ради здоровья жены и нашего будущего ребенка. И я настолько был в этом убежден, что не только принял доводы Амалии, но и заставил себя пойти на куда большие жертвы, чем требовала она. Знать бы тогда…
Амалия, сидя на диване, кормила грудью нашего полуторамесячного сына. Я готовил на кухне ужин. В ту пору мои навыки обращения с кастрюлями и сковородками можно было назвать весьма скромными, что не мешало мне почти ежедневно исполнять обязанности повара. И еще ходить по магазинам. И еще мыть посуду, пока мы не купили посудомоечную машину. Амалия считала одним из своих главных прав требование разделять между нами домашние обязанности, и это была ее навязчивая идея, о чем она забыла предупредить меня до свадьбы. Правда, я не был тем пресловутым комедийным персонажем, который вечно путает соль и сахар. Я изо всех сил старался, набирался опыта, делал явные успехи и, пожалуй, даже с удовольствием взял бы на себя многие повседневные заботы, если бы потребность в физической любви не заставила меня очень явственно и остро осознать, что я стал жертвой обмана.
В воспоминаниях я вижу, как режу кружками баклажан, пользуясь длинным ножом, который любил, хотя он и был неудобным, потому что нож входил в кухонный набор, подаренный нам мамой. Я собирался обвалять кружки баклажана в панировке и поджарить, чтобы подать вместо мяса и рыбы, от которых Амалия стала отказываться, прочитав несколько статей с описанием процессов производства продуктов питания. Теперь, кстати сказать, она нередко рассуждает на эту тему в своей программе на радио.
Я зачем-то ей понадобился, и она меня позвала. Войдя в гостиную, я увидел жену сзади: она сидела, прижав голову ребенка к груди. Красивые длинные волосы волнами падали на плечи. Она была по пояс голой и выглядела очень хрупкой: нежные изгибы спины, тонкие руки – все это обычно вызывало у меня прилив огромной нежности. Амалия всю себя отдавала процессу кормления, главным для нее в тот миг было покрепче прижать к себе младенца, ни на что другое она не обращала внимания, а у меня вдруг разыгралась кровь. Признаюсь, что был готов на все, лишь бы занять место сына и жадно прильнуть к ее груди. В голове у меня вихрем закрутились эротические картинки, и я едва не потерял над собой контроль. До чего красива была эта ледяная статуя, притворившаяся женщиной! Я остановился в двух-трех шагах от нее и только тут заметил, что принес с собой нож. Внезапная мысль затуманила мне мозги, хотя и всего на несколько секунд, но и этого было достаточно, чтобы с жуткой отчетливостью представить себе, как я сзади кидаюсь на жену и ребенка и безжалостно закалываю их. Амалия успевает коротко вскрикнуть от неожиданности, прежде чем нож входит ей в горло, бедный ангел ничего не понимает.
Голос Амалии заставил меня очнуться от кровавой фантазии. Не поворачивая головы, она спокойным тоном попросила достать для нее из холодильника йогурт, чтобы он был не слишком холодным.
И вот теперь я задаюсь вопросом: все эти преступления против женщин или мужское насилие, назовите как угодно, о которых часто сообщает пресса, вызваны внезапным помрачением рассудка, или хладнокровно планируются, или существует некое другое объяснение, до которого мне, собственно, нет никакого дела?
Вернувшись на кухню, я с ужасом понял, что изо всех сил сжимаю в руке нож.
Родители Амалии пригласили нас пообедать в «Каса Доминго», ресторан, расположенный неподалеку от их дома и оформленный в старом стиле. Мы что-то ели, что-то пили – для нынешних моих воспоминаний гастрономические подробности значения не имеют. Теща не стала скрывать, что в ресторан они нас позвали, чтобы не тратить времени и сил на готовку. Тесть не упустил случая произнести обычную гневную речь, направленную против Фелипе Гонсалеса[5]и его правительства. Амалия, которая тайком от отца неизменно голосовала за социалистическую партию, не спорила с ним, но и не поддакивала.
Обычно мне удавалось не больше трех минут с некоторым даже сочувствием выносить фанатизм старика, идеологически застрявшего в эпохе, когда, по его мнению, у нас царили порядок, закон и единство нации. В эти три минуты его праворадикальный монолог потешал меня, как могут потешать обезьяньи гримасы. Потом запасы моего терпения иссякали, а замшелые речи тестя начинали сильно утомлять, вгоняли в сон и одновременно вызывали неукротимое желание швырнуть что-нибудь ему в морду (не знаю, салфетку или мою порцию салата оливье), и тем не менее я не мешал ему – вернее, мы не мешали ему – наболтаться в свое удовольствие, выплеснуть наружу все эти глупости, фобии и зловещие предсказания, чтобы потом наконец спокойно заняться едой.
По дороге в ресторан мы забросили Никиту к моей маме – отчасти желая избавиться от его плача и капризов, отчасти потому, что тогда в общественных местах еще позволялось курить, и нам с Амалией не хотелось отравлять малыша табачным дымом, нашим собственным или чужим. По той же причине мы не курили у себя в квартире – или высовывались в окно, если было не слишком холодно, или выходили на лестничную площадку, пользуясь тем, что живущей напротив соседке было уже почти девяносто лет, поэтому она мало что замечала и практически не покидала своего жилища.
Хорошо помню короткую сцену, случившуюся во время все того же обеда с родителями Амалии. Мы вчетвером занимали столик в глубине зала, Амалия сидела напротив меня. Я бы предпочел, чтобы жена сидела рядом, справа или слева, потому что она то и дело пинала меня под столом ногой, чтобы я помалкивал, а удары, нанесенные сбоку, получались бы менее болезненными.
И вот в какой-то миг, когда тесть настаивал, что пора сменить правительство или, допустим, даже политический строй – с помощью военных или без военных, я посмотрел Амалии прямо в глаза, а она посмотрела в глаза мне, я улыбнулся, и она тоже улыбнулась, хотя теперь я затрудняюсь сказать, кто улыбнулся первым, а кто лишь ответил улыбкой на улыбку. А может, так получилось совершенно случайно. Простое совпадение. В моем взгляде и моей улыбке таился молчаливый вызов, даже отвращение, и она, я уверен, сразу это уловила, если, конечно, незаметно не наблюдала за мной уже какое-то время, читая мои мысли, как в открытой книге. Вне всякого сомнения, она поняла то, что я без слов говорил ей. В выражении ее лица сразу же соединились высокомерие и грозная холодность. Думаю, если бы в тот миг передо мной поставили зеркало, я бы увидел на своем лице ту же гримасу.
Она все знает, решил я. Она умная женщина, она догадалась и дает мне понять, что ей наплевать на мои поступки и мои секреты. Дело в том, что пару дней назад я впервые побывал в борделе в районе Ла-Чопера. Но отправился туда не один. Один бы я пойти в бордель не решился. Хромой, у которого в ту пору обе ноги еще были целы, считал себя экспертом по этой части и хорошо знал нужное заведение. Он вызвался быть моим гидом. По дороге Хромой объяснял, как следует себя вести с проститутками. Первая, выскочившая невесть откуда, повела себя со мной почти агрессивно. Друг знаками дал понять, что она мне не подходит. Я его послушался. И вскоре завел беседу с другой женщиной, которая на вид была не хуже и не лучше первой, но на сей раз Хромой кивнул одобрительно.
Он, кстати сказать, был убежден, что проституция спасает браки. Вполне возможно, что мне она действительно помогла выдерживать супружескую жизнь на протяжении почти пятнадцати лет. Но я не располагаю достаточными фактами, чтобы признать безусловно справедливой его гипотезу. Тем не менее я твердо уверен, что почувствовал освобождение, перестав зависеть в этом плане от капризов Амалии.
Наступил первый день нового учебного года – и последнего для меня, о чем известно только нам с Хромым (хотя не знаю, верит он мне или нет).
Мысль, что я больше не приговорен до самой пенсии вести уроки, подняла мне настроение. Во время занятий я был как-то непривычно весел. Словно совсем другой человек, с совсем другим характером, выселил меня из собственного тела, надел его на себя, как надевают рабочий комбинезон, и начал вести уроки, сделав их более дельными, а объяснения – более яркими и остроумными, что мне совсем не свойственно. Расхаживая по классу, я задавался вопросом: «Что со мной происходит? Откуда эти вспышки эйфории, это красноречие, эта уверенность в своих силах?» Мне даже удалось несколько раз рассмешить учеников. Не только они, но и я сам не подозревал, что обладаю чувством юмора.
Единственное, что с некоторых пор и до сегодняшнего дня привлекало меня в учительской работе, это жалованье. После самого первого этапа, когда я был в своей профессии новичком, полным иллюзий и желания делать дело как можно лучше, очень скоро я решил не принимать учеников всерьез и стал относиться к ним с презрением. Да и по-прежнему не принимаю их всерьез (иными словами, мне безразлично, научатся они чему-нибудь или нет), зато сегодня, по крайней мере сегодня, я их не презирал. Мне даже захотелось сесть среди них, хотя обычно я стараюсь соблюдать дистанцию, особенно с девочками, у которых почти оформилась грудь и которые в своих коротеньких по нынешней моде брючках распространяют вокруг запах духов и вызывают к себе отчетливо эротическое влечение.
Сегодня все было немного не так, как обычно бывает в начале учебного года. Я смотрел на учеников с симпатией, если не с нежностью, а ведь она вспыхивает у меня в глазах, только когда по дороге в школу я слежу за полетом стрижей в утреннем небе. Стрижей я обожаю. Они летают без отдыха, свободные и усердные. Иногда я смотрю в окно на тех, что устроили свои гнезда под коробками кондиционеров в доме напротив. Скоро, как и каждый год, они полетят зимовать в теплые страны. Если ничего не изменится и моя жизнь покатится по намеченному пути, будущей весной, к их возвращению, я еще буду здесь.
Посмотрим.
