Глава седьмая. Вера и неверие зависят от ожидаемого результата от них.

Дануха вновь очнулась, но уже с улыбкой на высушенных до растрескивания губах, хотя половиной тела до сих пор плавала в воде, и вся с головы до ног была мокрая. А только что слышимый ей бабий хохот на Моргосках сам по себе перетёк в сорочье ворчание, где-то совсем рядом у правого уха. Она повернула болезную голову и всё также лыбясь полной дурой, какой только что пребывала в бес сознании, скрипуче выдавила из себя:

– Воровайка, дрянь эдакая…

Сорока враз встрепенулась, запрыгала по песку, запричитала и затрещала, безостановочно меняя звуки на все лады. Птица радовалась как дитя малое.

Вековуха оперлась на локоть превозмогая боль в покалеченной руке и с огромным трудом уселась, наваливаясь на пузо. В голове резануло будто кто-то в неё вонзил заострённую вичку. Перед глазами всё закружилось и не понять было: где низ, где верх, и начало Дануху рвать будто непотребного чего съела. До мути в глазах выполаскивало. Куда плевала – себя не помнила, от того ухряпалась блевотиной сверху донизу. Утереться никак не смогла, руки ни слушались. Только стало значительно легче, видать вышла желчь, вдарившая в голову, подумала тогда баба.

Опять расцвела в беззубой улыбке вспоминая дуру Сладкую, и принялась корячиться, как и та на примерещившейся ей поляне. Сперва на колени. Только даже это сначала у неё не получалось как ни тужилась. А как рвать перестало и отдышалась, приходя в себя окончательно кое-как удалось встать на ноги.

Расставив широко необъёмные «ходилки» и качаясь поплавком словно на воде с мерной волной, она сжала три оставшихся зуба и матерно выругалась, что-то вроде приказывая стоять и обзывая себя последними словами что вспомнила, накручивая внутреннюю злость.

Помотылявшись так какое-то время Дануха сделала первый шаг. Затем ещё, и ещё. Каждый маленький шажок отзывался колющим ударом в голове и болезненных руках, повисшими безжизненными плетьми. Одна лишь мысль сверлила отупевшее сознание: «Идти надобно». Не думала куда идти, зачем, но только уверенно знала, что непременно надо куда-то топать.

Мелкими шаркающими шажками проползла вдоль насыпного бугра, что огораживает баймак от весеннего буйства реки и куда давеча взбиралась, штурмуя по сорочьей тревоге его неподъёмную кручу. Только на этот раз про шаркала дальше до пологого подъёма, где сподручней было карабкаться. Шла в ту сторону скорей по обыденной привычке, чем осознано.

Кое-как забралась наверх и замерла при виде представшей перед ней картины. Так обмерев, она долго стояла качаемая ветерком. Стояла и плакала. Дануха до этого момента думала, что уж совсем разучилась творить это безобразие. Ан нет, оказывается.

Баймака больше не было. Чёрные прогоревшие головёшки чадили в небо белёсый дым на месте каждого кута. Все до одной землянки были сожжены и разрушены.

Воровайка и та заткнулась, посиживая на плече хозяйки, как и всегда это делала. Только время от времени вертела бестолковой головой из стороны в сторону, то наклоняя её направо, то закладывая налево. Будто не веря в то что видела одним глазом, перепроверяла другим, но тут же, не соглашаясь с увиденным начинала процесс заново.

Наконец вековуха горестно вздохнула, всхлипывая с надрывами. Подобралась, выпрямилась, как-то резко перестав лить горькие слёзы.

– Чё это я? – вопрошала она не пойми кого и поворачиваясь к сороке, убитым голосом добавила, – слышь ты, дрянь пархатая. Меня вроде как исток кликает. Чуешь ли?

На что птица глубокомысленно наклонила голову, заглядывая бабе в лицо с видом как бы спрашивая: а не сбрендила ли ты, хозяюшка и звонко щёлкнула клювом, при этом чуть не прищемив Данухе нос. Баба на инстинкте дёрнула головой, боль в очередной раз вдарила полбу с искрами. От чего обозлённая большуха шипя сквозь три зуба, сплюнула:

– Тьфу, тупая. Чё с тобою балакать, бестолковая. Айда, давай.

