Генри Филдинг. Из журнала «Ковент-Гарден»

Правила для критиков

Majores Nusquam Rhonchi; Juvenesque, Senesque, et Pueri Nasum Rhinocerotis habent[5].

Суббота, 11 января 1752 года, № 3


Из бумаг, находящихся ныне в моем ведении, следует, что, согласно цензорским проверкам, проведенным tricesimo qto. Eliz.[6] одним из моих прославленных предшественников, в городах Лондон и Вестминстер действовало никак не более девятнадцати критиков. При последней же проверке, которую осуществил я сам 25 Geo. 2 di.[7], число лиц, претендующих на право принадлежать к сей славной профессии, достигло 276 302 человек.

Сей колоссальный прирост объясняется, на мой взгляд, весьма прискорбной нерадивостью прежних цензоров, которые превратили свою службу в совершеннейшую синекуру и, как мне удалось выяснить, не проводили проверок со времен Исаака Бикерстаффа{44}, бывшего цензором в последние годы правления королевы Анны.

Той же халатностью объясняются и посягательства на все прочие слои общества. За последние несколько лет, как выяснилось, число джентльменов существенно возросло, тогда как число шулеров сократилось, причем в той же пропорции.

Свою цель, следовательно, я вижу в том, чтобы попытаться исправить вышеизложенные недостатки и восстановить пошатнувшуюся репутацию той высокой должности, каковую я имею честь занимать. Вместе с тем я отдаю себе отчет, что подобного рода действия должны осуществляться с благоразумием и без спешки, ибо давние, глубоко укоренившиеся пороки никогда не излечиваются средствами сильными и быстродействующими, запоминающимся примером чему может служить благородный император Пертинакс{45}. «Сей достойный муж (пишет Дион Кассий) погиб оттого, что вознамерился разом искоренить все пороки своего государства. Человек высокообразованный, он, однако, не мог взять в толк, что осуществление преобразований одновременно в разных направлениях не только небезопасно, но и невозможно. К нездоровому обществу правило это применимо в той же, если не в большей, степени, что и к частной жизни».

Вот почему я счел неразумным на основании проведенного подсчета подвергнуть число критиков существенному сокращению. На этот раз я принял всех, кто пожелал вступить в наши ряды, однако впредь делать этого не стану, ибо я вознамерился испытать качества каждого из претендентов на деле.

Дабы всякий, кто считает себя вправе именоваться критиком, мог заранее подготовиться к сему испытанию, считаю необходимым изложить некоторые требования, коим должен соответствовать всякий, пожелавший удостоиться чести быть причастным к сей достойнейшей из профессий. Обязуюсь, однако, следовать приведенному мною правилу со сдержанностью и осмотрительностью, ибо хотел бы распахнуть двери в критическое сообщество как можно шире, чтобы обеспечить доступ как можно большему числу людей.

Кажется, Квинтилиану{46} принадлежит мысль о том, что хорошим критиком великого поэта может стать лишь тот, кто и сам является великим поэтом. Если эта мысль верна, то число критиков – во всяком случае, критиков поэзии – крайне невелико; в этом случае из древних правом именоваться критиком будут обладать разве что Гораций и Лонгин{47}, о котором, хоть он и не был поэтом, мистер Поуп отозвался весьма лестно:

Тебя, Лонгин, талантливее нет{48}:

Твои – все девять муз; ты – критик и поэт.

Однако при всем уважении к столь великому имени, как Квинтилиан, это правило представляется мне излишне суровым. С тем же успехом можно было бы сказать, что лишь тот, кто стряпает сам, может по достоинству оценить качество стряпни.

Требовать от критика знаний столь же абсурдно, как требовать от него гениальности. Почему человек в этом случае более, нежели во всех остальных, обязан руководствоваться чьими-то взглядами, кроме своих собственных? Не едим же мы по правилам – отчего же должны мы по правилам читать?! Если мне по вкусу бычья печень или Олдмиксон{49}, с какой стати должен я давиться черепаховым мясом или Свифтом?