Я умру, не совершив за всю свою жизнь ни одного убийства. Правда, не знаю, убить другого и убить самого себя – это одно и то же? Во сне я вижу, как некий член верховного суда с опущенным на лицо капюшоном дает мне в руки автомат и следом зачитывает приговор, согласно которому я должен в течение двух часов уничтожить какого-нибудь человека – любого по своему выбору. Я начинаю отказываться, ссылаюсь на свои моральные принципы, всеми силами сопротивляюсь, но ничего не помогает. Либо я выполню приказ, либо меня подвергнут диким пыткам, а затем сожгут живьем. А так как я по-прежнему не соглашаюсь, два тюремщика волокут меня в зловонную камеру. Но прежде чем они захлопнут дверь, я говорю, что уже выбрал жертву. Они хотят знать, о ком идет речь, и предупреждают: «Не вздумай тянуть время, все эти фокусы нам знакомы». Я отвечаю, что согласен выстрелить в директрису школы, в которой служу. Когда я выхожу из машины на отведенной для учителей стоянке, мне кажется, что настроение у меня просто великолепное, – я даже позволяю себе какие-то шуточки. Тюремщики недоверчиво переглядываются, но постепенно мой юмор их заражает, и они начинают хохотать во всю глотку.
В то утро директриса поздоровалась со мной, скрывая под чопорной миной презрение, которое я ей внушаю, я же ответил на ее приветствие с ледяной вежливостью, пряча за ней свою ненависть. Моя рука в кармане пиджака превратилась в пистолет, и я выпустил полдюжины пуль прямо в живот директрисе, так что она даже не успела понять, что происходит.
Уже давно я в своих отношениях с моей главной начальницей следую одной тактике: держаться как можно дальше от поля ее деятельности. Понимаю, что она простая чиновница с весьма ограниченной властью, однако проявляет завидные ловкость и упорство, когда надо испортить жизнь своим подчиненным. Понимаю и молчу, а если хочу позлословить на ее счет, что случается нередко, то стараюсь делать это так, чтобы до ушей директрисы мои отзывы не дошли. Другие учителя, до ужаса отважные, пытались возмущаться и в глаза говорили ей все, что о ней думают, но в результате только ухудшили ситуацию. Она женщина вредная и злопамятная. Я, например, именно ее должен благодарить за свое предельно неудобное расписание, которое и в этом году не стало лучше. А если оно чуть изменилось, то исключительно в худшую сторону. Я по-прежнему остаюсь жертвой постановления 2013 года, которым правительство Мариано Рахоя[6]исключило из списка обязательных дисциплин историю философии, переведя ее в число дополнительных для второго года бакалавриата. Зато я должен для заполнения расписания преподавать предмет под названием «введение в предпринимательскую деятельность». Постановление ударило не по мне одному. Моя коллега, например, вынуждена преподавать три якобы сходных по смыслу предмета. И она имела наглость, или нахальство, или преступное бесстыдство попросить директрису отправить ее на специальные курсы и получила ответ: «Занимайтесь дома сами». С тех пор они стали врагами.
Таким образом я вынужден учить ребят вещам, в которых не слишком сведущ (не слишком сведущ? – ха-ха-ха, я в них ни черта не понимаю) и которые считаю вообще никому не нужными. И делаю это из-за жалованья.
Завершив рабочий день, я хватаю портфель и спешу к выходу, но в коридоре слышу сзади обращенный ко мне голос. Это отец одной моей ученицы – из числа тех, что хорошо учатся из трусости, а не благодаря особому уму. Тон у него резкий, и я не только по этому тону, но и по выражению лица понимаю, что он остановил меня, чтобы высказать какие-то претензии или жалобы. Трудно заранее угадать, что ему от меня нужно. Сегодня только третий день учебного года, и, насколько мне известно, никаких конфликтных ситуаций на моих занятиях пока не случилось. А до экзаменов и выставления итоговых оценок еще далеко. Почему он буквально кипит от возмущения? Чем я заслужил такой гнев? Неужели среди учеников произошла серьезная ссора, а я ничего не знаю?
Мужчина был явно моложе меня, он держал в руке книгу, заложив палец между страницами. Господи, знал бы он, как я голоден и как хочу спать… Он показал мне нужное место, но без очков для чтения я мог разглядеть там только портрет Карла Маркса. Догадываюсь, что речь идет о введении в философию XIX века, совершенно пустом тексте, где несколько абзацев посвящено диалектическому материализму. Не терпящим возражений тоном, почти на грани истерики мужчина сообщает, что считает себя настоящим испанцем и настоящим гражданином, который заботится о сохранении национальных ценностей, поэтому он не позволит, чтобы его дочери внушали идеи, вступающие в противоречие со взглядами их семьи. Он формулирует свои требования более чем ясно. Я должен заранее поставить его в известность, когда намерен посвятить урок марксизму – в этот день их дочь останется дома. Потом добавляет, что о нашем разговоре не обязательно ставить кого-то в известность. Мало того, если ко мне явится его жена и скажет нечто противоположное, я не должен принимать ее слова во внимание, поскольку ответственность за воспитание их девочки несет в первую очередь отец, это для него главное в жизни, и за дочь он готов, если понадобится, даже жизнь отдать.
Он что, сейчас разрыдается?
Я слишком устал, чтобы вступать в спор с этим придурком. Поэтому решаю вести себя цинично и хлопаю его по плечу со словами:
– Не беспокойтесь. Я вырву из учебника указанную вами страницу. Мне она тоже не нравится. Только прошу, никому об этом не говорите.
Разумеется, никакую страницу я вырывать не собираюсь. Хотя, может, и вырву. Зависит от обстоятельств… А вообще-то, мне на все это плевать.
На самом деле то время, которое мне осталось прожить, я мог бы обойтись и без жалованья. На Никиту уже не уходит столько, сколько уходило раньше, а своих сбережений мне хватит, чтобы спокойно дотянуть до лета. Тогда какого черта я хожу на работу, которая меня так раздражает? Почему я должен терпеть стычки вроде сегодняшней?
Но если я не понимаю самых простых вещей, то смогу ли понять вещи более глубокие?
У меня ни на что нет ответов.
Ни на что.
В такие дни, как нынешний, человек чувствует себя настолько чистым от скверны, что ему хотелось бы иметь в груди душу – некое внутреннее пространство, по которому струятся незамутненные потоки доброты, или, если описать это иначе, некий невидимый храм, расположенный между прочими органами, храм, где можно отпраздновать события, подобные небывалой моральной победе, которую я одержал сегодня. А все дело в том, что вчера вечером, вместо того чтобы готовиться к занятиям (а не надеяться в очередной раз на старые конспекты и общие задания), я застрял в социальных сетях. И таким образом узнал, что в прошлое воскресенье водяной смерч погубил муниципальную библиотеку в городке Себолья провинции Толедо, о существовании которого я даже не подозревал. Смешанная с грязью вода уничтожила, кажется, восемьдесят процентов имеющегося там фонда. Хорошие люди тотчас открыли кампанию по сбору книг для библиотеки. Движимый внезапным зудом солидарности, я в час ночи пошел на кухню, отыскал там картонную коробку, наполнил ее самыми ценными из найденных на полках книг и днем отправил их почтой в Себолью. Как только мы вышли на улицу, Пепа несколько раз лизнула мою ладонь, и смею подозревать, что ее привлек запах благородства, исходивший от моей кожи. Я почувствовал себя хорошим человеком, еще лучше того, что оставил двухтомник Хиршбергера на площади в Вальдеморильо. По дороге домой я ощущал легкое щекотание у себя на макушке, и это наверняка было результатом прикосновения к коже моего личного венца святости. Жаль, что не случилось рядом зеркала, чтобы полюбоваться на него. Когда я попал домой, венец уже исчез. Думаю, нимб оказался плохого качества – и батарейка быстро разрядилась.
Сегодня утром мы в учительской вспоминали Марту Гутьеррес. Ничего особенного, какие-то слова под кофе с бутербродами в ожидании, пока звонок снова призовет нас в классы. Не знаю, с чего начался разговор. Когда я вошел, несколько давно работающих в школе преподавателей уже говорили о покойной коллеге. Каждый припоминал какие-то связанные с ней истории, какие-то ее высказывания, и тон у всех был очень сердечный и окрашенный легкой грустью, хотя мне их печаль показалась наигранной. Только ради того, чтобы поучаствовать в общей беседе, я вспомнил необычную манеру Марты размешивать ложечкой кофе в чашке. Но никто вроде бы не заинтересовался этой деталью. Никто не поспешил подтвердить, что замечал нечто подобное.
А я представляю себе тот же круг преподавателей, которые, жуя бутерброды, будут год спустя говорить обо мне: «Он был хорошим человеком, правда, немного странным». Или: «Да, у него были свои причуды, а у кого их нет?»
Сейчас я вспоминаю то утро, когда я видел Марту Гутьеррес в последний раз. Я, как обычно, нагонял скуку на своих учеников, и тут дверь в класс открыла девушка, по лицу которой сразу стало понятно, что случилось что-то серьезное. Я кинулся за ней следом в соседнюю комнату. Марта лежала на полу, никого из учеников рядом не было, все тихо сидели по своим местам, боясь подойти к преподавательнице, у которой вдруг ни с того ни с сего подкосились ноги. Марта была в сознании, с одной ноги слетела туфля, очки валялись в метре от нее. Я склонился над ней, не зная, как поступить, и чувствуя, что оторопелые взгляды учеников следят за мной и ждут, чтобы я хоть что-нибудь сделал. Марта сказала мне шепотом, словно желая, чтобы больше никто ее не услышал, что не может пошевелить ногами. Я отправил двух ребят вниз и велел вызвать скорую. Потом снял с себя свитер и положил Марте под голову вместо подушки. Я почувствовал запах духов и увидел золотой крестик на полной шее. Попросил учеников выйти в коридор, а кого-то одного – открыть окно, подумав, что немного свежего воздуха пойдет Марте Гутьеррес на пользу. Когда мы остались вдвоем, она сказала сдавленным голосом:
– Позвони моей маме.
В аудиторию вошли еще какие-то преподаватели, а с ними наш тогдашний директор, гораздо более гуманный, чем сегодняшняя тиранша. Понятно, что уже вся школа успела всполошиться. Я не отходил от своей приятельницы и продолжал с ней говорить в надежде, что она не потеряет сознания до приезда врачей.
Марта Гутьеррес скончалась той же ночью в больнице.
Она была хорошим человеком и сильно мне помогла, особенно когда я только начал работать. У нее были свои причуды, а у кого их нет?
