Кого ты будишь, воздух влажный?
Я сплю, и цепи не звенят.
Мне снится город двухэтажный,
Цветущий персиковый сад…
И круглый пруд, и шум пирушки,
Вина не хватит – есть вода…
Как любопытство равнодушно
На час заехавшей сюда!
Здесь речи пенятся, как реки,
А стороны обратной нет…
Мне сквозь неподнятые веки
Глаза тревожит жаркий свет.
Что холодно, что дождь на желтом камне
Ознобом округлился и застыл,
Что звонкий камень мастера руками
В тысячелетний сложен монастырь;
Что белый сыр едят, нарезав крупно,
Горячие лепешки не соля,
Что даже осязанию доступно,
Как круто здесь замешена земля,
Что все-таки на дне – осадком – больно, —
Не тяжело; страшней, что нет тепла.
Как голуби, на старой колокольне
Ночуют и молчат колокола.
Во мне уютно голосам чужим
Аукаться, затеивая жмурки,
И прятаться по комнатам пустым,
Да ноготком писать по штукатурке:
«Я здесь была…» Ни подписей, ни дат…
Лишь иногда портрет карикатурный.
Огрызок яблока, египетский смарагд
И – все на ногу левую – котурны.
До срока пряжа у сестер прочна.
Скрипит станок, переплетая нити.
Как терпеливо ткет плащи жена!
Муж далеко, и некому носить их,
Вот мне и дали; с радостью взяла:
Теперь зима длиннее с каждым годом.
Давно покрыты пылью зеркала,
И пестрый кот скучает перед входом.
До пятого акта закончилась пьеса,
И веет недобрым от ближнего леса,
И рыжая кошка свернулась клубком,
На листьях лежит и не просится в дом.
Так я, наконец, получила свободу;
А в праздники пью не цикуту, не воду —
На случай такой разверну полотно,
Приправы в горячее брошу вино.
И тмином – на горечь, и тленом – на горе;
Пути твои в узел завяжутся вскоре;
Душистой корой да перстью земной,
Сушеной, толченой гадючьей спиной.
И ты не узнаешь, что будет со мной.
Довольно надежды, довольно и нежности лживой,
Глаза отводить и небьющимся сердцем лукавить.
Довольно ли силы не знать, что умершие живы,
На черном пороге горшочек с похлебкой не ставить?
Довольно ли зримо: чертеж мирозданья печален?
Довольно ли горько? Устройство его справедливо.
Довольно ли влажной соломы? С рогами завален
Бессолнечный день в ноябре затяжном и дождливом.
Довольно ли вам? Музыкальную властную фразу,
Как светлую лестницу, тьме посвятив без опоры,
Оставил открытой немецкий расчетливый разум,
Но руки пусты, и чужие доспехи не впору.
Не поздно ли призрачный город покинуть,
Поклясться, что праздничный падает снег,
Порыв полонеза, плеснувшего в спину,
Принять за намек и устроить побег.
На призрачный праздник не пустят без зова,
Такая метель, что не сыщешь пути…
Ремнем позади экипажа чужого
Не выйдет ли санки тайком прикрутить?
О разуме нищем, о крови незвонкой
Забыть незаметно за быстрой ездой,
В строфе предпоследней объехать сторонкой
Тот город, что к вечеру пахнет едой.
И весело ехать, и думать не надо
О том, как входить, говорить и глядеть…
«На коже не тают следы снегопада,» —
Понять и, помедлив, лицом побелеть.
И дивный слушатель стоит в дверях.
Ну что ж, я не спорю, все будет, как хочешь.
Оставим беседы, ведущие к ночи,
Раздвинем золу и камин разожжем
И сядем за низким шершавым столом.
И кофе горячий и горький, как стыд,
Из чашечек разных не будет отпит.
Но шторы опустим: не надо смотреть,
Как синие стекла начнут розоветь
И, нашим молчаньем довольный вполне,
Неназванный гость усмехнется в окне.
