Перво-наперво Шпрингер вкручивает все лампочки, которые выкрутил Ласкер. Потом опускает со лба защитные очки и приступает к работе. Он делает покойнику маникюр и педикюр и заглядывает ему в рот в поисках откушенного пальца или бронзового дублона. Он фиксирует отпечатки с помощью порошка и кисти. Он делает триста семнадцать снимков «поляроидом». Снимки трупа, комнаты, продырявленной подушки, найденных им отпечатков. Он фотографирует шахматную доску.
– И для меня, – просит Ландсман.
Шпрингер снимает еще раз шахматную партию, которую Ласкеру пришлось оставить по милости убийцы. Потом протягивает снимок Ландсману, вопросительно приподняв бровь.
– Ценная улика, – поясняет Ландсман.
Фигуру за фигурой Шпрингер разрушает защиту Нимцовича, или что там играл покойный, и упаковывает каждую фигурку в отдельный пакетик.
– Где это вы так вымазались? – спрашивает он, не глядя на Ландсмана.
Ландсман замечает густую коричневую пыль на носках ботинок, на рукавах и на коленях.
– Я обследовал подвал. Там огромная… я не знаю… что-то вроде технической трубы. – Он чувствует, как кровь приливает к щекам. – Пришлось ее проверить.
– Варшавский туннель, – говорит Шпрингер. – Они проходят через всю здешнюю часть Унтерштата.
– Неужели вы этому верите?
– Когда иммигранты приехали сюда после войны. Те, кто был в гетто в Варшаве. В Белостоке. Бывшие партизаны. Я полагаю, что некоторые из них не слишком доверяли американцам. И они рыли туннели. На случай, если опять придется воевать. Потому и район назвали Унтерштат.
– Слухи, Шпрингер. Городская легенда. Это просто коммунальная труба.
Шпрингер хмыкает. Он прячет в пакет банное полотенце, полотенце для рук и обмылок. Он пересчитывает рыжие лобковые волосы, прилипшие к сиденью унитаза, и пакует каждый в отдельности.
– Кстати, о слухах, – говорит он. – Что слышно от Фельзенфельда?
Фельзенфельд – это инспектор Фельзенфельд, начальник подразделения.
– Что значит «слышно»? Это вы о чем? Я видел его сегодня пополудни, – говорит Ландсман, – но я не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, он за три года и слова не вымолвил. Что за вопрос? Какие слухи?
– Просто интересуюсь.
Шпрингер бегает пальцами в резиновых перчатках по веснушчатой коже левой руки Ласкера. На ней заметны следы уколов и слабые отпечатки там, где покойный затягивал жгут.
– Фельзенфельд все за живот держался, – говорит Ландсман, вспоминая. – Кажется, он сказал «рефлюкс». Так что вы обнаружили?
Шпрингер хмуро смотрит на плоть над локтем Ласкера, где следы жгута переплетаются.
– Судя по всему, он пользовался ремнем, – говорит он. – Но ремень слишком широк для таких отметин.
Он уже упаковал ремень с двумя парами серых брюк и два синих пиджака в желтый бумажный мешок.
– Его хозяйство в ящике тумбочки, в черной косметичке на молнии, – говорит Ландсман. – Я только мельком глянул.
Шпрингер открывает ящик тумбочки у кровати и вынимает черную сумочку для туалетных принадлежностей. Он расстегивает змейку и издает смешной горловой звук. Косметичка открыта, так что Ландсману видно содержимое. Поначалу он не понимает, что там привлекло внимание Шпрингера.
– Что вы знаете об этом Ласкере? – спрашивает Шпрингер.
– Рискну предположить, что время от времени он играл в шахматы, – отвечает Ландсман.