Иногда мы с Пепой совершаем длинные прогулки. Собака должна двигаться, я тоже. Сегодня мне взбрело в голову подойти к берегу Мансанареса неподалеку от Матадеро – я надеялся увидеть там последнего в нынешнем сезоне стрижа. За последние несколько дней в нашем районе я не заметил ни одного. И подумал, что, возможно, рядом с рекой они еще остались. До будущей весны стрижи к нам не вернутся. Они бросили меня одного среди человеческой толпы, которая подавляет меня и выводит из себя. Я где-то читал, что стрижи улетают за Сахару, в Уганду и дальше, проводя большую часть своей жизни в воздухе. Именно этого и желал бы я сам: не ступать на землю и ни с кем не соприкасаться. Если бы мне было позволено выбирать – родиться человеком или стрижом, то, взвесив все за и против, я выбрал бы второе. Говорю это совершенно серьезно. Сейчас я ловил бы насекомых в африканском небе, вместо того чтобы дышать автомобильными выхлопами и позволять, чтобы мне изо дня в день трепали нервы в школе. Вот ведь прекрасная жизненная философия: вылупиться из яйца, бороздить небо в поисках пропитания, взирать на мир сверху, не терзаясь экзистенциальными вопросами, ни с кем не разговаривать по принуждению, не платить налоги, не оплачивать счета за электричество, не воображать себя венцом творения, не изобретать всякие тешащие наше самолюбие понятия вроде вечности, справедливости и чести, а потом, когда придет твой час, спокойно умереть – без помощи врачей и без похоронных ритуалов. Все это я изложил Пепе, пока мы с ней лежали на траве, что, конечно, не равноценно полету, но все равно приятно, особенно в такой теплый день, как сегодня. И Пепа выражала свое согласие с каждым моим словом, что я понял по ее взгляду и высунутому языку. А раз она со всем согласна, то стоит ли обсуждать это дальше?
В тот день была одна важная новость, которую не отметили газеты. У Хромого язва наконец-то затянулась коркой. Однако он не решается содрать ее, боясь, как бы вновь не началось воспаление. И с нетерпением ждет, пока корка отвалится сама собой. Мой друг уже две недели накачивается антибиотиками. Счастливый Хромой с облегчением показал мне свое бедро, зайдя между двумя мусорными контейнерами, стоявшими на тротуаре в ряд с другими. Теперь рана выглядела гораздо лучше. Заметно уменьшилась, не требовала повязки, к тому же исчезло красноватое кольцо, окружавшее ее в тот раз, когда он, трясясь от страха, демонстрировал мне свою болячку после возвращения из отпуска. Я искренне поздравил его и пожелал еще долгие годы наслаждаться богатством и всякими удовольствиями. Хромой в ответ назвал меня кретином, после чего остановил такси, решив угостить кретина хамоном на Королевском рынке на Гран-виа, где я в свои пятьдесят четыре года и Хромой, которому было на пару лет больше, казались в толпе юнцов старыми дедушками.
Там было шумно и тесно. Хромой достал из пиджачного кармана газетную вырезку. Так как мы с ним не виделись целую неделю, он берег ее для меня со дня публикации заметки в «Паис», то есть с прошлого вторника. Со злым огоньком в глазах он сообщил, что речь идет об инициативе, выдвинутой нашим министром здравоохранения буквально за несколько дней до отставки. Газета сообщила об этом предложении весьма кстати – по случаю Международного дня предотвращения самоубийств, который отмечался накануне. А я и знать не знал, что существует такой День. Теперь вот узнал, но это оставило меня равнодушным.
– И напрасно, поскольку тебя это касается напрямую. Ведь теперь целая армия работников будет проходить специальную подготовку, чтобы сорвать планы типов вроде тебя, которые всерьез задумали свести счеты с жизнью.
«Ну и что мне с ним теперь сделать? – подумал я. – Дать в морду? Развернуться и уйти? Поцеловать в губы?»
На самом деле эта дама-министр, пробывшая на своем высоком посту лишь несколько месяцев (причиной отставки стали нарушения, допущенные ею при получении магистерской степени), собиралась запустить программу, направленную на то, что она назвала «решением одной из проблем в сфере государственного здравоохранения». Полагаю, ее сменщица продолжит начатое той дело. Между тем Хромой с явным удовольствием зачитал мне статистические данные о самоубийствах в Испании. Цифры в процентах я не запомнил, уяснив себе только, что у нас они ниже среднемировых.
– Даже в этом мы отстаем от других, – заметил я.
А потом задумался: как, интересно знать, они собираются отговаривать меня исполнить задуманное? Умаслить, дав денег из государственного кармана? Засунуть в психушку? Или станут засылать ко мне домой каждое утро какого-нибудь барда, чтобы он пел «Спасибо тебе, жизнь!»? Но Хромой меня не слушал. Он увлекся газетной заметкой. И я попросил официанта принести нам еще по пиву.
Министерская программа направлена на раннее обнаружение признаков того, что сами они на своем казенном языке называют «формированием идеи суицида», для чего требуется участие людей из близкого окружения будущего самоубийцы.
– Получается, что, если ты им не настучишь, – заявил я, – они никак не смогут меня вычислить.
Моя мама медленно увядала в своих сенильных сумерках. Мой брат с удовольствием помог бы мне поскорее убить себя. Моя бывшая жена откупорит бутылку кавы, получив чудесное известие о моей трагической кончине. Мои коллеги по школе, возможно, потратят во время перемены минуту-другую на разговор обо мне. Мой сын постарается в первую очередь узнать, что я оставил ему в наследство, и вряд ли его заинтересует что-то еще. Таким образом министерство не может рассчитывать на меня в погоне за снижением статистических данных по самоубийствам.
А еще Хромой рассказал о существовании Испанского общества суицидологии, созданного также для предотвращения самоубийств. Согласно рекомендациям Общества, мы должны с особым вниманием относиться к любому человеку из нашего окружения, на лице которого вдруг отразится желание выброситься из окна. Если рассуждать здраво, то вовремя принятые меры, пожалуй, могут и сработать, но только когда речь идет о подростках. А вот начиная с определенного возраста человеку никто не помешает совершить нечто подобное – ни министры, ни психологи с хорошо подвешенным языком.
– Кроме того, чем больше они будут стараться разубедить человека, тем крепче он уверится в правильности своего выбора, – сказал я Хромому.
Автор заметки также пишет, что, как правило, самоубийцы не принимают решение с бухты-барахты. И я сообщил Хромому, что полностью с этим согласен. Под конец мы с ним обсудили судьбу тех несчастных, которые прыгали вниз с башен-близнецов в Нью-Йорке, чтобы не погибнуть в огне. По-моему, их поведение нельзя считать самоубийством, поскольку они делали выбор не между жизнью и смертью, а между быстрой и медленной гибелью, между более и менее мучительной. Хромой с ехидной миной назвал меня философом и заказал нам еще по пиву.
В самые первые годы работа в школе давалась мне настолько тяжело, что у меня даже начали выпадать волосы. От мысли, что так можно остаться и совсем лысым, я окончательно впадал в тоску. И, покидая дом, чтобы идти на уроки, не мог отделаться от страха. Иногда даже завтрак не лез мне в горло. Я боялся, что плохо подготовился к занятиям, боялся, что, стоя перед учениками, вдруг потеряю дар речи, боялся, что они будут плохо себя вести, боялся услышать жалобы от родителей или от директора, боялся, очень сильно боялся, видя, сколько волос скапливается в сливном отверстии, когда я принимаю душ.
Я ненавидел себя за то, что выбрал совершенно не подходящую для себя профессию, и мечтал о жизни, в которой всегда будет суббота. В воскресенье, по мере приближения к вечеру, мне становилось все хуже и хуже. Ночами, лежа в постели без сна, я думал, как хорошо было бы попасть под машину, подхватить какую-нибудь болезнь или что угодно еще, лишь бы получить бюллетень и не ходить в школу. Я страдал от бессонницы, и был период, когда, случалось, выпивал по бутылке вина в день, а на переменах глотал амфетамин. В безопасности я чувствовал себя только в субботу, да и то ощущение это было неустойчивым – так после окончания бури мы видим, что на горизонте уже зарождается следующая.
Как-то раз после педсовета я решился откровенно поговорить с Мартой Гутьеррес, единственной из всех коллег, кто внушал мне доверие. Я рассказал Марте то, в чем не рискнул бы признаться Амалии даже в мирные дни.
Марта стала давать мне разумные советы, делилась учебными материалами, помогала справиться с административными заморочками и подбадривала. Я не стал скрывать от нее свое желание бросить преподавание. На что она ответила:
– Каждый, кто посвятил себя этой профессии, хоть раз впадал в отчаяние.
А еще она посоветовала мне сменить обстановку и забыть на время о повседневной рутине. Например, присоединиться к небольшой группе преподавателей, которая через несколько недель отправится по программе обмена в одну из школ Бремена. Марта обрисовала эту программу в самых завлекательных красках: экскурсии с гидом, прогулки, барбекю в доме одного очень симпатичного немецкого учителя, освобождение от уроков и проверки заданий. При этом ученики станут жить в частных домах, что избавит нас от постоянного с ними общения. Короче, речь идет о завуалированной форме каникул. Посоветовавшись с Амалией, я предложение принял.
Опыт удался, ученики были очень довольны, родители благодарны, так что на следующий год, заручившись согласием Амалии – правда, на сей раз не слишком уверенным, – я снова без колебаний записался на участие в программе и даже добровольно вызвался выполнять ряд организационных функций. Среди прочего была запланирована и пароходная прогулка по реке Везер. Бременская школа взяла на себя все расходы, как мы брали на себя расходы по пребыванию немецких учеников в Мадриде. Предполагалось, что два учителя, мужчина и женщина, прилично знавшие испанский, отправятся с нами в роли гидов и переводчиков. Пароход двинулся вниз по течению, но, когда до моря оставалось еще довольно далеко, у верфи он развернулся на сто восемьдесят градусов и пошел обратно. Именно тогда, по пути назад, случилось странное событие – оно вспоминается мне всякий раз, когда я начинаю думать о Марте Гутьеррес, моей покровительнице, которую я воспринимал, возможно бессознательно, как своего рода замещение матери, чему способствовала и солидная разница в возрасте между нами.
