Матушка Гусыня!
Меня никогда не интересовали легкомысленные замечания, особенно когда их делают посторонние, и, в частности, я не дала бы за них и лягушкиной задницы, когда они исходят от взрослого. По моему опыту, дурацкие шуточки в устах того, кто не настолько глуп, часто являются не более чем маскировкой чего-то намного, намного худшего.
И тем не менее, несмотря на это, я поймала себя на том, что проглатываю резкую и восхитительно ядовитую остроту, уже крутившуюся на кончике языка, и вместо нее выдавливаю жалкую улыбку.
– Матушка Гусыня? – с сомнением повторила я.
Она снова ударилась в слезы, и я порадовалась, что попридержала язык. Я вот-вот получу немедленное вознаграждение в виде кое-чего пикантного.
Кроме того, я уже начала ощущать легкую, хоть и незаметную эмпатию с этой женщиной. Может, это жалость? Или страх? Я не могла понять, я только знала, что какая-то глубоко спрятанная химическая субстанция внутри одной из нас настоятельно нуждалась в своем давно утраченном дополнении – или противоядии? – внутри другой.
Я ласково положила ладонь ей на плечо и протянула носовой платок. Она взглянула на него скептически.
– Все в порядке, – уверила я. – Это просто пятна от травы.
Это повергло ее в поразительную истерику. Она спрятала лицо в платок, и ее плечи затряслись так неистово, что на миг я подумала, что она развалится на части. Чтобы дать ей время прийти в себя – и потому что я пришла в изрядное замешательство от ее взрыва, – я отошла недалеко, чтобы рассмотреть надпись на высоком стершемся надгробии, отмечавшем могилу Лидии Грин, которая «умирла» в 1638 году в возрасте «ста трицати пяти лет».
«Аднажды она зелена была, аднако ныне вся бела, говорилось там, и мало кто рыдает за нее».
Если бы Лидия до сих пор жила, прикинула я, ей было бы сейчас четыреста сорок семь лет, и, вероятно, с такой персоной стоило бы познакомиться.
– О, я чувствую себя такой дубиной.
Я повернулась и увидела, что женщина утирает глаза и подавленно улыбается мне.
– Меня зовут Ниалла, – сказала она, протягивая руку. – Ассистент Руперта.
Я поборола отвращение и пожала ее пальцы кратким, как молния, движением. Как я и подозревала, ее ладонь была влажной и липкой. Как только позволили приличия, я спрятала руку за спину и вытерла ее о юбку.
– Ассистент? – Слово выскочило у меня изо рта, не успела я его удержать.
– О, я знаю, викарий предположил, что я жена Руперта. Но ничего такого. Честно! Вовсе не так.
Я непроизвольно глянула на фургон «Куклы Порсона». Она сразу же уловила.
– Ну да… Мы и правда путешествуем вместе. Полагаю, нас с Рупертом объединяет то, что ты могла бы назвать… очень сильной привязанностью друг к другу. Но муж и жена…
Она меня за идиотку держит, что ли? Не прошло и недели с тех пор, как Даффи читала вслух мне и Фели «Оливера Твиста», и я знала так же верно, как свое имя, что эта женщина, Ниалла, была Нэнси для Билла Сайкса в лице Руперта Порсона. Разве она не поняла, что я заметила грязный синячище на ее руке?
– Это такое удовольствие – блуждать по Англии с Рупертом. Его узнают повсюду, куда мы приходим, знаешь ли. Не далее чем позавчера, например, мы играли на ярмарке в Селби, и на почте нас опознала полная леди в шляпе с цветами. «Руперт Порсон! – закричала она. – Руперт Порсон пользуется королевской почтой, как другие люди!» – Ниалла засмеялась. – А потом она стала умолять его об автографе. Так всегда, видишь ли. Настояла, чтобы он написал: «С наилучшими пожеланиями от белки Снодди». Когда он так подписывается, он всегда рисует несколько орешков. Она заявила, что это для племянницы, но я-то знаю. Когда путешествуешь так много, развиваешь определенное чутье на такие вещи. Можешь всегда понять.