А потому из всех навыков человек, именующий себя критиком, владеть обязан только одним умением читать, и в этом есть неопровержимая логика, ибо как он в противном случае может называться читателем? Ведь если верно, что каждый читатель – критик, то, стало быть, и всякий, называющий себя критиком, не может не быть читателем.

При этом я требую от критика не только умения читать, ни и применения этого умения на практике. Всякий, кто выскажется о книге до тех пор, пока не прочтет из нее хотя бы десять страниц, навсегда лишится права именоваться критиком.

В-третьих, все критики, которые, начиная с первого февраля следующего года, вознамерятся раскритиковать книгу, должны будут объяснить, чем они руководствовались. Впредь критик не будет иметь права промямлить что-нибудь вроде: «Даже не знаю, что и сказать… Знаю только, что мне эта книга не по душе…» Его резоны могут быть сколь угодно вздорными, но они должны быть обоснованы. Такие слова, как «чушь», «вздор», «бред», а также «бессвязно», «прискорбно», «постыдно», впредь запрещаются – раз и навсегда.

Запрет этот распространяется, впрочем, лишь на тех критиков, которые не держат свои взгляды при себе, ибо всякий имеет полное право невзлюбить любую книгу, если только он не придает свое мнение огласке. В этом случае он может не прочесть или не понять из нее ни единого слова, а также полностью извратить ее смысл.

Но коль скоро право иметь свое суждение распространяется в критике ничуть не дальше, чем в иных областях, я со всей ответственностью заявляю: в будущем я не позволю исполнять обязанности критика особам мужского пола до той поры, пока они не достигнут восемнадцати лет, ибо до наступления этого возраста им дозволяется принимать решения относительно лишь такого пустячного дела, как женитьба, и только когда им исполняется восемнадцать, закон дает им право распоряжаться своим имуществом. Особ женского пола я, пожалуй, буду принимать несколько раньше, при условии, однако, что они либо умны, либо хороши собой, либо владеют состоянием от пяти тысяч фунтов и выше.

Наряду с мужчинами и женщинами юного возраста из числа критиков будут исключены все люди с ограниченной дееспособностью, к каковым относятся как не правомочные, так и истинные безумцы и идиоты. Сюда входят все те, кто ни при каких условиях не способен отличить добро от зла, правду от лжи, мудрость от глупости.

Есть также отдельные лица, кому я разрешу исполнять обязанности критика лишь частично; так, распутникам, щеголям, шулерам и светским дамам строго-настрого, под угрозой исключения из сообщества, запрещается критиковать любое произведение, написанное на темы религии или морали. Адвокатам, врачам, хирургам и аптекарям строго запрещается высказываться о тех авторах, кто добивается преобразований в праве или в медицине. Государственным чиновникам и будущим государственным чиновникам (за вычетом честных людей), со всеми их подчиненными и прихлебателями, ставленниками и будущими ставленниками, сводниками, шпионами, иждивенцами, доносчиками и агентами, запрещается, также под страхом исключения, высказывать свое мнение о всяком произведении, автор которого стремится принести пользу королевству. Что же до памфлетистов, которые преследуют великую цель либо все высмеять, либо всему найти объяснение, то и тем и другим предоставляется полная свобода; первые могут все ругать и, как водится, проклинать; вторые, сколько им вздумается, – восхвалять и славословить. Все критики, кому это правило покажется несправедливым, будут сочтены бесчестными, а их критика объявлена бессодержательной и лишенной всякого смысла.

Ни один автор не будет принят в когорту критиков до тех пор, пока он не прочел в оригинале и не усвоил Аристотеля, Горация и Лонгина, а также пока не будет засвидетельствовано, что он хорошо отозвался хотя бы об одном из ныне живущих авторов, кроме себя самого.