По всей видимости, с ее стороны к нашим дружеским отношениям примешивалось что-то еще, о чем я не догадывался до поездки в Бремен и что, к счастью, потом не получило продолжения. Этот эпизод я воспринимаю теперь как доказательство того, насколько мало мы способны узнать друг друга, даже если проводим вместе много часов и делимся разного рода откровениями. Я бы сказал, что внутри у нас всегда есть своего рода недоступная зона, темная комната, где каждый хранит некую постыдную правду о себе.
Вдали уже показались дома Бремена, а мы с Мартой Гутьеррес тем временем обсуждали, как удачно все получилось с нынешней программой обмена и как хорошо мы себя чувствуем в этом городе, таком далеком и таком непохожем на наш. И тут мы остались на несколько минут вдвоем на верхней палубе. Вдруг Марта схватила мою руку и рывком положила себе на грудь под распахнутым пальто. Я ничего не понял. Сначала мне показалось, что она плохо себя почувствовала, у нее закружилась голова, может даже, случился инфаркт, и моя рука нужна была ей, чтобы не упасть или показать, где у нее болит, а словами выразить это у нее не получалось. Но еще больше, чем сама эта нелепая ситуация, удивил меня ее невыносимо тоскливый взгляд. Но я не успел ничего сказать – Марта убрала мою руку со своей груди и очень быстро спустилась вниз, туда, где оставались наши ученики и пара немецких коллег.
Я ошалело смотрел на собственную ладонь, словно ожидая увидеть на ней капли крови, копоть – ну, не знаю, что еще, или какие-то следы от тела Марты Гутьеррес, или отпечаток ее одежды. Мне по-прежнему казалось, что я стал участником сцены, не поддающейся моему пониманию. Зная Марту, я не мог поверить, что она не сумела сдержать некий любовный порыв, хотя полностью этого не исключал.
И ни разу, оставаясь коллегами по школе до самой ее внезапной смерти, мы не вспоминали тот случай на корабле. Она не пыталась объяснить его, а я не просил объяснений. На следующий год Марта в последний раз участвовала в программе школьного обмена. Еще через год и я тоже отказался ехать туда – в первую очередь потому, что мне не хотелось отправляться в поездку без нее, а также потому, что постепенно научился относиться к работе спокойнее; хотя это не значило, что я улучшил свои преподавательские навыки или поборол неуверенность и страхи. Просто я начал обрастать броней непрошибаемого цинизма, помогавшей сохранить душевное здоровье и приспосабливаться к обстоятельствам. Мало того, порой я даже стал получать удовольствие от вещей, которые, как считал раньше, никогда, никогда в жизни не буду способен вытерпеть.
Господи, как же трудно устоять, глядя на эти узкие брючки и коротенькие юбчонки, на выставленные напоказ стройные, дьявольски соблазнительные ноги под столами, а иногда даже и на края трусиков – особенно у некоторых учениц, сидящих в первом ряду.
И какой мощный соблазн исходит от этих ладных фигур, от этих еще не оформившихся до конца грудей, торчащих под тонкой тканью, от прелестных губ и распущенных волос, от изящных шеек и милых юных мордашек, над которыми так славно поработала природа.
В те дни, когда Амалия перестала раздвигать для меня ноги, я много раз был готов совершить ошибку, которая на кого угодно могла бы навлечь непоправимую беду. Но я сумел устоять, хотя, признаюсь, иногда это стоило мне бешеных усилий, ведь изо дня в день я рисковал потерять контроль над собой, как потеряла его Марта Гутьеррес на корабле в Бремене.
Однажды я остался в классе один на один с шестнадцатилетней красоткой, которая со скороспелой ловкостью пользовалась своими чарами. На уроках она взяла привычку пристально смотреть мне в глаза, и это начинало волновать меня гораздо сильнее, чем такой вполне благоразумный мужчина, каким считал себя я, способен был вынести. Так вот, эта самая ученица, от которой к тому же чудесно пахло, явилась, чтобы задать какие-то вопросы по моему предмету. Полурасстегнутая блузка открывала край лифчика. Если бы она повела себя чуть настойчивее, я бы вряд ли устоял.
Мы ведь не изо льда сделаны. Как не был сделан изо льда и тот толстый, сутулый и неразговорчивый тип, который преподавал у нас этику, религию и, кажется, музыку. Я не успел с ним потеснее познакомиться, поскольку он ушел из школы (или его выгнали) вскоре после моего туда поступления. Знаю только, что он любил щупать учеников – без различия пола. Один такой отвратительный случай можно скрыть, и даже пару случаев, но у этого преподавателя, судя по всему, совсем отказали тормоза. В нынешние времена его отправили бы в тюрьму, а то и показали бы по телевизору. В начале девяностых подобные неприглядные истории – если, конечно, дело не доходило до травм и увечий – старались уладить по-тихому, а то и вовсе замолчать, чтобы спасти доброе имя школы. Этот тип долго сидел дома на больничном, а когда снова вышел на работу, на лице у него все еще были заметны синяки. По слухам, его как следует отутюжил папаша одного из учеников.
По мнению Хромого, такая кара была недостаточной. Будь сам он родителем жертвы, кастрировал бы мерзавца без наркоза. И это при том, что мой друг убежден: мужчины рождены, чтобы извергать семя – всегда и при любых обстоятельствах, однако они ни в коем случае не должны применять силу и пользоваться чьей-то беззащитностью.
– Для этого и существует на свете проституция, – говорил он. – Ты идешь, платишь что положено, сбрасываешь пар – и гуляй себе.
Четвертая записка гласила:
Рядом с нами живет эксплуататор женщин, которого часто можно заметить в борделе Ла-Чоперы.
Я всю ночь не мог сомкнуть глаз. Кто-то ходил за мной по пятам и собирал компрометирующую информацию для шантажа. И как мне теперь поступить? Пойти к Амалии и все ей выложить? Или ждать публичного позора? Я уже представлял себе разоблачительные фотографии в соцсетях с указанием моего имени и точного адреса. А вдруг их приклеят скотчем к стенам домов в нашем районе или к дверям школы?
В конце концов я так распсиховался, что чуть не заболел. И пришел к мысли, что, видимо, стоит решить проблему самым радикальным способом: рассказать Амалии правду, то есть попробовать растолковать ей, что я, черт возьми, мужчина и, как всякому мужчине, мне нужна женщина, иногда прямо срочно нужна. Если говорить лично обо мне, то меня вполне устраивает она, Амалия, но, раз она отказывает мужу в сексе, я вынужден как-то изворачиваться, чтобы удовлетворять свои естественные потребности, и прибегать к продажной любви. А то убогое и грязное наслаждение, которое я получал за деньги от незнакомой женщины, к тому же в сомнительных, с санитарной точки зрения, условиях, было для меня в первую очередь унизительным.
Разумеется, я пользовался презервативом. А она как думала?
Прокручивая в уме воображаемый разговор, я прекрасно знал, что никогда не отважусь предъявить Амалии подобные аргументы. Во-первых, мои рассуждения вроде бы приравнивали Амалию к проститутке. Поэтому вряд ли наш брак продлится хотя бы полминуты после таких признаний.
Как и всегда, когда мне был нужен собеседник, которому можно излить душу, я призвал Хромого. И сразу же сообщил ему, что опущенная в мой почтовый ящик записка была уже четвертой.
– Не волнуйся ты так, – сказал он, вроде бы не придав анонимке большого значения, – давай просто сменим район.
Я ответил, что вряд ли это поможет. Тот человек, который шпионит за мной, кем бы он ни был, дела своего не бросит. Мой друг спросил, нет ли у меня конкретных подозрений относительно автора записок. Я только пожал плечами.
– И что, все они адресовались именно тебе? Ни одна – твоей жене?
Я не исключал, что Амалия тоже получала анонимки, но мне об этом ничего не было известно.
– А тебе не кажется странной такая история? Если ящик открываешь ты, послания адресованы тебе, а если она – то ей? По-моему, записки пишет твоя жена. Протри наконец глаза.
За ужином я часто смотрю телевизор. Это одна из привычек, которые я завел, после того как стал жить один. При Амалии телевизор был под запретом – чтобы уберечь Никиту от дурного влияния.
Одиночество, оно, как известно, более снисходительно, хотя в итоге отнимает куда больше, чем дает. Я включаю телевизор, чтобы почувствовать, что рядом со мной есть кто-то еще. Мне нравятся дикторы и ведущие, особенно женщины, потому что, когда они говорят, глядя в камеру, у меня создается впечатление, будто они обращаются лично ко мне.
А ведь они и вправду обращаются исключительно ко мне, хотя сами этого не знают. И никто этого не знает.
Пепа дремлет в своем любимом углу. Пепа – это машина, вырабатывающая сон. В свои щенячьи годы она иногда просыпалась и лаяла, заслышав шаги на лестнице. Теперь ее ничем не прошибешь. Сплошные апатия и спокойствие. Поесть, справить нужду, поспать – к этому сводится вся ее жизнь. И в общем-то эта жизнь весьма похожа на мою собственную, разве что сплю я меньше, не гажу на газоны и вынужден ходить на работу.
Амалия не позволяла ей запрыгивать на диван, а я – сколько угодно, но уже на тот диван, который теперь стоит у меня в квартире. По всей видимости, собака крепко усвоила запрет Амалии и до сих пор побаивается лежать рядом со мной. Я говорю ей: «Успокойся, злодейка сюда больше никогда не придет». Зову Пепу к себе. Но она все равно отказывается. Не хочет или не понимает, а только выжидательно смотрит, и глаза у нее такие глупые, что похожи на человечьи. Не остается ничего другого, как затаскивать ее насильно, но стоит мне на минутку отойти на кухню или в туалет, как эта паршивка снова несется в свой угол.
Вчера, перескакивая с канала на канал, на шестом я наткнулся на репортаж о домах престарелых в Кастилии-Леоне, где с постояльцами плохо обращаются и держат впроголодь. Показали подпорченное мясо в пластиковых пакетах. Ведущий программы хотел было задать вопросы старику у входа в заведение. Но бедняга только и успел сказать: «Совести у них нет», – и его тут же окружили люди в белых халатах и увели внутрь.
Я всю ночь вспоминал увиденное. Как и Рауль, я одержим идеей обеспечить маме возможность достойно прожить последний отрезок жизни. Сколько лет ей осталось – год, как мне, два или четыре? Это не имеет значения. Да, надо признать, что разум ее окончательно угас, но ведь осталось тело. Чистота, соответствующее питание, доброе отношение – вот тот минимум, которого мы должны для нее требовать. И за это с нас берут немалые деньги.