Я даже представить себе не могу:
Вот праздник изнанки, подкладки, манишки,
Горшков, черепков и кастрюльки без крышки,
И в белом фарфоровом тонком кругу
Тур вальса с фигурами.
Город – в снегу.
Надменны поклоны, свободен полет.
В цвет жемчуга платье, но фрак не в порядке,
А руки в перчатках, но жжет сквозь перчатки.
А город в снегу, и по крышам метет,
И каждая дверь в подземелье ведет.
Поклон, реверанс, приглашенье к столу…
А город в снегу и во мраке бесшумен,
Как вспышка манжет на испанском костюме.
За каждой стеной, уходящей во мглу, —
Задушенный вскрик и пятно на полу,
Звук шага кошачьего, корни камней…
Но праздник положено кончить в короне,
Чтоб царская кровь обагрила ладони
И жертвенник.
Город – в снегу и во сне.
И это не может представиться мне.
– Люблю бриллианты и бархат двора,
Зов рога протяжный и звонкий,
Но кружится чернь веселей у костра
И тянет винцо из бочонка.
– Услышу не мессы напев роковой,
Не звяканье шпаг о ступени,
А ругань и дудки придушенный вой,
Да хриплое пьяное пенье.
– Кто с песьим хвостом, кто с паучьим крестом,
Кто вовсе на шее гусиной;
В три пальца свистит и идет колесом
Орава дружков Либитины!
– Но что это? Иль не хватило вина?
Меня опоили туманом?
Да будь я хоть чистой водою пьяна,
Не спутаю князя с мужланом!
– Да, в этакий праздник все Замки пусты,
Какие тут маски толпятся?
О радость – напрыгаться до дурноты
И рожей прикрыться дурацкой!
Так-то полынью и воском пролитым пропахли страницы.
Так-то молитвенник весь переложен целебной травою.
Светом ли, словом ли светлым поранишься – да не родится
Ни дочерей мужебежных, ни милого сына-героя.
Так-то и ливень, шумящий сквозь яблоки красные, виден.
Так-то и спелое сердце сорвется на землю со стуком.
Да не вонзится в затылок стрела, да из горла не выйдет,
Да не оплачем пустых веретен с переломленным луком.
Так-то не тесно в пробитой груди лебединой упряжке,
Так-то под самой душой шевелится стрекало и жжется.
Да не учуют собаки рога, и колени, и ляжки, —
Хвоей, цветком, виноградом упавшая кровь да очнется.
А солнце садится за крыши, – и тело
Пока еще легкое, словно во сне;
Отмыла усталость его и отпела,
Из кожи пустой истекая вовне.
Но про́клятый труд нелюбим и бесплоден,
Так что же тогда, в торжество облачась,
Так празднует дух во внезапной свободе,
И тело летит, и не может упасть?..
И сердце утихло, и яду не просит.
И что же, что света мой взгляд не выносит —
Кому ж, как не мне, и глядеть на свечу!
И жребий не брошен, а я промолчу.
За доски, за раму, за пыль золотую,
За скрипку, за крепкую кость черепную
Отступите вы, не коснувшись друг друга.
И я ускользну из заклятого круга.
Как сладко мне воздух глотать в феврале.
И вечер на небе, и день на земле.
Ни плоти мраморной, прекрасной и безликой,
Ни мысли, опытной в премудрости великой,
Ни ветхой совести, ни славы первородной,
Ни кровной гордости, ни кротости природной,
Ни даже имени. Пусть будет разом счищен
Груз мертвых раковин, отяготивших днище,
И сферу вызвездит, и картой путеводной
Двойные отблески качнутся в глуби водной,
И гимн на языке, перетерпевшем тьму,
Прорежет плеск волны о низкую корму.