И наконец, последнее. Под страхом нашего крайнего неудовольствия всем без исключения возбраняется критиковать любое из произведений, какое мы сами сочтем возможным представить публике. Тот же, кто посмеет нарушить это правило, будет не только изгнан из рядов зоилов, но и из любого другого сообщества, в коем придется ему состоять, и имя его отныне и навсегда будет вписано в анналы Граб-стрит.

О юморе

Non hoc jocosae conveniunt lyrae[8].

Суббота, 7 марта 1752 года, № 19


Если кто-нибудь захочет выдать груду камней за неподдельные брильянты или же назовется китайцем и станет торговать безделушками из грубой глины, выдавая их за китайский или дрезденский фарфор, – последствия в обоих случаях очевидны. Едва ли найдется хоть один человек, которого удастся провести, и обманщики немедленно станут предметом всеобщего осмеяния и презрения.

Сходным образом, если какой-нибудь человек притворится знатоком и будет ходить по городу, убеждая всех и каждого, что лучшие драгоценности, находящиеся во владении мистера Лейкана, являются не более чем подделкой, – разве не будет человек этот признан сумасшедшим, разве не постыдится он показываться на глаза людям?

Совсем иное положение дел, о чем говорилось в моем последнем очерке, в литературе. Истинные брильянты часто подолгу лежат незамеченными на полках книжных лавок, тогда как самые наглые подделки вызывают всеобщие зависть и восхищение. Даже Мильтон (мне стыдно за свою страну, когда я пишу эти строки) едва не был предан забвению, и, вместо того чтобы взойти на Олимп и встать рядом с величайшими авторами древности, в чьем созвездии он сейчас обрел законное место, он чуть было не оказался среди тех авторов-однодневок, чья слава столь скоротечна.

А значит, для того, чтобы отличить брильянты, фарфор и прочие ценности от их подделок, должны существовать определенные, строго установленные критерии, помогающие нам составить о них свое мнение; в вопросах же, касающихся литературы и науки, подобных правил либо нет вовсе, либо они невнятны, либо нам о них решительно ничего неизвестно. Не потому ли один и тот же автор, одно и то же произведение воспринимаются совершенно по-разному, на что аллегорически указывает Гораций, когда говорит:

Tres mihi convivae prope dissentire videntur…[9]

Одни, таким образом, превозносят книгу до небес, называя ее «прекрасной», «бесподобной», «неподражаемой»; другие эту же самую книгу ругают на чем свет стоит – нет, дескать, ее «скучнее», «беспомощнее», «низкопробнее».

Из всех литературных жанров нет ни одного, который бы вызвал столь разноречивые оценки, как юмор, и это не удивительно, ведь в нашем языке не найдется, пожалуй, другого слова, о котором у нас было бы представление более туманное. Говоря попросту, я очень сомневаюсь, понимают ли люди, что они хотят сказать, когда это слово слетает у них с языка.

Один джентльмен, помнится, употреблял это слово на каждом шагу, с кем бы он ни говорил. Мне, признаться, казалось, что вкус ему порой изменяет, пока однажды, оказавшись с ним на борту корабля, я не услышал, как он во всеуслышание заявил, что корабль от юмора вот-вот пойдет ко дну. Тогда только я догадался, что основное значение этого слова моему знакомому неведомо.

Что можно сказать о зрителях, которые – я сам не раз слышал – называют «юмором» скучнейший сценический диалог между дамами и джентльменами, да еще разражаются громкими аплодисментами?! С другой стороны, Альбумазар был принят весьма холодно, а маленький французский адвокат из пьесы Флетчера и вовсе изгнан со сцены.

Не могу не привести забавный пример, коему сам был свидетелем. Некий автор поставил на сцене Друри-Лейн комедию под названием «Ярмарка в Шотландии», в которой он намеревался изобразить шотландцев в комическом свете. Первые три спектакля зрители лишь в недоумении между собой переглядывались, на четвертый же разразились громоподобным смехом. Смех продолжался весь первый акт, после чего автор, который, к несчастью, воспринял хохот как похвалу, подошел к мистеру Уилксу и с победоносным видом заявил: «Надо же, сэр! Наконец-то до них дошло, в чем тут соль!»