Она продолжала щебетать. Если я и дальше буду молчать, не далее как через минуту она признается, какой у нее размер трусиков.
– Кто-то на «Би-би-си» рассказал Руперту, что двадцать три процента его аудитории – это бездетные домохозяйки. Немало, не так ли? Но в «Волшебном королевстве» есть что-то такое, что удовлетворяет природную жажду побега. Именно так они и сказали Руперту: «природная жажда побега». Каждый хочет сбежать, не так ли? Тем или иным способом, имею в виду.
– Каждый, за исключением Матушки Гусыни, – заметила я.
Она рассмеялась.
– Послушай, я не морочу тебе голову. Я действительно Матушка Гусыня. По крайней мере, когда надеваю костюм. Подожди, пока не увидишь, – высокий остроконечный колпак со свисающими полями и серебряной пряжкой, седой парик с развевающимися локонами и просторное пышное платье, которое выглядит так, будто когда-то его носила матушка Шиптон. Ты знаешь, кто такая матушка Шиптон?
Разумеется, я знала. Одна старая карга, которая, как утверждали, жила в XVI веке и предсказывала будущее, помимо прочего, предвидев Великую чуму, Большой лондонский пожар, аэропланы, линкоры и конец света в 1881 году; подобно Нострадамусу мамаша Шиптон изрекала свои пророчества плохими виршами: «Огонь и вода сотворят чудеса» и тому подобное. Также я знала, что и сегодня есть люди, которые верят, что она предвидела использование тяжелой воды в создании атомной бомбы. Что до меня, я не верила ни единому ее слову. Старушечий бред сивой кобылы.
– Я слышала это имя, – сказала я.
– Не важно. Это на нее я похожа, когда принаряжаюсь для представления.
– Блестяще, – сказала я, хотя не имела это в виду. Она могла заметить, что я хочу отделаться от нее.
– Что милая девочка вроде тебя делает в месте вроде этого? – спросила она с усмешкой, обведя церковное кладбище взмахом руки.
– Я часто прихожу сюда поразмыслить, – ответила я.
Это, кажется, позабавило ее. Она поджала губы и имитировала отрепетированный сценический голос:
– И о чем Флавия де Люс размышляет на этом чудном старом сельском кладбище?
– Об уединении, – выпалила я, не желая быть намеренно грубой. Я просто сказала правду.
– Об уединении, – повторила она, кивнув. Я поняла, что мой колючий ответ не оттолкнул ее. – Об уединении многое можно сказать. Но ты и я знаем, не так ли, Флавия, что уединение и одиночество – не одно и то же?
Я слегка обрадовалась. Наконец-то я встретила человека, который кажется, задумывался иногда о тех же вещах, что и я.
– Нет, – признала я.
Повисло долгое молчание.
– Расскажи мне о своей семье, – наконец тихо попросила Ниалла.
– Рассказывать особо нечего, – сказала я. – У меня есть две сестры, Офелия и Дафна. Фели семнадцать лет, а Даффи тринадцать. Фели играет на фортепиано, Даффи читает. Отец – филателист. Он очень привязан к своим маркам.
– А ваша мать?
– Мертва. Она погибла от несчастного случая, когда мне был год.
– Господи! – воскликнула она. – Кто-то рассказывал мне о семействе, живущем в огромном запущенном старом особняке неподалеку отсюда: эксцентричный полковник и выводок девиц, бегающих повсюду, словно краснокожие индейцы. Ты не одна из них, а?
По выражению моего лица она тут же поняла, что да.
– О, бедная крошка! – сказала она. – Прости, я не хотела… Я хочу сказать…
– Все нормально, – перебила ее я. – На самом деле все обстоит намного хуже, но я не люблю об этом говорить.
Я увидела, как в ее взгляде появилась растерянность: выражение глаз взрослого человека, отчаянно барахтающегося в поисках почвы для взаимного понимания с ребенком.