… А иногда случается, что я
О комнате грущу четырехгранной:
Как – воздухом в утробе труб органных —
В ней свет гудит, а за стеной стеклянной
Небыстрый мелкий падает снежок.
Лежит в корзинке разноцветный шелк,
И в полотне оставлена иголка:
Что́ ей к стежку прилаживать стежок,
Зеленый шелк не спутав с алым шелком?
Что видно сквозь отверстие в иголке,
Не мне судить; зато к чугунной полке
Прикован том, и надпись есть на нем:
«Упорствуя в алхимии бесовской,
Сей автор был сожжен святым огнем».
В пробирке с пробкой камень философский,
Но сквозь стекло к бумаге рвется пламя,
И хочет слово лечь между губами.
А на востоке поднятая медь
Уже звучит и рассыпает блики,
И можно молча слушать и смотреть,
И любит день сопутствовать музы́ке.
Что́ за судьба припала к фонарю —
Теперь она внутри, а я снаружи
И, погадав себе по словарю,
Учу наречья: «внове», «въяве», «вчуже».
Знаю: ни края одежды, ни рук, ни ко лбу, ни губами, —
Слишком мне страшно опущенных глаз узнаванье и сходство.
Не отрываясь – не вскрикнуть! – глядит изумленная память.
Ногти в ладонь – не вздохнуть! – и с дыханием стон не прорвется.
К выходу дальше, к стене, пусть меня заслоняют другие;
То наплывает, то взносится пенье, то светлые клики…
Тьма застилает лицо, а руки творят литургию
И возложеньем врачуют слепых, бессловесных, безликих…
И от порога взгляну в закопченный осколок сонета:
Все же последний из прежних даров – уходить улыбаясь.
Сердце свечой двуязыкой дрожит от приятого света,
Но приближается мощная поступь: цветов не касаясь.
И пепел сыплется с горячих крыльев птиц,
И падает закат длинноволосой фугой —
Бегущий мертв уже: блажен простертый ниц,
Закрыв глаза в младенческом испуге.
Ладони вытянув и на лицо упав,
Засохшим ртом смолоть молитвенные зерна:
«О, научи меня долготерпенью трав,
Молчанью стебля и упорству корня».
И жало легкое, раздумав уколоть,
Припомнит: сушь стоит и мед еще не собран…
Слабее колокол колотится о плоть,
И медленней колеблемые ребра,
И ты, о светлый мой, – запретнейшая часть
Лукавословию и несмиренью взгляда, —
Не прикасаясь, встал у правого плеча
Привлечь к труду балованное чадо.
А если в ближней тьме нет никого за нами,
А если нам стоять вторыми по Адаме —
Цепи вернувшихся начало и конец,
И ветошь легкая – все одеянье плоти,
Как будто в зеркалах, поставленных напротив,
Ряд блудных сыновей прижал к себе отец.
И на подсвечнике густеет воск пролитый,
На два ключа закрыт перебелённый свиток,
И маски по местам развешивает чтец.
Возлюбленный, прости, но есть и мне свобода —
Ведь есть клочок земли, где воля мне дана
И времени глоток – кратчайший выдох года,
Один виток веретена.
Но кто же звал меня, кто говорил негромко:
«О девочка моя, не плачь и все пройдет»?
Ничто не убыло, и для того ребенка —
Смотри – шиповник мой цветет.
Звезд молоко течет в небесную корзинку —
На Полифемов сыр, и лестница скрипит…
И осень серп несет, как нимба половинку,
И вяжет тонкие снопы.
Мне кажется, что я их поняла —
Тех женщин в белом кружеве и в белых
Летящих шалях из тяжелой шерсти,
В старинных украшеньях, с волосами,
Уложенными гладко, с именами
Певучими – Наташа, Анна, Марта,
С полузакрытой тайною ресниц…
Их тайна – дом, расстеленная скатерть,
Глаза детей – живых и нерожденных,
Внимательная роза очага,
И круг висячей лампы, точно нимб,
Над ними светит…
Теперь, душа, благодари, пойдем,
Бездомная, пойдем, еще бездомней
Ты сделаешься… Будет, наконец,
Ютиться нам за строчкой стихотворной —
Ведь не укрыться за одной стеной
От непогоды… Видишь – вечереет
И ветер выдувает из угла.