Одна из трех книг в комнате, грязная и зачитанная, в оборванной мягкой обложке, – «Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша[10]. Под обложкой бумажный кармашек с карточкой Публичной библиотеки Ситки, согласно которой взял он ее в 1986 году. Ландсман тут же вспомнил, что именно в этом году он и его будущая бывшая жена впервые стали близки не только душой, но и телом. Бине в то время исполнилось двадцать, а Ландсману – двадцать три, и это был апогей северного лета. «Июль 1986» – отпечатано на карточке в бумажном кармашке иллюзий Ландсмана. Две прочие книги – дешевые еврейские триллеры.
– А кроме этого, я о нем ни бельмеса не знаю.
Когда Шпрингер разгадывает отметины на руке Ласкера, оказывается, что в качестве жгута покойный выбрал тонкий кожаный ремешок, черный, шириной не больше дюйма. Шпрингер вытаскивает его из косметички двумя пальцами, будто тот может укусить. На середине ремешка висит кожаная коробочка, созданная для хранения клочка пергамента, на котором выцарапаны пером и чернилами четыре цитаты из Торы. Каждое утро благочестивый еврей обвивает одной такой штуковиной левую руку, другой обвязывает голову и молится, дабы понять, что за Б-г заставляет делать подобное каждый проклятый день. Но в этой коробочке на ремешке Эмануэля Ласкера пусто. Ремешок – всего лишь подмога, чтобы расширить вену на руке.
– Что-то новенькое, – говорит Шпрингер. – Тфилин вместо жгута.
– Я вот что думаю, – говорит Ландсман, – он выглядит… Как будто он раньше был из тех, из черношляпников. У щек такой вид… я не знаю. Как недавно выбриты.
Ландсман натягивает перчатку и, держа Ласкера за подбородок, наклоняет из стороны в сторону голову покойника вместе со всей опухшей маской сосудов.
– Если он и носил бороду, то очень давно, – говорит он. – Цвет кожи на лице везде одинаков.
Он отпускает голову Ласкера и отходит от тела. Вряд ли можно сказать, что детектив прочно связал Ласкера с черношляпниками. Но, судя по подбородку бывшего толстого мальчика и атмосфере разрушения, он полагает, что Ласкер когда-то был чем-то бо́льшим, нежели беспорточный наркоман в дешевой гостинице. Ландсман вздыхает:
– Все бы отдал, чтобы лежать сейчас на солнечных пляжах Саскатуна.
В коридоре раздается шум, дребезжание металла и скрип ремней, и тут же появляются два работника морга со складной каталкой. Шпрингер просит их захватить ящик с уликами и мешки, им заполненные. И сам удаляется, громыхая; одно колесо его тележки жалобно скрипит на ходу.
– Куча дерьма, – информирует Ландсман ребят из морга, подразумевая дело, а не жертву.
Суждение это для них, похоже, не сюрприз и не новость.
Ландсман возвращается к себе в номер, чтобы воссоединиться с бутылкой сливовицы и с возлюбленной стопочкой со Всемирной выставки. Он усаживается в замызганное кресло у дешевого стола, вынимает поляроидный снимок из кармана и изучает партию, недоигранную Ласкером, пытаясь сообразить, чей следующий ход, белых или черных, и каков будет ход потом. Но фигур слишком много, и слишком трудно держать в голове все комбинации, и у Ландсмана нет шахмат, чтобы расставить фигуры. Через пару минут он чувствует, что засыпает. Но нет, он этого не сделает – по крайней мере пока знает, что ждут его банальные эшеровы сны[11], пьяно вихляющиеся шахматные доски, огромные ладьи, отбрасывающие фаллические тени.
Ландсман раздевается, стоит под душем и ложится на полчаса с открытыми глазами, вынимая воспоминания из пластиковых пакетов – о сестричке в ее одномоторном «суперкабе», о Бине летом восемьдесят шестого. Он изучает их, как расшифровки партий в пыльной книге, украденной из библиотеки, шахи и маты из прошлого во всем их великолепии. Проваландавшись так без толку полчаса, он встает, надевает чистую рубашку и галстук и идет в Управление полиции Ситки писать отчет.