– Но чем ты занимаешься? – спросила она. – Разве у тебя нет никаких интересов… или хобби?
– Я увлечена химией, – рассказала я, – и люблю собирать газетные вырезки в альбом.
– Правда? – Она пришла в восторг. – Чудесно! В твоем возрасте я тоже это любила. Картинки, вырезанные из сигаретных пачек; и засушенные цветы: анютины глазки, резеда, наперстянка, дельфиниум; старые пуговицы, валентинки, стихи о бабушкиной прялке из «Девичьего ежегодника»… Чудесное развлечение!
Мои собственные альбомы состояли из трех пухлых бордовых томов с вырезками из океана древних журналов и газет, который залил, а потом затопил библиотеку и гостиную в Букшоу, выплеснувшись в неиспользуемые спальни и комнаты, где хранили ненужную мебель, перед тем как их, наконец, влажными гниющими стопками не сложили в тайник в подвале. С их страниц я бережно вырезала все, что смогла найти о ядах и отравителях, пока мои альбомы не начали трещать по швам от описаний склонностей майора Герберта Роуза Армстронга, любителя-садовода и адвоката, отправившего на тот свет свою жену с помощью заботливо приготовленного зелья из содержащего мышьяк гербицида; Томаса Нейла Крима[7], Хоули Харви Криппена[8] и Джорджа Чепмена[9] (поразительно, не так ли, что имена столь многих отравителей начинаются с английской буквы С?), которые с помощью стрихнина, скополамина и сурьмы соответственно отправили целую армию жен и других женщин в могилу; Мэри Энн Коттон (понимаете, о чем я?), которая, после нескольких успешных опытных прогонов на свиньях перешла к отравлению семнадцати человек мышьяком[10]; Дейзи де Мелкер, женщины из Южной Африки со страстью к водопроводчикам: сначала она выходила за них замуж, а потом разводилась с помощью дозы стрихнина.
– Собирать вырезки в альбом – идеальное времяпрепровождение для юной леди, – говорила Ниалла. – Аристократично… и при этом познавательно.
В точности мои мысли.
– Моя мама выбросила мой в мусорное ведро, когда я сбежала из дома, – сказала она с призвуком, который, если бы вырвался, мог стать смешком.
– Вы сбежали из дома? – уточнила я.
Этот факт заинтриговал меня почти так же сильно, как наперстянка на ее платье, из которой, припоминаю, можно извлечь растительный алкалоид дигиталин (более известный нам, химикам, как С36Н56О14). На миг я с удовольствием вспомнила о том, как несколько раз в лаборатории я вымачивала в спирте листья наперстянки, собранные в нашем огороде, наблюдая за кристаллизацией тонких сияющих иголок и за восхитительным изумрудно-зеленым раствором, который образовывался после того, как я растворяла их в соляной кислоте и воде. Выделившейся осадком камеди, разумеется, можно вернуть исходный зеленый оттенок серной кислотой, затем придать светло-красный цвет парами брома и снова изумрудно-зеленый добавлением воды. Волшебно! Конечно, это смертельный яд, и в качестве такового он, конечно же, намного более захватывающий, чем глупые пуговицы и «Девичий ежегодник».
– Ммм, – произнесла она. – Устала мыть, вытирать, подметать и убирать и слушать, как тошнит соседей; устала лежать в кровати ночью, прислушиваясь, не зацокает ли по мостовой конь принца.
Я ухмыльнулась.
– Руперт все изменил, конечно же, – продолжала она. – «Пойдем со мной к вратам Диарбекира[11], – сказал он мне. – Поехали на восток, и я сделаю тебя принцессой в струящихся шелках и бриллиантах размером с кочан капусты».
– И он сделал?
– Нет. На самом деле он сказал: «Моя чертова ассистентка бросила меня. Поехали со мной в Лайм-Реджис на выходные, и я дам тебе гинею, шесть приемов пищи и спальный мешок. Я научу тебя искусству манипуляции», – заявил он, и я была настолько глупа, что подумала, будто речь идет о марионетках.
