Лето 1914 года.
Известие о начале войны всколыхнуло сонный город. Шумными базарными толпами горожан крутило на площадях и перекрёстках. Несли блестящие на солнце хоругви, пели «Боже царя храни», бросались качать на руках встречного офицера, – бедняга ловил руками воздух, падала фуражка. Бесконечное «ура!» раскатывалось от площадей в каменные щупальца улиц и проулков.
Блестела медь военных оркестров, «Прощание славянки» до озноба пробирало души. В церквях служили молебны за победу русского оружия. В облаках знойной пыли со всех сторон стекались к городу сопровождаемые воинскими и полицейскими чинами серые колонны запасников.
А на вокзале уже дико свистели готовые к отправке паровозы, кидались к небу струи белого пара. Ветер сметал с заплёванного перрона на промасленные шпалы окурки и подсолнуховую шелуху, трепал углы небрежно приклеенных к стенам листков царского манифеста, хлопал над головой трёхцветным флагом.
Толпа увлекла за собой Любку, да девушка и не сопротивлялась, только сильнее прижимала к боку корзинку, прикрытую пучками купленной на базаре зелени. Здесь, на Мещанской, толпа была совсем не та, которую Любка видела полчаса тому назад перед Успенским собором, – та толпа была чинная, опрятно одетая и не кричала, не ругалась матом, – она сдержанно гудела. Та толпа была из хороших городских районов, а с этой, что взять? – Кривая Балка!
Вокруг Любки кричали, пихались локтями, толкались.
– К Бергману давай!
– Насосался русской кровушки!
– Громить его, немчару!
С трудом втискиваясь в узкий проулок, толпа густела, вязко перетекая с Мещанской на Немецкую. Зажатая со всех сторон, Любка и сама уже воинственно кричала, грозила кулаком, тёрлась о чьи-то спины. Она не видела лиц: перед глазами мельтешили только затылки, сальные воротники, небритые щёки, но все эти безвестные безликие люди уже казались ей давними знакомыми. И парень, чёрный масленый рукав которого всё время тёрся об её плечо, и насквозь пропитанная тошнотворным селёдочным запахом торговка из рыбного ряда, и обладатель хриплого немолодого голоса, который дышал Любке в затылок водочным перегаром и криком советовал кому-то в первых рядах:
– И Адольфа и его толстомясую немку голышом выпустить на улицу. Пусть потрясут салом, пусть покажут, сколько жира накопили на горбу русского народа.
Вставая на цыпочки, Любка глянула в первые ряды, и из всей толпы явилось ей первое лицо – Максим Янчевский. Плечом стала втискиваться между жаркими потными телами, выдёргивала вслед за собой корзину, из которой падали зелень и овощи. Хлюпали и брызгали семечковой мякотью раздавленные ногами помидоры. Юбка перекрутилась задом наперёд, кофта выбилась из-под пояса, платок калачиком скатался вокруг шеи.
Протиснулась. Потянула Максима за собранную под ремень косоворотку.
– А, принцесса с мусорным ведром, – улыбнулся парень. – И ты здесь? Не боишься?
– А чё бояться-то? – радостно кричала в ответ Любка.
– А ну как полиция заарестует? Вон, видишь, стоят.
Максим кого-то отпихнул плечом, покровительственно освобождая Любе место рядом с собой, постучал пальцем, показывая наколку на правой руке: кораблик клонится на ветру, парус надулся голубиным зобом, остренькие волны вокруг.
– Со мной не пропадёшь. Если что – на этот кораблик сядем и от кого хочешь уплывём. – Хитро улыбнулся, подмигнул. – Ладно, не боись, никого они не тронут. Если хотели бы, давно бы всех разогнали. Ведь знают, что идём магазин громить, а молчат.
– А чё за кораблик?
– Это не кораблик, Люба, – мечта. Человек без мечты – пустое место.
Из проулка вытиснулись на просторную Немецкую, свободно расправили плечи, хоругви на свободе взвились выше. Любка вместе со всеми истово крестилась на купола Дмитровского монастыря. Кто-то затянул гимн. Толпа подхватила тысячью голосов – мощно, сильно, до торжественного озноба. Любка безжалостно рвала охрипший голос: «Боже царя храни, сильный державный, царствуй на славу, на славу нам!»
Не успели ещё гимн закончить – кто-то с протяжным скрипом вырвал из стены табличку с названием улицы, бросил на булыжную мостовую вверх согнутыми когтистыми гвоздями, белыми от известкового порошка.
– Была Немецкая – стала Безымянная.
– Русская стала!
Грянуло нестройное «Ура-а!..», и в ответ ему на противоположной стороне улицы вырвали ещё одну табличку, обнажая на полинялой фасадной краске яркий девственный прямоугольник, отмеченный по углам отколотой штукатуркой и гвоздевыми отверстиями. Жестянки с номерами домов тоже полетели на булыжную мостовую, будто и в них было что-то немецкое. Пока баловались табличками, дошли до магазина Бергмана.
Откуда-то появились камни – горячие, гладкие, их передавали из рук в руки. Максим по-дружески сунул Любке в руку булыжник – как последним куском хлеба поделился.
На одной половине магазина прислуга уже успела опустить железные жалюзи, другая соблазнительно блестела зеркально чистой витриной. Яркое солнце вдруг раскололось в тяжёлом витринном стекле, рухнуло острыми краями.
Свист, звон, дребезг.
Оскалилась стеклозубая пасть разбитой витрины. Становясь друг другу на плечи, полезли сбивать вывеску магазина. Хрустя битым стеклом, ринулись в магазин, и только тут сшиблись в пронзительной перекличке свистки проснувшихся городовых. Любку оттёрли от Максима, и рядом с ней вдруг обнаружился обладатель хриплого голоса, который всю дорогу дышал ей в затылок водочным перегаром:
– Бергмана нам давай! Всё ему припомним!
В ответ кто-то кричал в другое Любкино ухо:
– Будет он тебя ждать! Давно сбежал. Говорят, у Марамоновых в особняке отсиживается.
Крики, гам, улюлюканье.
Свистки городовых и упоминание о хозяине отрезвили Любку. Она с ужасом заглянула в почти пустую корзину и, зло вклиниваясь плечом, стала пробиваться вон из толпы…
Дома Любка поставила под кухонный стол корзину, в которой осталась только морковь, да пара свёкл на дне, скривила в плаче лицо, захлёбываясь, стала рассказывать Глафире: мол, попала ненароком в самую толпу. Все какие-то бешенные. Налетели, на землю повалили, помидоры потоптали. Еле вырвалась.
Приврать приврала, а плакала искренне, от испуга. Пока шла домой, кураж исчез, и теперь ей казалось, что все уже знают о её участии в погроме, что ещё чуть-чуть – и наступит неминуемая расплата.
– Ладно, не хлюпай, – миролюбиво сказала Глафира. – Хорошо, что обошлось. К хозяину Бергманша приехала, до смерти перепугана. В магазине у неё погром, а Адольфа Карловича до сих пор нет. Уж и не знает, жив ли?
Любка обмерла, только робко облизывала солёные от слёз губы… Ой, не зря Бергманша приехала! Неужто прознала?
Едва Глафира вышла в столовую, Любка кинулась к иконе, бухнулась на колени: «Прости, Господи!»