Сегодня я не собирался ехать в пансионат, но после вчерашнего телерепортажа просто не мог усидеть дома. Выглядела мама хорошо. Когда мы остались в комнате вдвоем, я тщательно осмотрел ее голову, подмышки, грудь и даже интимные части тела. Надеюсь, в комнате нет скрытых камер. Не могу сказать, чтобы она пахла розами, но и неухоженной я маму не нашел. Проверил пульс, причесал, потом с помощью пинцета выдернул несколько волосков с подбородка. При мне она съела одну из принесенных мною конфет. Вторую я спрятал в ящик тумбочки, но понял, что самостоятельно она ее съесть не сможет, даже обертку не снимет. Прежде чем уйти, я хотел получить информацию о весе мамы, а также об обедах и ужинах последних дней. Сиделка сообщила, что утром здесь был Рауль и задавал те же вопросы. Правда, их задавали и родственники других постояльцев. Стало понятно, что вчерашний репортаж на шестом канале вызвал общую панику.
– У нас заведение серьезное, – заверила меня сиделка.
Я извинился за свою подозрительность. Она не обиделась и сказала, что на моем месте вела бы себя точно так же.
Когда я в первый раз объяснял в классе парадокс об Ахиллесе и черепахе, он вызвал среди учеников бурные споры. Все желали блеснуть умом и способностью к анализу. Я старался их утихомирить и дать каждому по очереди право высказаться. Как мне стало потом известно, многие продолжили дискуссию и у себя дома за ужином. Такой успех помог мне увериться в собственных педагогических талантах. К сожалению, теперь ничего подобного больше не происходит. Интерес к разгадке парадокса о быстром Ахиллесе и медлительной черепахе с каждым следующим годом заметно снижался. Когда-то выдумке гениального философа я посвящал целый час. Ученики были искренне увлечены, учитель тоже. С некоторого момента, когда получил распространение интернет и мир завоевали мобильные телефоны, ребят перестало волновать, сможет Ахиллес догнать черепаху или нет. Сегодня утром ситуация дошла до крайней точки. На парадокс бедного Зенона я потратил меньше десяти минут. Ни один ученик не рвался отыскать рациональное объяснение логической ловушки, никто не проявил ни малейшего к ней любопытства, никто не пожелал вступить в спор, не прозвучало ни одной шутки. У меня возникло ощущение, что передо мной сидят двадцать девять клонов моего сына Никиты.
Тогда я попробовал разобрать гипотетический силлогизм Демокрита – правда, чтобы вызвать к нему интерес, имя философа решил заменить на имя какого-нибудь известного подросткам персонажа. Получилось у меня вот что: певец Давид Бисбаль утверждает, что жители Альмерии (ими я заменил жителей Абдеры) лжецы; Давид Бисбаль – житель Альмерии, поэтому он лжет; но в таком случае неправда, что жители Альмерии – лжецы. Хорошо, Давид Бисбаль не лжет, тогда выходит, что жители Альмерии и вправду лжецы; значит, Давид Бисбаль лжет; значит… Кажется, уже после второго допущения ученики перестали следить за моими рассуждениями, хотя, вероятно, Давид Бисбаль просто вышел из моды и им до него больше нет дела.
Вечером, вернувшись домой, я ждал звонка от какого-нибудь разгневанного отца или возмущенной мамаши, которые спросят меня с альмерийским акцентом, откуда я взял, что жители Альмерии – лжецы.
Недавно я прочел в газете статью о постепенном снижении коэффициента интеллекта у новых поколений. О том, что они не способны концентрировать внимание и что им надо каждые пять минут менять стимул. Проблема задела не только Испанию. Зачем стараться что-то запоминать, если все есть в Google? Зачем стараться постигнуть принципы того, что можно узнать или осуществить, нажав соответствующие кнопки? Зачем мучить собственный мозг, если у нас имеются машины с искусственным интеллектом? Прогнозы у меня мрачные, очень мрачные. Эти ребята закончат тем, что будут шумно приветствовать какого-нибудь диктатора. Такое обычно происходит, когда у толпы перестает развиваться критическое мышление и принятие решений делегируется той или иной высшей инстанции. Слава богу, что я до этого не доживу.
Новая игрушка лежала на ковре. Мы с Амалией договорились, что не станем вмешиваться, как бы ни повернулось дело. Примерно через месяц нашему сыну исполнится три года. У нас уже не осталось сомнений: с умственным развитием у него не все в порядке. Боясь, что психолог только навредит ребенку, мы решили самостоятельно прояснить ситуацию. И с этой целью придумали следующий эксперимент.
Игрушка представляла собой деревянный куб, похожий на большую игральную кость с отверстиями на разных гранях, куда требовалось вставить деревянные же детали, покрашенные экологически чистой краской. Не помню, сколько их было точно – двенадцать или тринадцать. Каждому отверстию соответствовала своя деталь. Они были простой формы: сердечко, цилиндр, пятиугольная звезда и так далее. Это была развивающая игра, рассчитанная на детей моложе Никиты. Амалия купила ее в магазине, который специализировался на обучающих играх. Итак, мы положили куб с деталями на ковер и позвали Никиту из его комнаты. Малыш, как мы и думали, кинулся на новинку.
Условий игры мы сыну намеренно не объяснили. Пока он будет совать детали в отверстия, мы будем находиться рядом, но притворимся, что читаем, скажем, газету.
Обычно, если у Никиты что-то не получалось, мы спешили ему на помощь, а иногда, потеряв терпение, ругали его. Однажды, увидев, что он выходит с кухни, заливаясь слезами, я спросил Амалию, не отшлепала ли она сына. «Как ты мог такое подумать?» – возмутилась жена. Но на самом деле только притворилась возмущенной, чтобы я не стал докапываться до правды. Готов спорить на что угодно: Амалия тогда его ударила. «В нашем доме никто и никогда ни на кого не поднимет руки!» Эти слова мог бы без колебаний произнести и я сам. Мы с ней действительно никогда не поднимали руки ни друг на друга, ни на Никиту. Я неукоснительно соблюдал это правило с первого до последнего дня. Она же, кажется, когда меня не было дома, могла и сорваться.
Никита сразу же стал пытаться вставить детали в куб. Иначе говоря, суть игры малыш понимал. И даже быстро добился успеха, ловко управившись с деталью в форме диска, так что Амалия немедленно толкнула меня локтем в бок, чтобы я разделил ее торжество и словно говоря: «Ну вот, видишь, наш сын не такой отсталый, как ты утверждал». И даже успела скроить улыбку, отметающую мой скептицизм. Но, на беду, мои неутешительные прогнозы оправдались, когда Никита принялся со всей силы пихать и другие фигуры в отверстие, предназначенное для диска. Если деталь не входила, он хватал следующую, какую угодно, вместо того чтобы искать нужную по форме. И с каждым разом все упорнее совал детали в не подходящие для них ячейки. В отличие от Амалии, я думал, что в этом случае Никита применял силу не для того, чтобы добиться своего, а чтобы наказать игрушку, которая не подчинялась его воле.
В конце концов, терпя одну неудачу за другой, он по-настоящему разозлился и отшвырнул деревянный куб к окну. Мне очень захотелось прийти к нему на помощь, но я сдержался, помня, что обещал не вмешиваться. Амалия сидела, закрыв лицо газетой.
Слезы Амалии огорчали меня далеко не всегда. Случалось, я смотрел на плачущую жену даже с явным удовольствием.
Как это было незадолго до нашего разрыва или вскоре после развода – когда она плакала по разным поводам и не всегда из-за меня. Смотрел со злым удовольствием? Возможно. Потому что слезы придают женским лицам особую привлекательность. Ладно, не буду преувеличивать: не всем, конечно, женским лицам, а только некоторым. А вообще, мне не нравится видеть плачущих людей, хотя кое у кого это получается очень эффектно. Я имею в виду чисто эстетическое впечатление. Правда, такая мысль засела у меня в голове после того, как я где-то, не помню где, подобное суждение услышал или прочитал. Я поделился им с Хромым, и он одобрительно похлопал меня по плечу:
– Черт побери, наконец-то слышу от тебя что-то разумное. А то я уже начал беспокоиться.
Время спустя, после нашего с Амалией развода, я столкнулся на улице с ее матерью. Такие встречи с бывшей тещей нельзя было считать неожиданными, поскольку, овдовев, она перебралась жить в район, где находилась ветеринарная клиника, куда я водил Пепу. Старуха хотела пройти мимо, не поздоровавшись. Но я преградил ей путь и спокойно, но решительно спросил, что она против меня имеет. С обиженным видом, не глядя мне в глаза, она заявила, что и она, и ее псориазный муж, царствие ему небесное, считали наш развод с Амалией безусловной победой их дочери. Еще бы! С учетом решения судьи теща имела все основания для подобного вывода. У меня появился соблазн поздравить святошу и сказать: «Ваш внук не был крещен, ваша дочка не верит в Бога, она спит с женщинами и всю жизнь голосовала за социалистов». Но я промолчал. Что я выиграю, с дьявольской жестокостью отомстив старой дуре, которая в свои семьдесят с лишним лет уверена, что после смерти ей уготованы вечное спасение и райские услады?
Значит, ее дочь победила? Ну-ну… Помню, как пресловутая победительница, считавшая освобождение от меня счастьем (есть слова, которые мы никогда не забываем), однажды в воскресенье часов в одиннадцать утра позвонила в домофон и сказала, что нам надо поговорить. «Срочно», – добавила Амалия таким тоном, что я подумал, не сошла ли она с ума. В любом случае моя бывшая была сильно взвинчена. Неужели ей не пришло в голову, что я мог быть не один? Но я был один. На самом деле я всегда был один – даже когда жил с ней, и особенно когда жил с ней.
Клянусь, знай я заранее о визите Амалии, нанял бы какую-нибудь эскортницу и хорошо заплатил бы ей, чтобы изображала мою любовницу. «Познакомься, это Хулия (или Ирина, или Николета). Ты можешь спокойно говорить при ней. У меня от нее секретов нет».