Кто более в этом случае ошибался, зрители или автор, сказать не берусь. Ясно лишь, что читатель или зритель, оценивая книгу или пьесу, нередко допускает чрезвычайно грубые ошибки, одну из которых некогда совершил ныне покойный высокочтимый книготорговец Бернард Линтот. Сей ученый муж, прочитав трагедию «Федра и Ипполит», сокрушался, что в ней недостает юмора; будь в трагедии побольше смешного, заметил он, она бы только выиграла.

В самом деле, нет ничего более неопределенного, чем наше представление о юморе. Самое распространенное мнение сводится к тому, что все, что способно развлечь и рассмешить, и есть юмор. При этом чем легче человека рассмешить, тем шире он это понятие трактует. Веселого малого, «весельчака», как его часто называют (а по мне, нет таких скучнее), друзья и знакомые не преминут наделить отменным чувством юмора. Эти джентльмены отличаются веселым нравом, проницательной ухмылкой и насмешливым тоном. Что же до их историй, то они, как правило, не более смешны, чем они сами, затянуты и заканчиваются однотипными шутками.

Не стану распространяться здесь о так называемых практических шутках, которые принято считать вульгарными. И то сказать, что может быть смешнее, чем когда тебя таскают за нос, бьют сзади исподтишка, вынимают из-под тебя стул срывают парик и все прочее в том же роде.

Но ведь есть и другой тип юмора, о котором, сколько помню, не говорят. Это – мрачный юмор, который, быть может, имел в виду уже упоминавшийся высокообразованный книготорговец и который, хоть и способен у кого-то вызвать смех, обыкновенно кончается слезами.

Если практический юмор, о котором только что шла речь, основывается на мелких пакостях в отношении других, то юмор мрачный сопряжен с величайшим злом – с разорением, крахом, мучением людей.

История знает немало примеров подобного юмора. Не было, должно быть, ни одного тирана или завоевателя, который, пусть сам по себе человек и скучный, не наделен был таким юмором сверх меры. Таков был, например, Александр Македонский, свидетельством чему может служить его азиатский поход. Сожжение Персеполиса является демонстрацией самого утонченного и мрачного юмора.

Чем было правление Калигулы и Клавдия, Нерона и Домициана, Комода, Каракаллы, Гелиогабала и всех прочих царственных римских кровопийцев, как не величайшими трагическими фарсами, в которых одну половину человечества с отменным чувством юмора подвергали смерти и пыткам, к вящему удовольствию другой.

Из всех свидетельств такого рода более всего позабавила меня история о Фалариде и Перилле. Желая угодить Фалариду, величайшему тирану и соответственно любителю мрачного юмора, Перилл сообщил, что придумал развлечение, которое доставит тому немалое удовольствие. Перилл изготовил медного быка, внутрь которого помещался человек, после чего бык ставился на огонь, пока не раскалялся докрасна, отчего сидевший внутри испытывал невыносимые муки и издавал крик, имитирующий (как принято теперь говорить) рев быка.

Фалариду идея очень понравилась. Однако, как человек, отличавшийся превосходным чувством юмора, он несколько видоизменил придуманную шутку, отправив в чрево быка самого Перилла, который и был заживо зажарен в медном быке собственного изготовления.

Отсюда, скорее всего, и пошло понятие «жареная шутка». Ныне «зажарить заживо» означает оклеветать того, одно имя которого вызывает трепет, или же выставить на всеобщее посмешище, облить презрением того, кто еще совсем недавно пользовался всеобщим почетом и уважением.

В заключение замечу, что, как давным-давно говорил Цицерон, нет на свете нелепости, которую кто-то из софистов не счел бы «истинной философией». Точно так же, как нет на свете вздора, который бы – при условии, что он сопровождается грубой бранью и оскорблениями, не сошел бы, по мнению многих, за истинный юмор.