И так уже ты близко подошла,
Остановись, прильни лицом к ограде,
Проси себе теперь смиренной клади —
Глоток воды и воздуха глоток:
Так согревает каждый лепесток
Огонь произрастанья и дыханья.
И легкое вино воспоминанья.
О. Л.
Вот и август понятен по крупным последним цветам;
Я уже не сумею его называть каждый раз по-другому.
Снова птицам тянуться по темному небу, а нам —
Месяц благодарения и возвращения к дому.
Это длится, голубка, сужденное нам торжество —
Провожаний, и сборов, и встреч, неурядиц дорожных обряды —
И на птичьи стежки, ощутив за плечами родство,
Все смотреть и смотреть с ненасытной, невнятной досадой.
Ну, а там поплывет горько пахнущий лиственный дым —
Умащается город желаннейшим мне из его благовоний…
И, себе удивляясь безмерно, не мы ли летим —
Замирая, смеясь, неумело расставив ладони…
Пусть все это так. Но прозрачную руку
Кладут на лицо, обращенное к звуку,
На лоб, на глаза – опустевшее зренье,
И внешнее сходство теряет значенье,
И связная речь различима с трудом.
А то, что свечой отдаленной казалось,
А то, что во мраке слоистом качалось,
Что смутным пятном на ветру расплывалось,
Вдруг стало огромным и темным, как дом.
И там, в темноте, суета затевалась,
По времени там беготня поднималась,
И хлопало что-то, звенело, смеялось,
И столько мгновений до света осталось —
Войти и на каменной лестнице гладкой
Застывшей рукой в безупречной перчатке
Расправить последние бальные складки…
Теперь тебя примут, все будет в порядке.
И все же помедли, молчи и припомни,
И, может быть, встреча в какой-то из комнат
Уже суждена, и тебя уже ждут
И лестницей длинной навстречу идут.
Как-то, возлюбленный, слово-то скажется:
Ссыплется – слепится – снижется – свяжется —
Сляжется – сладится – слюбится – сженится —
Снежится – стешится – слово-то женское —
Так-то, возлюбленный, что-то мне бредится:
Будто – в лесу я, и будто – медведица,
Спуски – крутые, подъемы – высокие,
Будто за мною – Бестрепетноокая
Мчит – не впервой ей в медведицу метиться:
Знает Каллиста-медведица месть ее.
Федра ль избегнет Охотницы промысла?
Гонит – без устали, метит – без промаха,
Стройный мой, строгий мой, скрой меня, скрой меня!
Если б – на грудь – укрываясь от ястреба —
С неба – голубкой – упала бы я к тебе!
Но не голубка – сказала ж, – медведица!
Грудь – не укроет, надобно – сердце,
Чтоб, настигая, настигла – и тем же копьем —
Вдвоем.
…Времена
Меняются, и мне теперь гнилая
Нужна, неземледельческая осень, —
Хочу дождя и музыки хочу!
Так пусть гремят серебряные трубы —
Пускай хоть дождь струится по лицу…
Пусть тянет ливень свой прозрачный невод
По городу…Я знаю, для чего
Я прихожу, и слушаю, и слышу,
И вижу – в темных, влажных одеяньях —
Как я хотела – из дождя и мрака,
И на висках, ресницах, на устах
Лежит усталость, как дорожный прах, —
Ты здесь – я вижу – и стихает страх,
Который гнал меня сквозь дождь ночной,
Как зверя гонит голод, как больной
В смертельном беге члены напрягает,
Как ястреб бьет, как свора настигает,
Прижав к следам горячую ноздрю…
Ты здесь, – и я всем зрением смотрю,
И кто-то говорит: «Благодарю
За каждый миг, за к а ж д ы й, – и за тот,
Когда проклятья переполнят рот,
Когда швырнут к казённым сапогам,
Когда растопчут – и когда предам,
Когда последний брат меня осудит
И отвернется…» Но довольно, будет,
Мертвеют руки от таких посулов!
