Глава II Страна неуклюжая

Угорь на веревочке

Когда Соколов появился в зале, тот был забит до предела. Среди сытых лиц в штатском то тут, то там выделялись невесть откуда припершиеся в Москву восточные типы. Немало людей было в военной форме. У молоденького поручика с новеньким Георгием была забинтована голова.

На сцене неистовствовали сисястые цыганки. Все шумело, двигалось, хрусталь звенел, стучали серебряные приборы, ловко скользили с подносами лакеи, которых теперь было положено называть официантами.

Гуляющие дружно повернули головы в сторону знаменитого графа. Как всегда в таких случаях, по залу пронеслось:

– Соколов, сам Соколов! Гений сыска пожаловал…

Сыщика сопровождал метрдотель. Звали его Фока Спиридонович. Он угодливо семенил впереди, покачивая раскормленным брюхом:

– Сюда, прошу! Григорий Ефимович сидят за столиком вон под той пальмой…

– А почему не в кабинете?

– В кабинете их девицы дожидаются. А сам Григорий Ефимович приехали, увидали писателя Горького и вместе остались. Теперь, извольте видеть, старец развлекается…

И впрямь возле столика, на который указал метрдотель, по непонятной причине сбились посетители «Яра». Неслись дикий хохот и крики:

– Вот так! Поглубже ему, поглубже!..

Соколов поднял бровь:

– Что за веселье?

Фока Спиридонович выпятил нижнюю губу:

– Не извольте обращать внимания! Григорий Ефимович, как им положено, выпили и уже в кураже. Сначала публику веселили: привязали на веревочку копченого угря-с и – хи-хи! – в аквариум его опускали, а после того на чужие столы клали. А еще по всей зале, как животное, по полу возили-с. Обычное явление! Публика ненужное любопытство проявляет, толпится. Нынче ресторану опять-с без протокола не обойтись.

Толпа вновь зашлась гомерическим хохотом, кто-то озорно свистнул.

Соколов раздвинул любопытных.

В середине стола в дорогом костюме от Жака сидел с прямой спиной Горький. Он саркастически смотрел на Распутина и важно мусолил длинными сильными пальцами папиросу.

Рядом с Горьким расположился полноватый господин лет сорока пяти, в золотом пенсне и в сильно лоснящемся от давнего употребления фраке – писатель Степа Петров, известный читающей публике как Скиталец, якобы большой друг Алексея Максимовича. На коленях Скиталец держал гусли звончатые, струны которых с самым раздумчивым видом пощипывал.

По правую руку от интендантского полковника откинулась на резную спинку кресла молодая, полная жгучей красоты брюнетка. Она курила папиросу и с презрительной улыбкой взирала на разыгрывавшийся спектакль.

Соколов подумал: «Прав Иван Бунин: блондинки красивее брюнеток, но брюнетки возбуждают сильнее».

Душою захватывающего дух зрелища был Распутин. Высоченного роста, облаченный в расшитую шелковую рубаху розового цвета, в мягких козловых сапогах, он, похохатывая, возился с интендантским полковником.

– Вот тут водяной гадюке самое место! – Распутин старательно пытался засунуть полковнику за пазуху форменного мундира жирного угря, приговаривая: – Будешь у меня знать, будешь знать!

Полковник, коренастый, с большой розовой плешью, истерично хохотал, извивался всем телом, отмахивался и вообще стремление старца пытался свести к шутке:

– Григорий Ефимович, а угорь не кусается? Ну, будет, право…

– А зачем приперся без спроса?

Брюнетка низким голосом, какой всегда бывает у давно курящих женщин, стала увещевать:

– Святой отец, прошу вас, оставьте Отто Ивановича… Поиграли и хватит! Публика собралась, стыдно…

Невысокого роста вертлявый человечек с подбритыми в ниточку усиками, чем-то неуловимо похожий на какую-то букашку, угодливо хихикая, норовил за руки удержать полковника. Соколов узнал в человечке московского корреспондента «Петроградских новостей» Николая Соедова, мелкого шулера и страстного почитателя Распутина. Тут же суетился Судаков – содержатель «Яра». Он увещевал любопытных:

– Уважаемые, к вам этот разговор никакого отношения не имеет. Пройдите к своим столикам!