Ц(ензор)

Диалог в духе Платона в Танбридж-Уэллсе{50} между философом и светской дамой

Quo teneam vultus mutantem Protea nodo[10].

Вторник, 14 апреля 1752 года, № 30


Она. Ах, дорогой мистер Мудр, у меня для вас поразительная новость. Как вы думаете, какая?

Он. Ума не приложу.

Она. Никогда не догадаетесь. Мистер Блуд не дает проходу мисс Стриж.

Он. Коли он не дает ей проходу, то, глядишь, и поймает. А там и съест. А мне-то что за дело?

Она. Какой же вы нелюбопытный! Ведь мисс Стриж – девушка из простой семьи. А джентльмену следует брать в жены девушку благородную.

Он. Раз из простой семьи – стало быть, не благородная?

Она. Нет, конечно, не благородная. Так говорят и леди Нагл, и миссис Блаж.

Он. Откуда им знать, что такое женщина благородного происхождения? Впрочем, они, должно быть, слышали, что говорят об этом другие.

Она. Право, какой вы все же странный! В таком случае скажу вам всю правду. Я точно знаю, что она не принадлежит к женщинам благородного происхождения, ибо ее отец…

Он. Отец, мисс?! При чем здесь отец? Мы ведь с вами говорим о юной даме приятной наружности и хороших манер. То, что она принадлежит к прекрасному полу, оспаривать вы не станете. Так вот, мисс, в моем представлении, если ее внешность и манеры таковы, какими я их описал, то мисс Стриж, более чем вероятно, – дама благородного происхождения. Что же касается леди Нагл и миссис Блаж, то обе они фурии; их скудоумие под стать их внешности.

Она. Боже мой, сэр, вы заговорили со мной совсем другим тоном! Но я все равно не поверю ни одному вашему слову.

Он. Я знаю, что говорю. Мода всегда берет верх над разумом.

Она. Раз вы такой мудрый, вам наверняка есть что сказать о моде.

Он. Мода – это кредо глупцов и уловка для людей умных.

Она. Что бы там ни говорили, мистер Умник, я все равно буду в нее верить.

Он. И следовать ей?

Она. Неизменно.

Он. Но ведь мода изменчива. Она меняется постоянно.

Она. Что верно, то верно.

Он. А вместе с ней меняетесь и вы. Оттого-то вас и будут всегда называть «переменчивой», «непостоянной», «суетной»… Уж не обессудьте.

Она. Спасибо на добром слове.

Он. Но ведь это чистая правда. Простите, могу я задать вам один вопрос?

Она. Какой еще вопрос?

Он. Вы считать умеете?

Она. Умею.

Он. А играть на спинете?

Она. Конечно.

Он. Когда вас учили считать, вам говорили, что два плюс два – четыре, а трижды три – девять. Уверен, вы бы сочли чудовищным обманом попытайся кто-нибудь доказать вам, что два плюс два равняется двадцать, не правда ли?

Она. Не пойму, к чему вы клоните.

Он. Немного терпения, мисс; то, что я сейчас говорю, вам очень пригодится. Так вот, когда вы учились играть на спинете, оказалось, что без определенных правил овладеть этим инструментом невозможно, верно?

Она. Безусловно. Меня учили ударять по нужной клавише, а не по какой придется.

Он. Терпение, мисс, и вы станете философом. Итак, каким бы искусством или наукой вы ни овладевали, вас всегда учили следовать определенным правилам, верно?

Она. Совершенно верно.

Он. Прекрасно. Не кажется ли вам, мисс, что, овладевая искусством человеческой жизни, рассуждать следует точно так же? То есть не делать то, что заблагорассудится, а то, что следует. И то, что пойдет нам на благо.

Она. Пожалуй.

Он. Не «пожалуй», а именно так. И что же в этом случае будет с модой? Как может мода быть главным побуждением к действию? Вы же сами признали, что мода должна подчиняться законам жизни, а не наоборот; в противном случае мы пойдем наперекор Природе.