Я это все изнанкой повернула
И прочитаю способом иным,
Связав слова, как просит их родство:
«Не плачь, дитя, не бойся: ничего
С тобою не случится, как с любым,
Кто между «нет» и «нет» находит дверь
И ускользает в вечное т е п е р ь,
И видит незатменный свет во мраке».
А здесь – дождя серебряные знаки
Раздвинуты, и, не подняв лица,
Я знаю: мальчик флейту вынимает,
К губам подносит, песенку играет
И, улыбаясь, смотрит на отца.
Храни его и не оставь меня.
О чашке разбитой, о горле больном,
О шарфе кусачем и, может, о том,
Как пахнет подтаявшим черным снежком, —
Налгали тебе. Но теперь не солжем,
Что не было нас, как не будет потом.
Мы все тебе снились во сне ледяном —
Как здесь, на Покровке, Волхонке, Солянке
Скребут по асфальту полозьями санки —
Лопатки и варежки держат в руках
Серьезные дети в пуховых платках,
И солнце играет в пустых куполах,
И галочий крик отдается в ушах.
Но если и ты на краю обернешься —
Мы все тебе снились. Теперь ты проснешься,
И штору отдернешь, и дню улыбнешься —
Вчерашние сны поминать ни к чему.
Так пусть, угасая, уходят во тьму
И купол лоскутный, и лес над рекой,
И дым, и граната зерно за щекой,
И та, что стояла у самой черты
Под мартовским ветром своей правоты.
Я знаю, что я не спрошу ни о чем.
И все же моих молчаливых присутствий
Хотелось бы меньше. За нежным ледком
Обломков, обмолвок, уловок, предчувствий, —
Теперь я уже узна́ю, как болят
Все ребра, и недра, и жабры творенья.
Я – только внимательный, пристальный взгляд,
Я – только одно бесконечное зренье,
Что входит, как жало кривого ножа,
Как режущий скальпель, как перст дерзновенный
В отверстую рану, – покровы разжав, —
И суть откликается болью мгновенной,
Но дождь стекленеет, и ночь холодна,
И свет как сквозь ветви ночные пробрызнут,
И воздух надорван, и пропасть черна,
И что-то больней отторгаемой жизни, —
Так больно, – обугленный взгляд, задымясь,
Метнулся назад, как смотревший сквозь щёлку, —
Стыдясь, извиняясь, прикрыть торопясь
Улыбкой, уловкой, ледком и обмолвкой.
И вот раздвигают картонные створки,
И слышен шумок предстоящей настройки,
И скоро закружит смычков кутерьма,
И залом зеркальным,
Лепным и овальным,
И шорохом бальным приходит зима.
Пластроны и фраки,
Галантные враки
И гости-гуляки в каминной трубе…
Дня на три теперь, повинуясь уставу,
Отпустят и нас по сатурнову праву,
Взяв слово чужой не мешать ворожбе.
И шумно, темно, тесновато и дымно,
И кто-то забытый глядит неотрывно,
Но нас настигает сквозь воздух беды
Сей взгляд – как сквозняк, задувающий свечи, —
Из тех, что ведут Иоаннов в Предтечи
И к старым халдеям летят со звезды.
Прости меня, мне трудно говорить.
И голос стынет в воздухе, и губы
Не разлепить, не вымолвить: «Зима…»
«Беда, беда!» – прокаркали над нами
С железных крыш, из слуховых окошек:
Не город здесь – обледенелый лес,
И длинные сосновые стволы
Промерзли и мертвы до сердцевины.