Брюнетка заговорила просящим тоном:

– Григорий Ефимович, давайте всей компанией в кабинете уединимся!

Не выпуская из рук угря и полковника, Распутин малость перевел дыхание:

– У меня такое расположение духа – гулять на людях желаю!

Вдруг, грозно стуча о пол тростью, сильно припадая на ногу, к столу приблизился поручик с забинтованной головой. Он замахнулся тростью на Распутина и заорал на весь зал:

– Прекр-ратите, гнусный интриган! Вы прячетесь в тылу, но обязаны уважать мундир. Россия стонет от ваших выходок, вы ее погубитель…

Распутин зло дернул головой, угря вместе с веревочкой швырнул на пол. Он выпрямился во весь рост, глаза его потемнели, лицо вмиг заострилось, стало хищным. Он пошел на поручика, зашипел:

– Тебе, дураку, кажись, все мозги из башки высадили? Убью!

Еще мгновение – и завязалась бы драка. Но в этот момент двое в штатском выскочили из соседнего столика, схватили под руки поручика и ловко потащили куда-то из зала.

Публика с любопытством наблюдала за происходящим.

Теплая встреча

Соколов уцепился громадной ручищей за плечо Распутина, строго произнес:

– Григорий, а ты скандалист!

Распутин дернул головой и вдруг расплылся в широкой улыбке, показав крепкие лошадиные зубы.

– Здравствуй, граф! – Медленно потянул край скатерти, отчего полетела на пол тарелка с салатом оливье, вытер о ее угол руки и полез обниматься. – А у меня, граф, нынче такое расположение, что хочу с горя назюзюкаться. – Вдруг осекся, обведя темным ненавидящим взглядом любопытных: – Кыш, пиявки! Пошли отседова в свое место. Отдохнуть не дают. Лезут, лезут…



Горький поднялся с кресла, обеими ладонями потряс руку Соколова, проокал:

– Очень рад, Аполлинарий Николаевич! Давно не виделись. Последний раз, помнится, в тринадцатом году в петербургской «Вене» гуляли. Право, словно сто лет прошло, души наши исковеркались, постарели, – вздохнул, назидательно произнес: – Тогда все спорили, спорили… О чем? Оказалось, так, ни о чем, о пустяках и ерунде, которые тогда казались очень важными. Так и жизнь наша на поверку выходит: то, из-за чего убиваемся ныне, завтра яйца выеденного стоить не будет. Вот как, господа! Об этом всегда надо помнить.

Соколов радушно улыбнулся:

– А спорили потому, что русский человек, когда водку пьет, обязательно должен спорить – не важно о чем. А иначе какой резон пить? Если же звания простого, так и подраться не грех, озорства и удали ради.

– Или угря соседу за пазуху засунуть! – усмехнулась брюнетка.

Все улыбнулись.

Горький вздохнул:

– Эх, Россия, страна неуклюжая! Чего только мы не выделываем, как не выкобениваемся, и все только из скуки.

Епитимья

Распутин потянул за рукав Соколова.

– Ты, граф, знаком? – кивнул на полковника, поправлявшего мундир. – Это Отто Иванович Дитрих. Читал газеты? Свидания с императрицей только что удостоился. И все это я предоставил, все моим усердием.

Дитрих, раскрасневшийся от борьбы, вытирал салфеткой китель. Он поднялся с кресла и вежливо поклонился.

Распутин, не обращая внимания на публику, громко говорил:

– Ты думаешь, чего хочет Дитрих?

– Откуда мне знать, – равнодушно сказал Соколов.

– Он хитрый, руки желает погреть – добивается поставок в армию нижнего белья. И бо-ольшого количества! Вот подослал ко мне свою жену Зинаиду, – кивнул на брюнетку.

Соедов, до этого момента хранивший молчание, угодливо усмехнулся:

– Видать, известны ваши пристрастия, Григорий Ефимович!

– Что ж, Зина – дама красивая, мясистая. Глянь, груди у ей какие! Теперь за миг свидания терплю страдания. Я уже совсем собрался телеграмму министру Сухомлинову отбить. Меня Владимир Александрович слухает, чего ни попрошу, обязательно выполняет. А коли не министр, сам папа сделает, только сказать надо, – погрозил брюнетке пальцем. – Но теперь помогать Дитриху не стану.