Она развернулась и тяжело передвигая ноги, пошла к змеиному источнику.

Хоть был родник недалече, только больно долго добиралась до него парочка. Путь-дорога показалась очень длинной. Толи Дануха действительно плелась как обожравшаяся улитка, толи время в самом деле было к вечеру, а она изначально этого не приметила, но до родника добралась, когда уж смеркалось. Большуха понятия не имела сколько в реке проплавала и провалялась, загорая на тёпленьком песочке. Но куты, выгоревшие дотла говорили, что времени прошло значительно.

Упав на колени перед прозрачной как слеза лужей, откуда утекал ручей и прятался в высокой траве прежде чем влиться в реку, баба вымерила взглядом нужное расстояние, а затем повалившись с живота на огромные мягкие груди, больно ударившись культяпками рук о голую землю, нырнула с размаха пылающим лицом в холодную лужу родника, чуть ли не целиком скрываясь головой под воду.

Запрокинулась назад, широко раскрыв беззубый рот и жадно хватая воздух, а затем уже медленно припав лишь одними губами, принялась с жадностью пить до ломоты не только в трёх оставшихся зубах, но и во всей челюсти. Отстранилась, не распахивая глаз, чуток отдышалась и опять принялась упиваться будто впрок её вливая в себя на всю оставшуюся жизнь.

Наконец ломота от нестерпимого холода сделалась невыносимой и Дануха вынырнула окончательно. Одна из её седых кос расплелась и разбросалась по воде. Только теперь лежащая пластом баба поняла, что положение, в котором она валялась у родника – хуже не придумаешь. Встать-то она никоим образом из него не могла, а извернуться страх не давал за переломанные руки, что валялись плетьми вдоль туловища. Баба повернула голову набок. Так удерживать её на весу было легче. В таком несуразном положении и замерла отпыхиваясь, успокаивая саму себя:

– Вот чуток передохну. Соберуся, да сяду как-нибудь на задницу.

Но только прикрыла веки от усталости, как совсем рядом почуяла немереную силу, за версту, пропахшую колдовством. Сила та была столь огромной, что её обладателем могла быть только природная нежить, притом исключительно с ближнего круга самой Троицы. Баба резко распахнула глаза и перестав дышать прислушалась.

Она собралась с последними силами, и стараясь не подмять под себя сломанную руку, для чего изогнулась, извернулась, как смогла, крутанулась, но без боли движение не получилось. Она вскрикнула. В глазах потемнело, но на этот раз лишь на какое-то мгновение. Прискорбно матерно подвывая, большуха мучительно разлепила веки. Прямо над ней чуть в наклоне, как бы заглядывая со стороны восседала в луже Водная Дева.

Не молодая нежить, но и не древняя вековуха. Дануха аж дух перевела, воздав хвалу Троице, что не Черта матёрая за ней явилась со своим бездонным чёрным глазом, а лишь Водяница, вся прозрачная, сотканная из воды. Её волосы цвета спелой травы, выращенной в тени от палящего солнца шевелились и путались сами с собой, живя в отрыве от могущественной хозяйки как у всех водных нежитей. Лик Девы был не то серьёзным до безобразия, не то спокойным словно водная гладь, Дануха сразу и не поняла.

– Думала не придёшь, – заговорила нежить глубоким грудным голосом, приятным для слуха и сознания, что при её сомкнутых губах зазвучал у бабы в голове переливами, и когда она вела свою речь то по её водному телу пробегала рябь в унисон сказанным словам.

– Будь здрава Дева – вод хозяюшка, – поприветствовала её Дануха с почтением на какое только была способна в столь неблаговидном положении, а именно валяясь на спине и задирая ко лбу прищуренные глаза, и это доводило голову бабы до болезненной ломоты.

Наконец Дануха бросила разглядывать нежить. Терпеть боль больше не было мочи, и закрыв веки расслабилась.