И черная поблескивает хвоя,
И скудный снег у комля отвердел.
Беда, беда – рукой не заслониться,
К ногам не пасть… Вот – царский поезд едет,
И темный взгляд из первого возка
На всех, не любопытствуя, опущен…
Туда, туда – за красным сапожком,
За снегом нескрипучим, за ступенькой,
За нищими, за ближними, за клиром, —
Скорей, скорей, – венчанье проглядишь!
И жаром обдает нетерпеливым,
А в грудь толкнут – и голосить не смей…
Вот, вот – выходят! – Память, оглянись! —
Там, наверху, уже бледнеет небо
И молоко – парное, как зима —
Течет в подойник… Ты туда вернешься
И в глубине рассказа моего
Меня оставишь. Я же предпочту
Теперь не прерывать повествованья;
Но ты сквозь шелуху претерпеванья
Отсюда мне яснее, чем была.
И день родится, и земля светла.
И вот ты лежишь на холодном песке,
И тина и соль на твоем языке,
И в теле гудящем, стихая, живет
Биенье и гул громоздящихся вод.
Внимая немолчношумящий напев,
Нагнись над собою, в лицо поглядев,
И самую нежную, лживую связь
Влюбленной рукой отвести торопясь,
Над влажным от пены свинцовым песком
Встаешь ты и пробуешь воздух крылом.
Когда плачевный плеск вдали затих
И я коснулся берега иного,
Тогда увидел…Но в словах земных
Так мало света! Не вмещает слово,
Что взор вместил на берегах иных.
Блаженно зрение, вместившее Тебя:
Чистейшим зеркалом, влюбленным повтореньем
Преображенное, узнавшее себя,
Глядит с неопытным, счастливым удивленьем:
«Да, это я!» Лицо еще в слезах,
Но самый плач забыт, дитя уже смеется,
И видит свет, сияющий в глазах,
И бросит зеркало – но зеркало не бьется,
И в нем дитя ушедшее смеется.
Да, это я! Я знаю и люблю,
И мне теперь не страшно возвращенье,
И в темный круг без трепета вступлю:
Меня ведет сияющее зренье,
И меркнет свет меж призрачных теней,
Но в слабом зеркале влюбленности моей
Твоей любви смеется отраженье.
Не то, что здесь подумают; не только.
Не только ложь и слабость, нет: душа —
Беглянка, нищенка, знакомка конокрадов —
В такую полночь, на таком подворье
Глядит на гостя дивного и с ним
Заговорить, спросить, откуда нас
Украли в детстве, и – еще важнее —
Промолвить – прорубь, промолчать – петля…
И бродит в нас наречие родное
И взламывает память: так река
Могучая и под глубоким льдом
До дна не промерзает и в себя
Неутоленным бьется вопрошаньем…
Но слов не вспомнить, звуков не связать.
Тогда – сглотни внезапную обиду,
То за одним, то за другим вбегай,
То самовар вноси, а то дрова
Подкладывай в огонь и притворись —
От беготни, от жаркого огня
Горит лицо…Смотри – еще покуда
Заря не занялась, еще в окно
Не стукнули, не кликнули в дорогу…
Еще огонь пылает в очаге.
Это – в комнате нарядной
Золотой стеклянный сор.
Вся зима – один нескладный,
Бестолковый разговор.
Словно – за полночь, за чаем,
За неубранным столом…
Впрочем, это я случайно,
Я ведь тоже не о том.
Я о том, что вся услада
Сердцу – помнить, что оно —
В дом из солнечного сада
Отворенное окно.
Душистый хмель февральского тепла
Вот-вот забродит, и до боли ясно,
Что мне зима отпущена была
Как некий срок – и, кажется, напрасно.
И с каждым часом убывает власть,
И в март чужой уже не будет входа…
И эта роль мне плохо удалась.
Начни меня с другого эпизода.