– Что так? – удивился Соколов.

– Я ее одну позвал, а она что учудила? Со своим мужиком приперлась, с Дитрихом.

Горький, с трудом сдержав смех, самым серьезным тоном спросил:

– А с кем же даме приходить, как не с мужем?

Распутин оторопело взглянул на Горького, покачал головой:

– Да зачем мне ее мужик? Я ведь не Феликс Юсупов. Я к мужикам интереса не имею. Вот за это я ему угря… – Обратился к Зинаиде: – Хороша! Где ж твоя совесть? Просить меня о деле приехала, а сама… Срам, да и только! Ох, как нынче народ обнахалился, ни стыда, ни совести! Тьфу! Теперь я ничего для тебя не сделаю, хоть ты ноги мне целуй.

Зинаида от досады покраснела, стала старательно тушить папиросу. С возмущением произнесла:

– Я вообще не понимаю нынешнего распутства! Поглядишь на некоторых дам – задирают юбку перед каждым встречным. Стыд! Семейный альков – это святыня. – Строго посмотрела на Распутина: – Неужели вам, святому старцу, наша грешная плоть нужна?

Распутин нашелся моментально:

– А это я на себя такую епитимью наложил! Один власяницей плоть укрощает, другой веригами пудовыми бренчит, а я бесовской сковородкой – женской прелестью, желания разжигающей, – не брезгую, себя удручаю, терплю.

Горький расхохотался:

– Ох, «терпеливый»! Дьявола в ад загоняет, ха-ха!

Брюнетка ядовито усмехнулась:

– Хотя святой отец «Декамерона» в руки не брал.

Распутин дернул плечом, укоризненно покачал головой.

– Слава Богу, не на тебе, Зинаида, свет клином сошелся, не у тебя одной женские соблазны есть. У меня своих барынек хватает, которые балуют меня и ни в чем не отказывают. А только твой Дитрих теперь подрядов не получит. Вот ему! – Он показал фигу.

Дитрих покраснел от досады и утупил взор в блюдо с устрицами.

Застолье

Распутин повернулся к Соколову: – Чего не пьешь?

– Тебя заслушался.

– Сейчас, как в мирное время, опять только о тебе, граф, разговоров. Герой! Что для разгону – шампанского? Или сразу водочку под селедочку? Эй, Судаков, потрафи! Сам героический граф Соколов тебе, дураку, честь сделал – пожаловал. Граф, пей да людей бей!

Ресторатор Судаков с привычной ласковостью улыбнулся.

– Гулять вам, господа, да не устать! – Кивнул лакеям: – Ну, орлы, одна нога тут, другая на кухне! – Это была ресторанная присказка. – Вам, Аполлинарий Николаевич, на второе горячее, как всегда, фаршированную икрой и крабами паровую стерлядку? А на горячую закуску желаете розовый лосось в раковине? Можно и крабы запеченные. А еще рекомендую-с крокеты из домашней птицы с мадерой под белым соусом…

Соколов махнул рукой.

– Неси, неси! – Перевел вопросительный взгляд на Распутина: – Ты, Гриша, для какой нужды меня позвал?

– Ох, граф, дело такое обидное, что и не знаю, как высказать. Одно слово: гром-то не из тучи гремит!

Лакеи поставили холодную закуску: ведерко черной икры – зернышко к зернышку, янтарную малосольную лосось, крепкие шляпки соленых белых грибов, свежую редиску в сметане, нежинские крошечные огурчики.

– Судаков, я предпочитаю мадерой восхищаться. Прикажи, чтобы наилучшую предоставили. – Распутин строго погрозил пальцем.

Ресторатор угодливо ощерился, скороговоркой забормотал:

– Это, святой отец, нам известно доподлинно! Вот отличная, виноградников Царской дачи. А из этой бутылочки замшелой нашему Алексею Максимовичу французское «Марго» 1858 года урожая-с.

Ресторатор умолчал, что эта замшелость стоила дороже тройки крестьянских лошадей.