– Прихворнула я маленько, Святая Водяница. Ручки сломаны – не упрёшься. Ножки больны – не побегаешь. Башка дырява, то и дело спать просится.

– Это не беда, Дануха. Это дело поправимое.

– Да уж будь добра Дева дивная, – устало, будто собралась помирать на её глазах, еле шевеля губами принялась попрошайничать баба, но Водяница и без её причитаний уже приступила к своему волшебному действу.

Одной рукой нежить коснулась лба большухи и бабе почудилось, будто ледяная сосулька проросла от её прикосновения куда-то прямо внутрь раскалывающейся головы и там замерла, заморозив заодно все мозги с её жалкими мыслишками, и при этом полностью обездвижив тело, сделав словно вовсе не своим и абсолютно нечувствительным.

Затем Водяница взялась за Данухину голову, но уже другой рукой, проведя ото лба к заледеневшему затылку. Будто тёплая подогретая вода, от руки нежити через кожу и сквозь толстую кость просачивалась внутрь черепа, растекаясь и растапливая ей же вогнанную сосульку. В мозгах в раз прояснилось, полегчало и наступило безмятежное спокойствие.

Ту же операцию проделала Дева с переломанными культяпками. Сначала одной рукой заморозила от чего Дануха перестала их чувствовать, а затем другой оживила оттаивая, приводя покалеченные конечности к здоровому состоянию.

Большуха валяясь на спине и захватывая головой край лужи, подняла к глазам обе руки, сжала пальцы. Разжала опробовав, а так как с ней больше ничего Водяница не делала, то высказала:

– Благодарствую тебе Водная Дева. Хорошо получилось. Вроде как мои, а вместе с тем, как новые.

Дануха уже без боли повернулась, кряхтя, и встала перед родником на голые колени, задрав подол и подоткнув его меж ляжек, не отделяемых друг от друга в связи с повышенной жирностью уж давным-давно.

Прямо перед ней по центру родниковой ванночки восседала баба её роста, как бы вытекая вверх из воды и из неё же сделанная. Водяница наконец-то улыбалась, с удовольствием разглядывая свою работу.

– А как же с ножками, Хозяюшка Вод? Замучалась я с ними, – принялась канючить Дануха с детской непосредственностью, – никакого с ними слада нет с окаянными. Совсем меня толстые не слушаются.

– А что с ножками? – игриво вопрошала Дева, подыгрывая как дитю малому и при этом чуть наклоняя голову будто со стороны рассматривая её пухлые колени, – ножки у тебя как ножки. Кости ни сломаны, ни переломаны.

– Так Водяница ты моя благоверная, ходить-то они болезные не могут совсем.

– Они ни ходить не могут Дануха, а таскать твою тушу замучились. Ничего. Скоро жирок подъешь и запрыгаешь как козочка.

Но при этом всё же живой рукой намочила ноги страдалицы, и та с облегчением почуяла и силу в ляжках, и напряг в ягодицах.

– Век в долгу буду, не забуду милость твою, Водяница.

Нежить перестала улыбаться резко, как об резало. Раздражённо чесанула пальцами зелёные волосы с одной стороны, после чего с другой пригладила и уже на полном серьёзе с неким укором в голосе, как показалось Данухе, холодно проговорила:

– Ты на век-то не рассчитывай баба. Не дано тебе. А что долг на себя берёшь, правильно. Только за тобой должок ещё и до этого был, коли помнишь. Так что за «теперь» почитай вдвойне спрошу.

Дануха округлила глазки, ну вот как есть девка несмышлёная, прикидываясь полной дурой. Потому что эта часть беседы ей откровенно начинала не нравиться, а Дева тем временем вперив в неё очи с водяными кристаллами и принимая торжественную осанку стала в командном тоне изрекать наставления:

– Река течёт, вода меняется, а за тобой Дануха долги водятся. У речной жизни старой русло высохло. Степь пожаром охвачена. Человечьими телами устилается. Всё сгорит. Скоро опустеют исконные речные земли. И тебе надлежит породить новую жизнь. Только не так как раньше. Тому что было, не бывать. Соберёшь и засеешь новое. Все, кто к тебе пристанет – сделается твоим. Забудь, что знала о бабьей жизни. Но не забывай, что тебе как бабе от Троицы дано. Породишь три простых и понятных всем закона, из которых не будет ни одного исключения, и принявшие их, но нарушившие, жить не должны. На том сама стоять будешь и семя строить в железной узде и без жалости. Нет больше родства крови, будет только родство принявших твои законы. Пусть не коснуться они веры, но устоям прежней жизни не бывать. Отречёшься от всего. По-человечьи жить откажешься, станешь лютовать по-звериному. Накормишь жизнями злыдней, то что вас сроднит. От реки уйди. Но из своих земель тебе хода нет, а разносить новое будут твои наречённые сёстры. Ты же станешь собирающим столпом. А теперь иди и про свои долги не забывай.

Дева тут же потеряла свой образ и потоком воды рухнула вниз, рассыпаясь брызгами и расплёскиваясь волнами в луже змеиного источника. Вот она была, и нету.

Крепко тут призадумалась Дануха. Уж больно любит нежить заковыристо излагаться. Толи в пень тебя имела, толь в колоду сунула. Как хош, на того и похож. Зачерпнула в ладонь живительной влаги, побулькала во рту и набранное проглотила, утерев рукавом мокрое лицо. Встала, покрутила головой в сером сумраке ища свою блудливую сороку, явно от нежити где-то затаившуюся, и вслух запела тихим голосом:

– А куды пойти мне, а куды податься, может быть кого прибить, аль кому отдаться. . .

Дануха вернулась к своему сожжённому куту, улеглась на бугре-завалинке, на мягкой травке под кустом смородины и принялась переваривать случившееся, тут же вспоминая свои былые промахи…

На Святки45 то дело было. Артельные мужики замучились чуть ли не каждый день торить дороги, откапывать вешки и поправлять санный путь на льду реки. Всю седмицу валил нескончаемый снег. То с ветром и метелью, то тихим сапом. То большими хлопьями, то мелкой колючей крупой.

Баймак с бабьими жилищами и шатровый постой артельных мужиков, тут же пристроившийся за огородами уже давно слились в один снежный настил покатыми искристыми буграми. Если бы не дымки очагов, струящиеся повсюду в мутное, хмурое и беспросветное небо можно было подумать, что эта идиллия бескрайнего зимнего пейзажа девственно чиста и никем не обитаема. В монотонность плавных снежных волн влился даже некогда чёрный лес с хвойной зеленью, что стоял чуть поодаль баймака и теперь казался огромным пористым сугробом.

В каждой бабьей землянке поутру раным-ранешенько происходят одни и те же рутинные события. Изо дня в день, из года в год. Хозяйка, как всегда, продирает зенки первой из всех. Подбрасывает в очаг дров, что погаснуть за ночь не должен ни при каких обстоятельствах. Если огонь в очаге погаснет и не раздуть, то это верная беда для бабьего кута. Тут и весь бабняк встаёт на уши. Как-никак чрезвычайная ситуация.

О таких делах Дануха слышала за свою долгую жизнь ни раз, но в Нахушинском баймаке на её памяти подобного никогда не было. Она своих баб за содержание домашнего огня держала в лютой строгости и каждый очаг во всём поселении знала, как родной. К этому её ещё мама с раннего детства приучила. Потому очаг был первым, кого будила и кормила каждая хозяйка, а уж потом только бралась за себя и за домашние дела.

Умывалась в ушате с нагретой водой, что тут же у горящего очага стоял, прибирала волосы в две бабьи косы и между делом для детворы варганила травяной отвар с молочной кашей-болтушкой, наполняя её чем не попадя.

У каждой бабы были свои вкусы, свои предпочтения, что от мам к дочерям уходили родовыми секретами. Кто орехом толчёными с семенами сдабривал, кто листом сухим, перетёртым с кореньями, кто с лечебным сбором коли хворь какая с детками случалась.