Она. Вы что же, хотите, чтобы я не следовала моде? Уж лучше не жить вообще, чем одеваться не по моде!

Он. Этого я не говорил.

Она. Что же вы в таком случае говорили?

Он. Поймите, мисс, принципы, которыми я руководствуюсь, никогда не позволяли мне жить в соответствии с модой. Право же, мисс, не надо быть семи пядей во лбу, чтобы не видеть разницы между тем, что удобно, и тем, что необходимо.

Она. Послушали бы вы, что говорит о моде леди Нагл.

Он. С куда большим удовольствием я бы послушал старика Сократа, будь он жив. Откровенно говоря, леди Нагл меня мало интересует. Во всей Англии едва ли найдется хоть одно графство, где бы не было своей леди Нагл. Но, прошу вас, ответьте мне на мой вопрос, мисс.

Она. Задавайте ваш вопрос, сэр.

Он. Если вы хотите приобрести новый наряд, в какую лавку вы пойдете?

Она. Туда, где самые лучшие и разнообразные товары и самые услужливые и распорядительные продавцы.

Он. А если бы вы хотели обзавестись здравым смыслом и знаниями, в какую «лавку» вы бы тогда отправились?

Она. Вот оно что, сэр! Теперь-то я понимаю, почему вы завели этот разговор… Но, увы, у меня нет ни секунды времени, уже три часа, а мне еще надо переодеться, ведь я сегодня ужинаю с леди Нагл, миссис Блаж, капитаном Бесс Трепетом и еще двумя-тремя благородными особами. Ваша покорная слуга, добрейший мистер Мудр.

Презренный металл

Пусть же погибнет тот, кто их придумал…

Анакреон

Суббота, 2 мая 1752 года, № 35


Сэру Александру Дрокенсэру

Бедлам{51}, апрель 1752 года


Сэр,

нисколько не сомневаюсь, что, не дочитав и до середины письма, Вы согласитесь с выводом, к которому я пришел давным-давно: в месте, откуда я пишу, англичане содержат всех тех, у кого здравого смысла больше, чем у их соотечественников, гуляющих на свободе.

Как бы то ни было, хотел бы для начала сообщить Вам, что если Вы и в самом деле стремитесь к преобразованиям в нашем королевстве, Вы наверняка не добьетесь цели по той простой причине, что заблуждаетесь в средствах.

Согласно мнению врачей, для исцеления болезни необходимо распознать и устранить ее причину. То же и в отношении политики. Без этого мы можем в обоих случаях лишь облегчить участь больного – излечить же его не в наших силах.

А теперь, сэр, позвольте сказать Вам, что Вы совершенно не догадываетесь, не имеете ни малейшего представления, в чем истинная причина наших политических хворей. А потому, вместо того чтобы предложить средство для лечения заболевания, Вы не раз в ходе Ваших досужих рассуждений давали советы, которые в конечном счете лишь отягчали положение больного.

Знайте же, сэр, что только мне одному известна истинная причина царящего на земле зла. Мне стоило немало трудов и кропотливых исследований, чтобы найти объяснение наших продажности, распущенности и безнравственности, – и, следовательно, я один способен прописать средство от всех этих болезней.

Впрочем, когда я утверждаю, что сие открытие принадлежит мне, и только мне, я имею в виду лишь современных людей, ибо философам и поэтам древности бесценный секрет этот был хорошо известен, о чем свидетельствует бессчетное число цитат из их трудов. В их произведениях секрет этот упоминается столь часто, что меня немало удивляет то обстоятельство, что джентльмен, не понаслышке знакомый со светочами истинного знания, упустил его из виду.

Итак, что является истинной причиной всех политических болезней, от коих страдает эта страна, как не деньги? Деньги, о которых греческий поэт, чьи строки я привожу в эпиграфе, говорит: «Пусть же погибнет тот, кто их придумал, ибо это из-за них брат ссорится с братом, а сын – с отцом; это они принесли в мир войны и кровопролитие».

Загрузка...