Амалия вошла в прихожую, не дожидаясь приглашения и не чмокнув меня в знак приветствия. Контраст между ее холодностью и восторгом, с каким встретила гостью Пепа, был разительным. Собака с безумной радостью кинулась к Амалии, поставила лапы ей на бедра и подняла морду, пытаясь дотянуться языком до подбородка, губ и шеи. Лицо Амалии исказила гримаса брезгливости. Она резко подняла руки, словно на нее напали грабители, не желая даже дотронуться до собаки и возмущаясь тем, что собака дотронулась до нее. Я же на несколько секунд дольше, чем следовало, наслаждался этим зрелищем и не спешил отогнать Пепу.
Но тут Амалию словно прорвало: она говорила торопливо, размахивала руками и жаловалась, дав волю слезам, которые ее, вне всякого сомнения, красили. Интересно знать, а сдерживала ли она свои эмоции, оставаясь наедине с Тамарой, или Лупитой, или Дженни? Должен признать: бегущие по лицу слезы с разводами туши придавали Амалии неотразимую прелесть, так что, не знай я ее сволочного характера, мог бы в этот миг отчаянно влюбиться.
Мимо моего внимания не прошла и новая короткая стрижка. Мне больше нравились прежние длинные волосы, покрашенные в удачно подобранный цвет, которые падали ей на плечи и даже в сорок лет делали похожей на симпатичную молодую девушку. Сейчас она выглядела ровно на свой возраст – красивая зрелая дама, скрывающая следы прожитых лет под умелым макияжем, а целлюлит – под элегантной одеждой. Фигуру она тоже сумела сохранить – благодаря пилатесу, здоровому образу жизни, овощной диете и тому подобным фокусам.
На радио Амалия, когда ведет свою передачу, говорит отчетливо, спокойно, без милого женского кокетства. А в то утро у меня дома она извергала потоки слов, то и дело срываясь на крик, как уличная торговка, визгливо зазывающая покупателей. И явно потеряла над собой контроль.
– Ты слышишь или нет? Твой сын меня ударил.
У внешних уголков ее глаз образовались сеточки морщин. Пока мы оставались вместе, тратя время и силы на то, чтобы портить друг другу жизнь, я их не замечал.
Совместная жизнь с этой умной женщиной превратилась для меня в бесконечную череду унижений. Амалия считалась не только умной, но и успешной: на радио у нее была своя программа, она пользовалась уважением в обществе и зарабатывала больше, чем я. Порой, когда мне хочется всколыхнуть свои обиды, я включаю радио и ищу ее голос. А пока слушаю, оглядываюсь по сторонам, смотрю на ужасные стены своей квартиры, на убогую мебель, безвкусные картины и вдруг испытываю дикое желание выброситься из окна.
Я остро сознаю собственную неполноценность, но ненавижу, когда мне о ней то и дело напоминают. Всякое сравнение наших с Амалией интеллектуальных способностей закончится не в мою пользу. У меня лучше развито логическое мышление, и я больше читал. Но первое применимо лишь в особых случаях, и от него нет никакого толку, когда речь идет о повседневной жизни или о попытках применить его в пылу супружеских ссор. Любой упрек Амалии (что я скучный, занудливый, малообщительный), или вовремя пролитые слезы, или быстрота словесной реакции оказываются на поле боя бесконечно действеннее, чем мое стремление неспешно развить и как можно доходчивее изложить собственную точку зрения.
А еще мне сильно вредила тяга к абстракциям: уже в самом начале спора я запутывался в преамбулах, отступлениях и уточнениях – все это Амалия одной-единственной и простой фразой разметала, как внезапный порыв ветра разметает кучу сухих листьев. Она не прочла и трети того, что читал я. Она читала главным образом романы, газетные новости и женские журналы, почти всегда делала это в постели и нередко засыпала, держа открытыми книгу или журнал в руках. Тем не менее, как мне кажется, Амалия извлекала из своего чтения гораздо больше пользы – может, лучше запоминала прочитанное, может, лучше просчитывала, как и когда вставить в разговор нужные сведения.
В ее культурном багаже имелись огромные лакуны. Но у кого их нет? Однако она умела ловко скрывать это за обворожительной улыбкой, или удачно меняя тему, или мило надувая накрашенные губки. Я же, напротив, стеснялся своего невежества и поэтому наверняка выглядел бледнее во мнении окружающих.
Амалия прекрасно ориентировалась в законах. Она знала, как повернуть их в свою пользу; могла ссылаться на статьи и пункты, о существовании которых мы, все остальные, даже не подозревали, и в первую очередь потому, что не брали на себя труд копаться в таких вещах или внимательно прочитать нужные бумаги. Именно она занималась нашими семейными документами, счетами, налоговыми декларациями и прочими бумажными делами, которые для меня были страшней зубной боли. В этом смысле моя большая вина состояла в том, что я ни во что не хотел вникать.
Если мы обедали или ужинали с друзьями в ресторане, Амалия никогда не упускала случая при них подпустить шпильку в мой адрес. Наверное, она делала это не со зла – просто чувствовала внутреннюю потребность показать, что ни в малейшем степени не находится у мужа в подчинении. А меня страшно коробили улыбочки, которыми отвечали сидевшие за столом на такие выпады, и если потом, когда мы оставались наедине, я признавался, что ее слова меня задели, Амалия говорила в свое оправдание, что я слишком мнительный или слишком обидчивый, и тем самым рушила последние бастионы моего самолюбия.
После развода я резко порвал отношения с нашими общими друзьями. Просто перестал звонить им, а они перестали звонить мне.
Хромой, надо добавить, не раз высказывал сомнение, что можно назвать умной женщину, которая вышла за меня замуж.
Я связывал рассеянность и забывчивость нашей матери с ее возрастом. Ведь это естественные спутники старости, говорил я себе. С годами люди теряют подвижность, многое забывают, плохо видят, еще хуже слышат и не разбираются в достижениях технического прогресса. Думаю, Рауль рассуждал точно так же, иначе он поспешил бы предложить план срочной помощи маме, которую желал считать целиком и полностью своей собственностью, но вынужден был, к его сожалению, делить со мной.
Иногда мама не могла вспомнить, что ей минуту назад говорили. Или снова задавала вопрос, на который мы уже ответили. Или забывала, куда положила ту или иную вещь. Зато без малейшего напряга рассказывала о событиях своей молодости, почему я и отгонял от себя мысль, что с головой у нее не все в порядке и дело тут не только в старости.
Первые признаки были едва заметными, но это не помешало Амалии сразу увидеть истинные корни проблемы. Мы с ней уже были погружены в долгую супружескую войну, и, как я подозревал, она клеветала на мою мать только из желания позлить меня, поскольку была уверена: именно с этого фланга можно вести атаку, гарантирующую победу. Я зверел от гнева и ругательски ругал ее родителей – только чтобы ответить ударом на удар.
Сегодня, раздумывая об этом спокойнее, я готов допустить, что правы были мы оба. Иными словами, Амалия намеренно старалась вывести меня из равновесия и поэтому сгущала краски, твердя о явных признаках умственного расстройства у свекрови. Какое-то время спустя ее подозрения, внушенные интуицией или жаждой досадить мне, но ни в коем случае не надежными познаниями в медицине, подтвердились.
Мы по-прежнему постоянно навещали как родителей Амалии, так и мою мать, в первую очередь ради того, чтобы Никита мог хотя бы несколько часов побыть с ними. Сына не приходилось слишком долго уговаривать, поскольку обе бабушки и дедушка всегда были щедры с ним. Из того и другого дома мальчишка уходил, неизменно унося в кармане определенную сумму. Если же они не торопились вручить ему деньги, Никита с детским простодушным нахальством напоминал об этом; и дед приходил в такое умиление, что порой нарочно изображал забывчивость, чтобы услышать от внука его требование.
Иногда мы втроем заезжали к моей маме, но скрывали от нее наши раздоры. На самом деле она и умрет, не узнав, что я развелся. Иногда я навещал ее с Никитой. Совсем редко Амалия бывала там без меня, хотя в их со свекровью отношениях не было и намека на симпатию и добрые чувства. Однажды, вернувшись домой, Амалия рассказала, что ее специально подкараулила соседка, чтобы рассказать о том, о чем, кажется, уже судачил весь дом. Накануне вечером мама справила нужду прямо в подъезде.
– Ну и что из того? – с вызовом спросил я.
– За последнее время это случилось уже во второй раз.
– Ну и что? У тебя есть доказательства?
По выражению ее лица было видно, что она с большим удовольствием передает мне предполагаемый разговор с соседкой. И это меня взбесило. Я говорю «предполагаемый», потому что далеко не уверен, что такой разговор на самом деле имел место. Короче, в этом случае я опять не пожелал оценить ситуацию трезво и увидеть в ней не одну только провокацию со стороны Амалии накануне нашего с ней разрыва. На мой вопрос, не для того ли она затронула эту неприятную тему, чтобы втянуть меня в очередную ссору, жена ответила предельно спокойно, но самым омерзительным тоном: рано или поздно вам с братом все-таки придется посмотреть правде в глаза.
При первой же возможности я поехал к маме. Без Никиты. Мы с ней долго рассматривали фотографии в семейном альбоме. Я не заметил в ее поведении ничего тревожного. Она всех узнавала, все помнила, рассказывала разные забавные случаи. И была такой веселой, такой спокойной, такой разговорчивой и к тому же изящно причесанной, что я решил не будоражить ее вопросами о том, как могла произойти та неприглядная история в подъезде.
Голос у нее красивый, я бы сказал, бархатный. Но меня буквально выворачивает наизнанку, когда я его слышу. Наверное, поэтому и слушаю. Я часто отыскиваю по радио передачу Амалии и, улегшись на диван вместе с Пепой, начинаю ненавидеть и безотказную профессиональность ее шуток, и то, как она делает обзор новостей, и то, как берет интервью, во время которых порой с трудом скрывает, хорошо, плохо или нейтрально относится к гостю программы, и то, как читает текст, заранее написанный в таком изысканном и таком безупречном стиле, что я сомневаюсь, сама ли она его сочинила.
Никто из тех, кто увидел бы меня лежащим с закрытыми глазами на ковре или диване, не поверил бы, что в этот миг я веду жестокое сражение. С кем? В течение долгого времени я и сам не знал ответа. Но теперь совершенно уверен: мой смертельный враг – испепеляющее меня изнутри восхищение. Ведь ужасно трудно смириться с фактом, что ты вынужден признавать достоинства человека, которого ненавидишь. Поэтому я иногда слушаю радиопередачу Амалии в надежде, что она вот-вот собьется, запутается, потеряет нить, не избежит плеоназмов, некстати хихикнет, не сумеет подключиться к телефонному звонку или слушатель подловит ее на ошибке… А любая ошибка Амалии, даже самая пустяковая, вызывает у меня вспышку удовольствия.