Не успела я поинтересоваться подробностями, как она вскочила на ноги и отряхнула юбку.
– Кстати, о Руперте, – заметила она, – нам лучше пойти посмотреть, как продвигаются дела у них с викарием. В приходском зале зловещая тишина. Ты полагаешь, могли они уже поубивать друг друга?
Ее цветастое платье грациозно зашуршало между надгробиями, и мне оставалось лишь последовать за ней.
Внутри мы обнаружили викария, стоящего посреди зала. Руперт находился на возвышении, на центральной сцене, положив руки на бедра. Если бы он выходил на поклон в театре «Олд Вик», освещение не могло бы быть более выразительным. Будто посланный судьбою, неожиданный луч солнечного света сиял сквозь витражное стекло в задней части зала, падая круглым золотым пучком прямо на поднятое лицо Руперта. Тот встал в позу и начал извергать Шекспира:
Когда клянешься мне, что вся ты сплошь
Служить достойна правды образцом,
Я верю, хоть и вижу, как ты лжешь,
Вообразив меня слепым юнцом.
Польщенный тем, что я еще могу
Казаться юным правде вопреки,
Я сам себе в своем тщеславье лгу,
И оба мы от правды далеки.
Как упомянул викарий, акустика в зале замечательная. Викторианские строители соорудили его внутренности в форме раковины моллюска, изогнутые деревянные панели служили резонатором для самого слабого звука – все равно что находиться внутри скрипки Страдивари. Теплый медоточивый голос Руперта звучал повсюду, окутывая нас своим богатым тембром:
Не скажешь ты, что солгала мне вновь,
И мне признать свой возраст смысла нет.
Доверьем мнимым держится любовь,
А старость, полюбив, стыдится лет.
Я лгу тебе, ты лжешь невольно мне,
И, кажется, довольны мы вполне![12]
– Как меня слышно, викарий?
Чары немедленно разрушились. Все равно как Лоуренс Оливье вставил бы: «Раз раз! Проверка… один… два… три» посреди «Быть или не быть».
– Блестяще! – воскликнул викарий.
Что больше всего удивило меня в речи Руперта, так это то, что я знала, о чем он говорит. Благодаря почти неощутимым паузам в конце каждой строки и своеобразным жестам длинными белыми пальцами, с помощью которых он демонстрировал оттенки значений, я поняла слова. Каждое из них.
Как будто их всосало в мои поры осмосом, они захлестнули меня, и я поняла эти горькие слова старика, обращенные к юной любви.
Я взглянула на Ниаллу. Она поднесла руку к горлу.
В последовавшем гулком деревянном молчании викарий стоял как столб, будто высеченный из черно-белого мрамора.
Я стала свидетельницей того, что поняли не все присутствующие.
– Браво! Браво!
Сложенные руки викария внезапно разразились серией резонирующих громовых аплодисментов.
– Браво! Сонет сто тридцать восьмой, если я не ошибаюсь. И, если я могу высказать свое скромное мнение, вероятно, никто еще не читал его так прекрасно.
Руперт явно возгордился.
Снаружи солнце скрылось за облаком. Золотой луч вмиг погас, и мы снова стали четырьмя обыкновенными людьми в полутемном грязном помещении.
– Великолепно, – заметил Руперт. – Этот зал великолепно подойдет.
Хромая, он пересек сцену и начал неуклюже спускаться по узким ступенькам, опираясь о стену раскрытой ладонью.
– Осторожно! – сказала Ниалла, быстро идя к нему.
– Уйди! – отрезал он с выражением крайней свирепости. – Я справлюсь.
Она резко остановилась на полпути – как будто он ударил ее по лицу.
– Ниалла думает, что я ее ребенок. – Он рассмеялся, пытаясь представить дело как шутку.
По убийственному взгляду Ниаллы я поняла, что она ничего подобного не думает.