Горький пригубил, прикрыл веки, сладострастно почмокал губами:

– Восторг души! Аполлинарий Николаевич, почему вы красное вино не пьете? Вот «Марго» – изумительно густое, душистое, букет божественный!

– Мне не по средствам! – отшутился сыщик.

Заметим, что знаменитый пролетарский писатель употреблял исключительно красные французские вина и только хороших урожаев.

Горький вдруг поднялся во весь долгий рост, задумчиво почесал утиный нос в веснушках, широкими ноздрями втянул воздух и, покашливая, заокал:

– Война – это испытание тяжелое, она собирает богатый урожай на своих кровавых полях. Бездарные правители погнали русских людей в огненное пекло, откуда многим возврата нет. И тем более я рад снова сидеть за одним столом с доблестным защитником Отечества графом Соколовым. Позвольте, Аполлинарий Николаевич, забыть былые споры и выпить за ваши ратные подвиги.

Соколов решительно возразил:

– Да простит меня Алексей Максимович, давайте выпьем за великого и бесстрашного русского воина, за нашу грядущую победу!

Горький отчаянно замахал рукой.

– Когда безнадежно заболел какой член, этот член безо всякой жалости ампутируют. Вы уверены, что лучшее для России – победа и укрепление гнилого самодержавия? Я думаю, спасительней поражение. Нет, не стоит лечить отживший самодержавный строй. – Горький решительно взмахнул рукой, стукнул ребром ладони по столу, так что бокалы подпрыгнули. – Отсечь его к чертовой матери, и делу конец. Долой сытое мещанское благополучие! Огнем и мечом выжечь его…

Распутин укоризненно покачал головой:

– Война и революция – дела самые богопротивные! Надо страсти укрощать, а не разжигать злобу промеж народами или сословиями.

Скиталец поднял бокал, нетрезвым голосом протянул:

– Чушь! А где, святой отец, позвольте узнать, ваш, ик, ну, этот… патриотизм? Мы, истинно русские люди, бьемся, жизней не жалея, ик, за, так сказать, за матушку-свободу и прогрессивные перемены! Алексей Максимович, за тебя, благодетель ты наш! – Он хотел обнять Горького, но, увидав каменное выражение лица, не решился. Опрокинул в горло водку, упал в кресло. Затем щипнул струны гуслей и неестественно высоким фальцетом затянул на весь зал, благо у цыган наступил перерыв:

Солнце всходит и заходит,

А в тюрьме моей темно…

Это была песенка из пьесы «На дне», и в присутствии автора исполнять ее считалось обязательным.

Подозрительное исчезновение

Распутин всем туловищем повернулся к Соколову. Дыхнув в ухо, спросил пониженным голосом:

– Граф, ты знаешь Эмилию Гершау?

Соколов спросил:

– Жену полковника, который служит в управлении московского генерал-губернатора?

Он вспомнил, что его давняя подружка Вера Аркадьевна фон Лауниц, супруга крупного германского чиновника, при последней встрече в минувшем феврале осведомила, что этот самый полковник Генрих Гершау якобы служит германской разведке. Соколов рапортом известил об этом начальника московской охранки Мартынова. Далее он этой историей не интересовался.

И вот теперь Распутин, попивая мадеру, задушевным голосом рассказывал:

– Да, эта самая Эмилия Гершау – урожденная москвичка, из богатого рода купцов Востроглазовых.

Соколов согласно кивнул:

– Да, встречал на приемах, красивая женщина.

– Эмилия не женщина – розан цветущий! Такая аппетиктная, что слов нет. Пришла ко мне, слезно просит: «Помогите, святой отец, мужа моего в Генеральный штаб перевести! Уж очень хочет мой Генрих карьер сделать, одолел меня просьбами: дескать, поклонись Григорию Ефимовичу! Ни в чем вам ради мужа не откажу». – Распутин завел глазищи. – Как представлю ее достоинства, так вот здесь, – ткнул себя пальцем в живот, – мурашки бегают. Пошел я куда надо, везде отказ: «Хоть Генрих и не немец, а прибалтиец и на хорошем счету, да общественное мнение накалено против господ с иностранными фамилиями». Ну, кому – мнение, а мне – тьфу! Из кожи вылез, на той неделе у Сухомлинова перевод подписал. Несся в Москву, все во мне огнем пылало – о свидании с Эмилией мечтал. Ох! – глубоко вздохнул, надолго замолчал.