Сегодня я слушал интервью с депутаткой от левой партии, которая называется «Подемос». Речь шла о нынешней политической ситуации. Обе дамы дружно смеялись и обращались друг к другу на «ты», словно беседовали две подружки. Они обсуждали конфликт в Каталонии, безработицу, государственный бюджет и, разумеется, коснулись равенства полов, хотя эта проблема, пока мы жили вместе, Амалию почти не волновала. Короче, поднимались те темы, которые давали депутатке возможность повторить пункты предвыборной программы своей партии и разгуляться, критикуя политических противников. Амалия часто сопровождала заявления собеседницы одобрительными возгласами. И ни разу не поспорила с ней и не попросила уточнений. А под конец поблагодарила за согласие уделить программе несколько минут «своего драгоценного времени». Днями раньше Амалия брала интервью у политика из правой Народной партии, который, как я понял, только что выпустил в свет собственную книгу. Но Амалия держалась с ним с враждебностью, едва прикрытой натужной вежливостью. Большинство вопросов было составлено так, чтобы поставить гостя в затруднительное положение – он ни в коем случае не должен был произвести на публику благоприятного впечатления. Амалия наседала на него: «Да, но ведь…», «А вам не кажется, что правые противоречат сами себе, когда?..», «А почему вы не уделяете внимания таким вопросам, как?..» Ведущая резко перебивала собеседника, когда ему удавалось убедительно отстаивать свою позицию, и вела полемику в откровенно обвинительном ключе. Дважды она упомянула дела, связывавшие его партию с криминалом или коррупционными скандалами. А прощаясь, сухо поблагодарила, после чего позволила себе с насмешкой отозваться о заглавии упомянутой книги. Если бы выборы проводились на следующий день, я бы точно проголосовал за этого бедолагу, отстаивавшего идеалы, в которых, кстати сказать, с детства воспитывалась Амалия.
Ах, Амалия, Амалия…
Изнеженная девочка из района Саламанка, теребившая свой клитор, глядя на обложку альбома Pecos, как она сама мне рассказывала вскоре после нашего знакомства.
Образцовая ученица школы Лоретской Богоматери на улице Принсипе де Вергара. Она никогда не убила даже мухи, не разбила ни одной тарелки и не позволяла себе никаких шалостей.
Девочка, не пропустившая ни одной мессы. Собиравшая коллекцию скапуляриев и образков с изображениями святых. Спавшая на кровати, над изголовьем которой висело распятие, и любившая сооружать алтари из цветов в гостиной их дома.
В 1975-м она взяла за руку сестру, и обе девочки, одетые в черные пальто, вместе с родителями прошествовали мимо гроба генералиссимуса Франко, выставленного в Колонном зале Королевского дворца. И было это в тот же самый день, когда мой отец-коммунист поднял бокал шампанского, а мама просила его:
– Говори потише, Грегорио, тебя ведь могут услышать.
Еще не прошло и года, как мы перестали жить под одной крышей. С Никитой я виделся, согласуясь с пунктами, прописанными в решении судьи. И меня при встречах с сыном начало посещать странное чувство. Казалось, что теперь, лишившись права опеки над ним, я стал чувствовать Никиту не таким моим, как прежде. Отныне я должен был взвешивать каждое свое слово, чтобы он не обиделся, не рассердился и не отказался приходить ко мне. Я мог общаться с ним только в позволенные часы, как будто шел в библиотеку и брал книгу, которую в должный срок непременно следовало вернуть.
«Если бы он по-настоящему меня любил, – думал я, – ничто не помешало бы ему время от времени убегать, чтобы побыть со мной». Но в таких рассуждениях не было упрека ему. Пожалуй, нас обоих устроило бы, если бы я сохранял свою власть над ним, но в меньшем объеме. У меня была своя цель: Никита должен видеть во мне не заместителя командира, а равного себе по званию, и для достижения этой цели я выработал собственную стратегию. Надо оставить целиком и полностью за Амалией задачу внушать сыну какие-то правила и устраивать ему взбучки, когда требуется или когда она теряет терпение. Амалия много курила, но сыну курить запрещала. Я курить бросил, однако давал ему денег на пачку-другую сигарет, хотя и понимал, что совершаю педагогическую ошибку.
Мы сохраняли с ним довольно близкие отношения. И тем не менее иногда я вдруг задумывался о том, что мальчишка превращается в незнакомого мне человека, и было грустно и больно думать, что точно так же он мог с некоторых пор воспринимать и меня. Во время наших встреч нам случалось подолгу молчать. Или я что-то говорил, а он сидел, уткнувшись в экран мобильника, чего при иных обстоятельствах я бы не стерпел. Как-то дождливым днем Никита выглядел более вялым, чем всегда, и я уговорил его пойти в кино. Но где-то в середине фильма заметил, что он спит.
Через год после того, как я поселился в Ла-Гиндалере, Никита как-то рывком вытянулся и по росту уже догонял меня. Трудно было к такому привыкнуть, но теперь при разговоре я уже не смотрю на него сверху вниз. В шестнадцать лет лицо у сына покрылось прыщами, на верхней губе наметился пушок – такой же редкий, как у Раулито в том же возрасте. Голос стал ниже, жесты – ровнее, они утратили живость и изящество. Он терпел, когда я его обнимал, но решительно не позволял целовать себя в щеку. Зато к Пепе проявлял больше нежности.
Сына мне было жаль. И жаль до сих пор. Глядя на него, я говорю себе: «До чего же этому парню всю жизнь не везло». Амалия посылала Никиту ко мне, а я потом отправлял обратно – мы словно гоняли теннисный мяч на корте. Если бы он родился в другой семье, в другие времена, в другой стране… из него мог бы вырасти совсем другой человек. Хотя кто знает… Поди тут угадай. Иногда я со странным чувством смотрю, как он уходит. Смотрю на его спину, затылок, неуклюжую походку и начинаю воображать, будто я – это мой отец, а Никита вдруг превращается в подростка, каким был когда-то я сам, и тогда жалость к нему усиливается, хотя вряд ли мои чувства к сыну похожи на те, что испытывал ко мне отец.
Сейчас я вспомнил одну субботу, когда мы с Никитой отправились к бабушке. Наступила моя очередь взять его к себе, и я пребывал в некоторой тревоге, поскольку он вступил в тот возраст, когда с друзьями-приятелями ему было куда лучше и веселее, чем со мной. Больше всего я боялся, что в моей компании он будет попросту скучать. В ту пору у меня еще была надежда завоевать его любовь, о чем сегодня я думаю гораздо меньше. Если ему придет охота увидеться со мной – он знает, где я живу. Но тогда ситуация была иной, так как наш развод с Амалией еще оставался для всех троих свежей раной. Я старался сделать так, чтобы развал семьи прошел как можно менее болезненно для сына. И был одержим желанием не остаться в его памяти плохим отцом или примером мужчины, потерпевшего полный жизненный крах.
Итак, дело было в субботу. Никита приехал ко мне в условленный час. Мы договорились, что я куплю билеты на футбол на стадион «Висенте Кальдерон». Я не страстный поклонник футбола, но решил, что если внушу Никите любовь к «Атлетико», хотя сам скорее притворялся заядлым болельщиком этой команды, то мне удастся укрепить некую связь с сыном – вне сферы влияния его матери. А заодно пробудить в нем потребность больше времени проводить со мной. Потом мы могли бы ходить и на другие стадионы. Я рассказал Никите, что его покойный дед Грегорио безумно любил бело-красных, хотя это было явным преувеличением с моей стороны, но не совсем. Слово «любил», как мне показалось, скорее испугало Никиту. Напрасно я пытался отыскать на его лице хотя бы намек на энтузиазм, но все-таки добился от сына согласия пойти со мной на матч «Атлетико» с «Нумансией». Я надеялся, что он произведет на него должный эффект, какого невозможно достичь никакими описаниями.
Мама ждала нас у себя к двум часам. Никита радовался при мысли, что бабушка, как всегда, постарается приготовить одно из его любимых блюд, а на прощание щедро отблагодарит за визит. С этой стороны проблем не возникло. По дороге он сообщил, что договорился завтра утром встретиться с друзьями, чтобы остаток воскресенья провести в их компании, а потом в положенное время вернуться домой, то есть к матери. Я без колебаний одобрил его план, решив проявить полное понимание. А если уж говорить честно, тотчас прикинул: тогда в моем распоряжении останется целый день для подготовки к занятиям.
Однако была тут одна загвоздка. По настоятельной просьбе Амалии, которая считала, что у Никиты большие проблемы с психикой, я должен был поговорить с ним «как мужчина с мужчиной» о его недавнем нападении на мать и найти «нужные слова», чтобы объяснить: насилием никаких проблем решить нельзя, в чем, кстати сказать, сам я не был до конца уверен. Мне следовало бы спросить у бывшей жены, неужели она не способна без посторонней помощи воспитывать нашего расчудесного отпрыска. Только зачем? Выходит, она сама стала главной жертвой собственной юридической победы. А мне было в тысячу раз легче заботиться о ласковой и послушной собаке, чем о сыне, который с каждым днем становился все более неуправляемым.
Я совершил глупость, пообещав Амалии вправить мозги Никите, хотя такой разговор запросто мог обернуться ужасной ссорой и испортить нам выходные. Слишком поздно я сообразил, что следовало потребовать у нее какое-то другое время для этой беседы, а не терять часы, которые в судебном порядке выделены нам для свиданий. Таких часов не так уж и много, чтобы тратить их на разборку сложных отношений Никиты с матерью. Мне хотелось побыстрее выполнить обещание. Вернее, побыстрее скинуть с себя этот груз. К тому же я боялся, что сын психанет и уедет от меня. Всю субботу я ждал подходящего момента и придумывал, как бы так исхитриться, чтобы и отругать его, и не разозлить.
Легко вообразить, в каком я был раздрае, если чуть не решился пойти на подкуп: «Послушай, маленький негодяй, я стану давать тебе по двадцать евро в конце того месяца, когда ты ни разу не ударишь мать».