В этом отношении Дануха единых правил не устанавливала. Носа своего в бабьи котлы не засовывала. Они сами знают, что делать и влезать ещё в эту обыденную шелуху большуха себе никогда не позволяла, хотя нет-нет да проверяла, кто чем ребятишек пичкает.

Но это так, для других подкожно-задиристых целей, так сказать в качестве превентивных мер. Надо же было большухе иметь повод кого за волосы потаскать и по мордасам похлестать по случаю. Дануха не имела права быть доброй. Её бабы должны как одна уважать, а значит, как огня бояться. От этого зависела спайка бабняка и его единение, а стало быть и лёгкость в управлении.

Бабам ведь только дай слабину, так каждая из себя большуху начнёт корчить, и тут уж не только на голову усядутся и там нагадят, чего доброго, так ещё и меж собой передерутся. А коли бабы сцепятся по-настоящему, то даже нежить с полужитью кинуться топиться от греха по дальше. Так что уж пусть лучше дружат супротив неё, чем дерутся меж собой.

Вот к чему большуха придиралась особо так это к внешнему облику самих баб и их детей, притом абсолютно не делая скидки на возраст. Имела она такую привередливость. Сама пожизненно чистоплюйкой была и бабняк к этому приучила. Каждая баба поутру прибирала себя с такой тщательностью, что хоть со сранья гостей принимай и на смотрины выставляй.

Кроме того, каждая хозяйка пред бабняком держала ответ за внешний вид своих детей. Что-что, а лени и непотребства в убранстве Дануха терпеть не могла до лютого бесчинства и это все бабы знали, как облупленные. Любая неопрятность с неаккуратностью, замызганность иль не дай Троица какая-нибудь грязь хоть где, хоть на чём, бесила большуху доводя до белого каления, а доводить её до такого состояния было себе дороже. Утреннему убранству все поселенки придавали особое значение, а с годами так привыкали к хорошему, что и не мыслили себя без этого.

Лишь закончив с собой и утренним столом, мама начинала поднимать разоспавшуюся ребятню. Те, как всегда, из-под нагретых шкур вылезали с неохотой, не желая расставаться с ночными грёзами. Кто сонные глазки протирал, щурясь на полыхающий очаг, кто вовсе их не открывал, продолжая вечный недосып досыпать.

Пацаны вставали первыми. Кто сам вылезал, кого девченята выпихивали. И вот молодцы, пошатываясь словно гибкие берёзки на ветру, кружком оккупируют выскобленную с вечера помойную лохань, и задрав до пупа нижние рубахи выуживают из-под них свои брызгалки.

Покачиваясь и не открывая, или не до открывая глаз поливали кому куда вздумается. Кто-то точно, кто-то мимо, у кого-то вообще струя вверх задирается. Мама, конечно, помогала им целиться путём затрещин и дёргая за уши, фиксируя их шаткие положения крепким словцом, из коих «кривоссыхи» было самым ласковым.

Ну, а за ними щебеча писклявыми голосами, выстраиваясь в некое подобие очереди вставали лохматые девченята. Общей кучей как пацаны, девкам обихаживать лохань было несподручно, от того начиная с самой малой посикухи пристраивались на долблёнке строго в индивидуальном порядке. Они как одна корча рожицы, смешно подражали маме обругивая «кривоссых», что намочили всю напольную солому вокруг и теперь им бедным ступить некуда.

Пока девки демонстрировали лохани свои голые зады, пацаны подвергались сущему наказанию. Они принудительно умывались. Верней кого мама умыла, тот считай, умылся. Кого не достала, тот не очень, а кое-кто, пригревшись у очага вновь засыпал беспробудным сном.

Но, в конце концов, «побудное» безобразие заканчивалось и наступало долгожданное «завтра», то есть завтрак на столе, малышня перед ним сидит ногами в канавках. Здесь уже никого уговаривать не требовалось. Правила были простыми, но жёсткими. Не успел, проболтал или проспал, клюя носом, значит сам виноват. Поделом. До следующего стола, что накроется только в обед никто подкармливать нерадивого не будет. Куска не перехватить, «червячка не заморить». Никто не даст, никто не сжалится, хоть ложись в ногах у мамы и помирай с голода. Всё равно не даст, а вот по шее обязательно обломится.