Соколов с интересом подбодрил:

– И что дальше?

Распутин развел руками, опрокинул со стола рюмку, вздохнул:

– А дальше – конфуз и сплошное недоразумение! Думаю: прибежит теперь ко мне красавица в «Метрополь», обрадую и такой карамболь закручу с ей – внизу люстры посыплются! Телефонирую. К аппарату Генрих подошел. Объявляю: «Ну, полковник! Много сил и денег ты мне стоил, но перевел-таки тебя в Генштаб». Отвечает: «По гроб жизни обязан! Куда прибыть за приказом?» – «Лично ты мне без интереса. Прикажи, полковник, чтобы Эмилия гнала в „Метрополь“. Я там в люксе остановился. И побыстрее!» Засопел, засопел Генрих: «Эмилия какой день носу не кажет». – «Как так?» – «Да убегла из дома. Поди, с кем роман закрутила!» Кумекаю: супруги своего добились и теперь хитрят, вокруг пальца меня обводят. А то ишь: «Убегла!» Ору в трубку: «Зачем врешь, Генрих? Бога побойся! Накажет за вранье!» А он в ответ слезу в голосе пущает: «Клянусь, Григорий Ефимович, всеми святыми, нет ее!» Ну, думаю, кажись, и вправду сбегла. Баба – она вообще дура, навроде воробья. А уж коли влюбится – так последнее разумение теряет.

Соколов полюбопытствовал:

– И что дальше?

Распутин продолжал:

– Интересуюсь: «Почему полиция плохо ищет?» – «Я не заявлял пока. К Маршалку в сыск не еду, потому как стыдно. Дело деликатное, сраму не оберешься! Подожду малость. Коварная изменщица! За что такой позор? Эмилия растоптала мою честь. Руки на себя наложу! Или, хуже того, отправлюсь на передовую, сложу за царя и Отечество буйную головушку!» Я, понимаешь, расстроился. Чего ради, думаю, унижался, просил за Генриха? Чтоб он лопнул! А Генрих уже сам себя утешает: «Авось набегается, набегается и вернется домой! Прощу ее, так и быть».

– Стало быть, сильно переживает?

Распутин пожевал бороду, задумчиво протянул:

– Вроде бы и тоскует, а печали настоящей нет… Говорит много. И потом: коли жена исчезла, как же столько дней в полицию не заявлять? А то ишь – совестно, дескать, ему!

– Да, подозрительно! – согласился сыщик.

Печаль сердечная

Распутин взволнованно продолжал:

– В том-то и вся штука! А мысль занозой сидит: дело-то я сделал, а Эмилия благодарить, как уговаривались, не желает?

– И что ты придумал?

– А что, ежели дождаться, когда уйдет Генрих на службу, да и зайти в дом? Только боюсь, служанка на порог не пустит. Скажет: «Господ нету!» – и дверь перед носом захлопнет. А если ты, граф, спросишь, может, тебя и впустит? Ты лицо государственное. Расспроси служанку, она тебе все выложит, а? Может, Бог даст, самою Эмилию увидишь, посрами ее, дескать, обманывать – большой грех.

Соколов съел редиску, отправил в рот ложку икры, подумал и решительно произнес:

– Так не делается! Служанка ничего не скажет. На твоем месте я устроил бы за домом слежку, вот все сразу и прояснится.

Распутин обрадовался:

– Славно! Последить – все равно что в душу заглянуть: все тайное наружу выпрет. Кому из топтунов деньги дать?

– Тем, которые приставлены к тебе, Григорий Ефимович.

– Не, это моя охрана! Видал, как они под микитки поручика подхватили?

– За двести рублей филеры неделю будут пасти дом твоей возлюбленной – круглые сутки. И потребуй с них ежедневные рапортички – отчет наблюдений.

– Так и сделаю, хоть терпежа во мне нынче нет! Сегодня же ночью позвоню градоначальнику Адрианову, прикажу, пусть насчет филеров распорядится. Эх, жизнь моя горькая, любовь безответная… – Распутин тяжело опустил голову на руки, по его щекам потекли крупные слезы. – Нет, граф, ты печаль мою ощущать не можешь! Оченно на сердце тяжко…

Молчаливое согласие

В этот момент раздались веселые крики. Из дальних дверей хороводом по залу двигались цыгане.