Пока мы собирались выйти из дому, я думал о своей маме. Бедная, она не заслуживает, чтобы мы явились к ней, дуясь друг на друга. А еще я рассудил так: не стоит рисковать, ведь Никита, получив нагоняй, может из вредности отказаться пойти на матч с «Нумансией». И слава богу, что я промолчал, потому что «Атлетико» выиграл со счетом 3:0, и мальчишка радовался как безумный. Домой мы вернулись уже после одиннадцати. Время было не слишком подходящее для семейных ссор, и я отложил «мужской разговор» до утра.
Никита обвинил меня в том, что я не боролся за него по-настоящему. Мне еще не доводилось видеть сына в таком состоянии. Он внезапно принялся как безумный размахивать руками, выпучив глаза, которые теперь сверкали гневом, – это у него-то, у мальчишки, привыкшего смотреть на мир из-под полуопущенных век, словно он не выспался или страдает от хронической скуки. Я смотрел на его сжатые зубы и нервные руки – они никак не вязались с той природной невозмутимостью, к которой мы успели привыкнуть. Неужели сын так изменился всего за год? Никита завтракал, сидя за столом напротив меня, и выглядел сонным – но только пока я не коснулся неприятной темы, черт бы ее побрал. И тогда он неожиданно взорвался.
Ярость, исказившая его черты, заставила меня вспомнить моего отца, и признаюсь, я даже испытал мгновенную вспышку гордости. Словно между дедом и внуком вдруг установилась связь через некий мост, обладающий жизненной силой и перекинутый через реку с неспешными водами, такими неспешными, что кажется, будто они вовсе не движутся, а они и вправду не движутся или, вернее, медленно текут то вперед, то назад, потому что течь им некуда. И в этой цепочке, состоявшей из трех мужчин, им двоим выпало быть берегами, а мне – рекой.
Я сослался на решение судьи. Никита выругался:
– Сука!
– Ты что, и с матерью на таком же языке разговариваешь?
Он не ответил. По его мнению, женщины всегда помогают друг другу, чтобы напакостить мужчинам, а я должен был это знать и учитывать.
– Выбрать можно адвоката, а судью – нельзя, – возразил я. И потом добавил: – Нравится нам это или нет, но они защищают интересы несовершеннолетних.
– Да? Только вот моим мнением никто почему-то не поинтересовался.
Сердито сдвинув брови, Никита твердил, что я оставил его одного с матерью, которую он снова принялся обзывать разными непристойными словами. Сказал, что терпеть ее не может, ненавидит, и все тут.
– Не смей так говорить!
Он огрызнулся:
– Я буду говорить то, что захочет моя задница. – И еще раз повторил, что ненавидит мать и не сегодня завтра смоется из дому.
Господи, да что он знает в свои шестнадцать лет о смывании из дому? И вообще, хоть о чем-нибудь что-нибудь знает? Потом Никита обвинил меня в том, что я его не люблю. И с самого рождения не любил. Он был в этом уверен и в доказательство сослался на мнение Амалии, которая тоже так считала, а может, сама и внушила эту мысль нашему сыну. Потом добавил с напускной грустью, что я отдаю явное предпочтение Пепе. То есть о Пепе действительно забочусь, а о нем – считай что нет. – Подожди, подожди, ведь только вчера мы вместе ходили на футбол. И конечно, я хотел бы проводить с тобой больше времени, но не забывай, что для нас это время заранее четко определено.
Вместо того чтобы отругать его, как предполагалось, я не переставал оправдываться, и на самом деле это он устроил мне разнос, а не я ему. Внутри у меня все пылало от злобы на Амалию, которая поссорила нас с сыном и испортила нам выходные. Я решил сбить напряжение и примирительным тоном предложил Никите еще чашку кофе. Он не ответил. Утренний свет, проникавший сквозь окно на кухню, безжалостно выставлял напоказ прыщи у него на лбу и щеках.
Он твердо заявил, при этом вроде бы попытавшись заглянуть мне поглубже в глаза:
– Я мать не бил.
– Но она говорит…
– Врет.
Он всего лишь оттолкнул ее – в порядке самозащиты. Амалия, оказывается, встала в двери и не выпускала его, но я таких подробностей не знал.
– Она меня наказывает, запрещает выходить. Велит рано ложиться спать, а сама возвращается поздно ночью, я же все слышу.
Потом он спросил с такой миной, словно бросал вызов: неужели я не знаю, что она мне изменяет. Я напомнил ему, что невозможно говорить о какой-то там измене, если мы с ней в разводе. Видимо, после моего ответа он решил не продолжать разговор в этом направлении. Зато обвинил мать в том, что она ябедничает. А как бы иначе я узнал об их недавней стычке?
– И вообще, я вам обоим только мешаю.
Я хотел было возразить, но сдержался, поняв, что если мы сейчас не прекратим спорить, то дойдем до точки невозврата. Поэтому всего лишь сказал с важным видом и напускной строгостью, что ни его мать, ни я не являемся сторонниками насилия, поэтому я приказываю ему, вернее прошу – тоже воздерживаться от него.
Он ничего не ответил. Завтрак мы заканчивали молча. Потом я дал ему двадцать евро, он быстро собрался и, даже не обняв меня на прощанье, отправился к друзьям.
Не дождавшись, пока я заберу все свои вещи, Амалия поменяла замок. Вообще-то, я знал, что должен буду отдать ей ключи, поэтому тайком сделал копии и с ключа от квартиры, и с ключа от подъезда. Однако она меня опередила. Амалию всегда преследовали самые разные страхи и опасения, часто преувеличенные, из-за чего она в любой ситуации проявляла – думаю, и сейчас проявляет – чрезмерную предусмотрительность. Это можно заметить даже по ее передаче на радио. Она обожает брать интервью у женщин, которых изнасиловали, избили, выгнали из дому, а также у женщин – иногда и у мужчин, – которые потеряли все или стали жертвами дикой несправедливости. Один из ее обязательных вопросов такой: «А как можно было этого избежать?»
Зная, что она находится на работе, а сын в школе, я решил проникнуть в квартиру и увезти оставшееся. А заодно, не стану скрывать, еще и поразнюхать, что там происходит. Я стоял перед запертой дверью и, как это ни глупо, думал, что слесарь изготовил мне плохую копию ключа.
Мое имя уже исчезло с почтового ящика.
Мне было больно сознавать, что меня изгнали из дома, еще недавно бывшего моим.
Даже в те дни, когда Амалия особенно упорно настаивала на официальном оформлении развода, я придерживался мнения – о чем ей и сообщил, – что мы с ней должны сохранить дружеские отношения. Это будет разумно, а главное, обеспечит нашему сыну эмоциональную устойчивость. Но Амалия вечно чего-то опасалась, и желание подстраховаться мешало ей поверить моим словам. На самом деле она стала относиться ко мне еще враждебнее, увидев в моих словах чистый расчет: я, по ее мнению, планирую навредить ей как можно больше.
Дверь, через которую я столько лет входил и выходил, превратилась в неодолимую преграду. Я задыхался от злобы и негодования. Из-за резкого выброса адреналина я готов был поступить самым решительным образом – то есть вышибить дверь. И, спустившись на улицу, стал обдумывать способы мести.
В то время я нашел приют у Хромого – жил в его квартире, пока подыскивал себе съемное жилье. Кроме того, для меня начинался еще и период финансовой неустойчивости. Если из учительского жалованья вычесть деньги на аренду и алименты, то на остаток особо не пошикуешь.
Я мог бы, конечно, пожить у мамы, хотя в ее умственных способностях уже наметились первые провалы. Но не хотелось, чтобы она узнала о моем разводе, как не хотелось и того, чтобы Рауль, приехав ее навестить, застал меня выходящим из ванной в халате и тапочках.
Я прикинул, не снять ли квартиру на паях с кем-нибудь еще. Или перебраться в пригород.
Убедившись, что ключ не входит в замочную скважину, я почувствовал себя как умирающий, у которого отняли кислородную подушку. На следующий день, заехав к маме, я дождался, пока она задремала в кресле-качалке, пошел в спальню и набрал целую горсть снотворных и других таблеток разных цветов и размеров, ссыпав их в один из пакетиков, которые брал с собой на прогулки с Пепой. И при первой же возможности снова отправился к квартире Амалии. Она у меня узнает! Сидя на коврике перед дверью, я вообразил, как бывшая жена обнаружит мой труп. Жаль, что мне уже нельзя будет увидеть ее лица или услышать крика! Я достал пакетик и высыпал его содержимое на ладонь. Но тут мне пришло в голову, что Никита может вернуться домой раньше матери. Честно сказать, я не хотел бы, чтобы сын на всю жизнь запомнил меня вот таким – лежащим на полу с гримасой отчаяния, не хотел бы, чтобы ему пришлось отвечать на вопросы полицейских. А еще я подумал, что у мамы могут возникнуть проблемы из-за того, что я забрал ее лекарства. Да и куда, собственно, торопиться? Короче, от моей решимости не осталось и следа. Я встал. Снаружи было ярко-синее небо. И я увидел там, между двух зданий, стремительные силуэты стрижей. Неужели я собирался расстаться с жизнью, чтобы порадовать эту идиотку? Ну уж нет! Дудки!
Итак, я жил тогда у Хромого и сказал ему, что, на мой взгляд, Амалия сменила замок из чистого страха. Он сразу со мной согласился. А затем изложил свою теорию, которая в общем и целом сводилась к следующему:
– Страх лежит в основе женской логики. Из-за страха женщина стала такой, какая она есть, и мыслит так, как мыслит, и ведет себя так, как ведет. Все из-за страха. Он у нее инстинктивный, генетический, и в первую очередь это страх перед мужчиной, в котором она видит прежде всего агрессора и которого хочет приручить, а если получится, еще и кастрировать. Но, выполнив задуманное, вдруг соображает, что делать этого не стоило, поскольку женщина без своего страха – пустое место. Сам увидишь: твоя бывшая очень быстро найдет мужика, чтобы к нему прислониться. Станет кружить ему голову ароматом своих духов, говорить на ухо нежности и предлагать себя в качестве машины для оргазмов – а в обмен получит телохранителя.
Разъяснив свою позицию, Хромой захотел услышать и мое мнение. Я ответил, что пребываю не в том настроении, чтобы вступать с ним в дискуссию.