Затем начинались сборы тех ватажных пацанов что постарше. Им в первую очередь работать. Надо откопать вход от снега, навалившего за ночь, отрыть проход на площадь, тот, что за зиму превратился уже в снежные стены высотой больше роста взрослого мужика. Очистив проходы к землянкам, пацаны делились на разные группы, но делились уже собравшись всей ватагой на площади. Там их атаман Девятка определял кому воду таскать с проруби по домам и баням, кому в лес за дровами идти.

Лично Девятка всегда ходил в лес, притом обязательно через артельных мужиков. Там кто-нибудь из ближников мужицкого атамана, а иногда и лично Нахуша если был в настроении, отряжал в помощь мужиков-охотников. Без них пацанам в лес в ту пору хода не было. В любое другое время они бы сами не спрашивали, но только не теперь.

К Святкам волк доходил в своём зверстве до самых что не на есть страшных беспределов в своих деяниях. В этот период хищник лютовал, потеряв всякий страх, порой доходя до безумия. Волчьи банды, совсем оголодавшие за зиму, не только вплотную подходили к лагерю артельного стада, прижавшемуся к мужицкому становищу, но бывало и на сам лагерь наскакивали, а то и вовсе на баймак, где лишь бабы да малые дети.

Мужики знали и пацанов учили, что это последний и самый важный бой с волками за всю зиму. Сейчас было не до хитростей и откупа с подачками. Теперь серых супостатов надо было бить и безжалостно истреблять. В большом количестве убивать и нещадно калечить. Зверь совсем ополоумел, перестав бояться даже мужиков, к тому же чем больше его убудет, тем меньше наплодится в будущем.

После Святок волчьи атаки пойдут на убыль. У волчиц что заправляют в семьях начнётся гон, и стаи если собирались, да и сами их семьи развалятся. Но сейчас пацанов надо прикрыть, да и серых что подобрались шибко близко погонять, пострелять и по дальше в лес отогнать, как следует припугнув.

Отправив пацанов на каждодневные работы хозяйки начинали собирать посикух с кутырками-девченятами. Этих требовалось спровадить гулять чтобы под ногами не мешались. Вся эта шантрапа писклявая вываливалась общей кучей на площадь, рыла норы в сугробах, играла в само вязанные куклы и шумно носилась, затевая нехитрые игры.

Дануха всегда в это время выбиралась из своего логова подышать воздухом. Так как детей у неё на воспитании уже не было, то откапывалась баба сама без посторонней помощи. И кут, и двор содержала собственными руками, никого из пацанов не заставляя, ни на кого сей труд не перекладывая. На личный огород в тёплое время года девок нагоняла, когда надобно. Да и ватажный атаман регулярно следил за наличием дров и воды в хозяйстве привередливой большухи, но двор и кут никому не доверяла. Мела и чистила самостоятельно. Эта работа, что называется, была у неё для души.

Большуха нарочито спокойно, стараясь не привлекать к себе особого внимания расхаживала по площади среди мелюзги, ласково улыбаясь и разглядывая каждого ребёночка. Для них она была добрая вековушка. Говорила ласково, не дралась и ни задиралась попусту. Не ругалась ни по-простому, ни матерно. А главное в игры не вмешивалась.

Хотя кутырки что по старше при виде Данухи тихарились. Игры бросали и делали вид что только и делают, что во все глаза за посикухами присматривают. А то что куклы плохо прячутся под тёплыми тулупами, так это не страшно. Дануха уже древняя не видит сослепу. Ничего же не говорит, а значит и не примечает что кутырки заняты другими делами.

Большуха не любила Святки, и чем старее становилась, тем больше ненавидела это зимнее время. И всё вот из-за этих ещё совсем махоньких посикух. С каждым летом в своей жизни проникаясь к ним всё большей жалостью. Вот к бабняку с летами только злее становилась и привередливей, а с этими наоборот. Так глядишь и до слёз дойдёт. Да-а. Вот что значит векование.