Старший с гитарой, Николай, изображая необыкновенную радость, словно выиграл сто тысяч по военному пятипроцентному займу, низко поклонился Соколову, затем обнялся с Распутиным. Распутин стал с молодыми цыганками целоваться в губы, после чего каждой засунул в лиф ассигнацию.

Цыгане вдруг ударили в инструменты, звякнул бубен, запела гармонь, зазвенела гитара. И все весело грянули:

Выпьем мы за Гришу,

Гришу дорогого.

И пока не выпьем,

Не нальем другого.

И вдруг Распутин, опрокинув стул, выскочил из-за стола, вскинулся с диким восторгом:

– Ах, люлю-люлю малина!

И он пошел вприсядку, с небывалой страстью выделывая затейливые коленца, выбрасывая ноги, ритмично хлопая ладонями по голенищам, исступленно, самозабвенно вскрикивая:

– Гоп! Гоп! Гоп-ля-ля!

Зинаида, желая угодить Распутину, присоединилась к пляске.

Горький, Скиталец и другие встали в круг, хлопая в ладоши, пристукивая ногами.

Соколов подумал: «До чего же переменчив русский характер!»

Наплясавшись, Распутин изможденно упал в кресло. Все вновь уселись за стол. Выпили, закусили анчоусами с горячей картошкой. Распутин обнял Зинаиду:

– Какая ловкая до пляски – страсть!

– Да и вы, Григорий Ефимович, – огонь! – И вдруг, словно сомневаясь в своей правоте, слабым голосом произнесла: – И все же, святой отец, блуд небось дело греховное, а?

Распутин проглотил устрицу, поднял глаза к роскошно расписанному потолку и, словно священник на проповеди, назидательно произнес:

– Я вот веригами бренчал, плетью себя смирял, а блудные образы мутили меня. Знать, Господь вложил в наши желания какую-то тайну. Нельзя плоть умерщвлять. Главное – знать меру. Хочешь, чадо, душу свою сберечь, надо согрешить, дабы явить пред лик Господень свое покаяние. Не велика мудрость, но необходимо выразумение ея, понимание в полноте всей, – перешел на обыденный тон. – Так что, Зинуля, не сомневайся, не отвращай своего лица от чувств моих. Тогда получишь вот это, – он полез в глубокий брючный карман и выудил оттуда смятые бумаги.

Зинаида застенчиво опустила пушистые ресницы, согласно кивнула головой. Она протянула за бумагами руку, но Распутин рассмеялся.

– Не спеши к капусте, пока не подпустят! – И он, хитро улыбнувшись, спрятал бумаги. – Что, мадерца вкусна? Ты, граф, не пьешь? Так будь здоров! – Распутин махом опрокинул вино в широкую красную пасть. – Пойдем, граф, в кабинет. Там барыньки нас ждут…

Соколов усмехнулся:

– Нет! Твои бабешки на меня скуку нагоняют.

– Напрасно так говоришь! – Кивнул в сторону Горького: – Сейчас Максимыч тебя в революционеры обратит, – и громко рассмеялся. Обхватив одной ручищей Зинаиду, другой широко размахивая, Распутин отправился в кабинет. Со всех сторон неслись приветствия:

– Здравствуйте, святой отец! Наше вам почтение…

Распутин не отвечал. Он что-то говорил в ухо Зинаиды.

За ними было заторопились Соедов и Отто Дитрих. Распутин топнул ногой:

– Пошли вон! Ишь, прыткие…

Горький задумчиво покачал головой:

– Только в России всякое ничтожество может менять премьер-министров! – Повторил: – Какая нелепая страна.

Скиталец, изрядно захмелевший, щипнул струны гуслей:

Ни кола ни двора,

Зипун – весь пожиток.

Горький, прикрыв веки, неожиданно громко вскрикнул:

Эх, живи, не тужи,

Умрешь – не в убыток!

Веселье продолжалось, но без Соколова. Гений сыска отбыл домой.

Загрузка...