Большой с указательным пальцы сжимают перо,
оно прилегает удобно, как будто это – ружьё.
Звуки трения слышу отчетливо я под окном:
то скрежещет лопата, входящая в почву с песком.
Отец мой копает.
Его поясница видна мне над длинной ботвой,
как лет двадцать назад, он склоняется над бороздой
напряженно. Отец мой копает,
упирая ботинок, как будто бы делая шаг,
нажимая на ручку лопаты, он держит её как рычаг
между ног, прижимая к колену, срезая верхушки долой,
яркий край погружая, чтоб выбросить ком земляной
и рассыпать картошку. Мы любили её собирать
и прохладную твердость и тяжесть в руках ощущать.
Ей-богу, старик мой обращаться с лопатой умел,
и его старик тоже.
Мой дед на болоте у Тонера торфа нарезать за день
больше всех успевал. Я однажды ему молоко
в бутылке с бумажной неплотной затычкой принес:
распрямился и выпил он, и, чтоб наверстать, подрубал,
разрезал и швырял дёрн через плечо и назад,
углубляясь всё ниже и ниже,
где торф был получше. Копал.
Этот запах прохладный ботвы снова в памяти ожил моей.
Ярким краем лопата мелькает быстрей и быстрей.
И сырые дернины бьют оземь сильней и сильней.
Нет у меня лопаты, чтобы их преемником стать.
В моих пальцах перо зажато.
Вот им я и буду копать.
Ребенком от старых колодцев меня было не оттянуть,
где ржавые вороты с ведрами и черпаками,
там, где, небо в ловушку поймав, вёдра падают в тёмную жуть,
отдающую холодом, сыростью, плесенью, мхами.
На кирпичном заводе я помню колодец с подгнившей доской;
когда падал отвесно черпак
на длиннющей верёвке – грохочущим звуком движения
я любил наслаждаться. Там дно глубоко было так,
что уже невозможно внизу разглядеть отраженья.
Другой неглубокий, под высохшим каменным рвом,
плодоносный, как всякий аквариум, илистый, сорный,
твое белое лицо колебалось внизу надо дном,
когда ты из мульчи выволакивал длинные корни.
А в других жило Эхо. Они возвращали твой зов
с чистой новою музыкой. Чувство опасности, риска
ощутил я в одном – когда, выбежав из папоротников и кустов,
прямо по моему отраженью прошлепала крыса.
Теперь любопытствовать, – что там, в корнях? —
и рассматривать мхи,
большеглазым Нарциссом уставясь в источник при этом,
стало ниже моего взрослого достоинства. Я пишу стихи,
чтобы увидеть себя и заставить темноту отвечать эхом.
Эти колючие дикие ягоды ярко горят даже среди зимы, —
маленький огонек для маленьких людей, —
он желает им только, чтобы их достоинство не погасло,
чтоб язычок его пламени ровно горел,
но и блеском своим их тоже не ослеплял.
Иногда, на морозе, когда дыхание превращается в пар,
разрастаясь и принимая вид Диогена,
блуждающего с фонарем в поисках человека,
ты испаряешься, – он пристально рассматривает тебя,
держа красные ягоды перед собою, на уровне глаз,
на кончике ветки;
и ты отступаешь перед плотной связью их мякоти с косточкой,
перед жалящим до крови уколом, желая, чтобы он испытал
тебя и очистил,
перед его проклеванной спелостью, – и тогда он высвечивает
тебя и уходит дальше.
Бет и Ренди
Вот-вот будет дождь. Взмах палочки и потом
хлынет музыка, которую раньше
ты никогда не мог бы услышать. Подкрадывается
как кактус, растёт поток, ливень, водоворот,
рвёт шлюзы, падает, течет сквозь. Ты как труба,
на которой играет вода. Снова – встряхнёшь легко
и diminuendo вдоль всех колен,
спотыкаясь, как струи о водосток. И вот —
кап-кап – с омытых листов,
еще нежнее – с трав, лепестков
ромашек, пылью блестящей, почти дыханием воздух.
Вот-вот – палочкой снова он взмахнет и потом
с неослабной силой всё повторит, что было однажды,
дважды, десять, и тысячу раз – до.
Кому это важно, что музыка, которая вся улетела, испарилась —
лишь паденье песка, сухих семян сквозь кактус?
Ты как богач пройдёшь на небо
сквозь ушко дождевой капли. Слушай же снова.
Как низкий куст пыльной крапивы
на гребне крыши. За ней без названья
ненужные вещи лежат сиротливо
на свалке. Почти недостойны вниманья.
По правде сказать, живое надежде
нас учит. И слабое может быть цепким.
Задний двор нашей жизни. Растенье, как прежде,
из редкого может стать обильным и крепким.
Взмах лезвий ножниц. Её Воскресеньями
любовно срезают и берегут.
Последние вещи нас покидают первыми.
Раз выжили – пусть свободно уйдут.
Пусть беззащитный запах её течёт нескончаем,
освобожденный, как обитатели свалок иных,
как те, которыми мы пренебрегаем
потому, что пренебрежением губим их.