К Святкам начинали забивать излишний скот, уменьшая поголовье полудикого стада, чтобы на оставшихся запасах корма до весны дотянуть без ненужного падежа. Поэтому праздничные столы ломились от мяса. Начиналось мясоедное время, для животов раздольное.

Кормились все от пуза, кроме вот этих маленьких человеческих созданий. Для них начиналась седмица безжалостной голодухи, но так было нужно и притом не большухе-кровожадной, а для самих мальцов в качестве обучения.

Через это обязательно надобно было их пропустить и как можно жёстче. Хотя у самой большухи в последние лета это не получалось, ни хватало строгости. Что-что, а с посикухами лютовать она была не сподручна. Сердце они смягчали быстро, паршивцы маленькие. Но ни Дануха эту традицию завела, от того не ей ломать и устраивать перемены. К тому же умом-то понимала всё, а вот сердцем. Надо было обучить их выживанию.

Посикухи сбивались в кучки по возрасту и бродили от кута к куту, от стола к столу выклянчивая еду, становясь побирушками и попрошайками. Никто не имел право кормить их за просто так. Мамам так вообще на этой седмице своих детей кормить запрещалось категорически. Притом совсем. Ни воды попить, ни крошек с пола собрать. На ней лежала обязанность учить как лучше и сподручней выпрашивать эту еду с чужих столов.

В этом жестоком со стороны обычаи было своё зерно разумности с рациональностью. В любой момент эти милые комочки жизни могли остаться совсем одни. Без мамы, а иногда и без поддержки всего рода, и единственным способом выжить для них было попрошайничество. Где угодно, у кого угодно лишь бы с голоду не окочуриться. И чем лучше и «профессиональней» они это делали, тем больше шансов было выжить.

Что бы там не говорили, обеляя старину и расписывая её в идиллию, в лихие годы чужие дети были никому и никогда не нужны. Своих бы сохранить и выкормить. Сердобольные и жалостливые ни только были не в почёте, но и считались сродни полоумным, от коих и сами держались по далее и посикух прятали. Эти мягкотелые ничему хорошему научить были не в состоянии. Им их жалко было до слёз. Оттого и сами подыхали и деток гробили.

Ходила Дануха по площади, и внимательно разглядывала беззаботную ребятню. По кутам в это время большуха нос свой вездесущий не засовывала. Ну, если только какое непотребство или явное упущение в убранстве найдёт, но это бывало редко, тем более в зимнюю пору. Недогляда в одеянии ребятишек перед выпуском на лютые морозы бабы не допускали, как бы заняты не были и бестолковы от рождения.

А в самих землянках Дануха и так знала, что делается. Кутырки на подросте и навыдане с ярицами собственную красоту наводят, по дому работают. Помойную лохань надо вынести, опорожнить и вычистить. Солому под ней поменять, а то и во всей землянке. Посуду почистить, отдраить, убрать, и за готовку приниматься под маминым присмотром. К обеденному столу орава нагуляется, пацаны на трудятся, соберутся голодные их надо будет кормить. А у посикух обед сегодня особенный, праздничный, последний на этой седмице за родным столом. В общем, все при деле как обычно.

К вечеру Дануха собрала бабий сбор в своей вместительной норе. Жилище у неё было просторным, как раз весь бабняк по лавкам рассаживался, притом строго по заведённому ранжиру. Каждая своё место знала. Никаких ссор, передряг с перебранками, прямо идиллия.

Приходили к ней в кут и рассаживались несмотря на то, что самой большухи в землянке никогда не было. Так было заведено с тех самых пор как она стала главной в селении. Прежде чем собраться бабняку Дануха из кута заранее уходила. То на реку ноги мочить, то по огороду шастает, то в бане отсиживается, давая возможность поселенкам рассесться и словом обмолвиться.

Нельзя сказать, что бабы целыми днями друг друга в глаза не видели. Хотя у каждой дел невпроворот и у каждой как не спроси, по горло булькает, но и друг к дружке бегали, да и так просто по-соседски балакали, обмениваясь новостями и сплетнями. А как бабам без этого?

Но вместе вот так собирались редко. Тут и толки другими были и разговоры приличные. Пустых и непотребных не заводили в принципе, ибо большуху как одна боялись. Она за такие вещи и авторитетных баб не щадила. Дануха им быстро языки укорачивала и за одно клюкой по чему не попадя охаживала.

Хоть и считалась их большуха вековухой и была больная на ноги, но как есть матёра, ни дать ни взять. Хоть сама себя за матёрую не признавала, вроде как ни положено, других большух рангом ниже под своей властью не имела, но одним взглядом могла любую в хворь уложить не по тужившись, а то и вовсе жизнь забрать.

Дануха в собственной бане сидела и всё что говорилось в куте слышала через шкуру-загородку. Тогда-то и пошёл среди баб впервые пустозвон о некой чёрной нежити. Только тогда это в виде сплетни от кого-то прилетело, а это ещё порой от реальности дальше сказки. Так размалюет естество, что не только до неузнаваемости, но и переворачивая всё с ног наголову.

Большуха послушала-послушала, да и решила пресечь это блядство46 на корню выползая из укрытия. Все говоруньи замолкли словно в рот воды понабирали и прикинулись пустым местом. Вышла Дануха на средину между ними опираясь на старую клюку. Каким-то мутным взглядом полуприкрытых глаз осмотрела каждую снизу доверху, почесала свою пухлую задницу и еле слышно, чтобы все прислушивались начала воспитательную беседу:

– Хватит вам воду в реку лить, пугалки девичьи пережёвывать, делом надобно заняться.

Бабы замерли, даже подолы перестали теребить. Большуха продолжила:

– Вот чё вам скажу. Этой ночью за долбавший нас снег стихнет. Небо проясниться и к нам на несколько деньков Морозный Вал заявится, в аккурат на Святки припёрся. Сразу предупрежу, злой аки волчара с голодного края. Мороз это вам не мужик. За жопу схватит бабью душу не согреет, а за чё хватит, то и отвалится. Встретить надобно как заповедано, закормить задобрить. Злым он нам ой как тепереча не нужен.

Бабы дружно закивали, забубнили создавая гул как в дупле с пчёлами. Тут Дануха брякнула клюкой об земляной пол, и от чего-то так гулко у неё это получилось словно Сладкая ножкой топнула. Замолкли в раз, лишь шелест одежды с тихим потрескиванием в очаге создавал нервозность в воздухе. Они помнили разнос большухи за прошлогодние Святки, а тут ещё Дануха им напомнила:

– Да вы сучки не скупитесь как в прошлу зиму, принесли как обосрали.

Её злобный взгляд блеснул грозовым всполохом по попритихшим бабам, тут же уткнувшим свои бесстыжие зенки в напольную солому, всем видом показывая, мол свою вину в полной мере осознали и раскаиваемся.

– Чуют жопны мои кости, – продолжила большуха тихим скрипуче старческим голосом, – зима нынче будет лютая и долгая.

Затем ещё раз обвела бабняк немилостивым взглядом и уже привычным ледяным тоном грозной большухи, вымораживающим всем бабам без исключения мозги, словно раздавая подзатыльники закончила:

– Дров запасти более обычного. Пацанов отрядить в лес и чтоб ни по одному разу сходили. Атаману скажу, мужичков в помощь даст никуда не денется. Брат Данава в аккурат к половине дня заявится. Детей всех, да и самим жиром мазаться. Мне ещё отморозков на завтра не хватало. Всё поняли?

И на следующий же день, всё что Дануха предсказывала оправдалось в полной мере, да ещё с довеском. Небо прояснилось, даже тучки не видать нигде. Воздух с самого утра от лютого мороза точно зазвенел. В низкой дымке блёклое солнце на краю неба светит будто снегом вымазали. Ветер стих, как и не было у природы такой стихии, а снег под ногами до противного заскрипел. Мерзко, громко, с хрустом, режущим по ушам. Пацаны в отличие от обычного дня в лес сделали по две ходки, натаскав горючего дерева и для бабьих кутов, и для бань, и для общего костра, что складывали в центре площади…

Загрузка...