Сквозь дрему ей показалось, что кто-то залез к ней под кровать и теперь раскачивает ее изо всех сил. Она открыла глаза и увидела, что саквояжи и баулы разъезжаются по полу каюты в разные стороны, опрокидывают стулья и бьются о стены. Чья-то рука поймала падающую со стола свечу и задула ее. Все погрузилось в темноту, и только рев ветра и плеск волн, заливающих палубу, слышались повсюду.
Штормовой ветер поднялся на закате, и сразу же пошел сильный дождь. Мэри и Эмили вбежали в каюту мокрые и веселые, они пребывали в прекрасном настроении с того самого момента, когда их пакетбот ранним субботним утром отплыл с Лондон-Бридж в сторону бельгийского Остенда. Шарлотта же словно оцепенела. Ей не хотелось идти на палубу вместе с другими пассажирами, она целый день ничего не ела, только выпила немного глинтвейна из кларета. Даже отец, который не выпускал из рук разговорник для путешествующих по Франции англичан (это была изящная маленькая книжица в переплете из телячьей кожи), забеспокоился и спросил, не надо ли позвать судового врача. Проще всего подобное состояние было объяснить морской болезнью – Шарлотту укачивало и в экипаже, – но нет, до самого вечера пакетбот не плыл, а просто летел по водной глади, не встречая никаких препятствий.
Она сама не понимала, что с ней происходит. Ведь она была счастлива, по-настоящему счастлива – совсем скоро увидит другую страну. Начнется другая жизнь. Это о себе – а не об учителе Уильяме Кримсворте – напишет она скоро в своем первом романе: “Я впервые держал в руках свободу, и улыбка ее, и объятия, словно солнце или освежающий ветер, возродили во мне жизнь”. И в то же время какое-то мрачное предчувствие терзало ей душу. В Лондоне она измучила всю компанию тем, что ей хотелось везде побывать и все увидеть. Неслучайно Эмили в знак протеста в последний день спорила по любому пустяку и категорически не соглашалась ни с одним ее мнением о той или иной картине. Теперь Шарлотта воочию убедилась, что мир населен гигантами – великими художниками, архитекторами, поэтами, – и ужаснулась: как же ничтожна она, скромная провинциальная девушка с литературными амбициями, рядом с ними. О, как понятен ей стал поступок брата, который шесть лет назад, отправившись в Лондон учиться живописи в Королевскую академию на деньги тетушки Бренуэлл, вернулся через две недели ни с чем. Что с ним произошло по дороге, доподлинно никто так и не узнал, но, по одной из версий, он все-таки добрался до столицы – и, посетив академии и галереи, понял свое несовершенство и поспешил ретироваться. Пастор Бронте никого из детей не наградил крепким здоровьем своих ирландских предков, но всем – кроме, может быть, Энн – передал их амбициозность и болезненное самолюбие. Без силы воли эти свойства натуры приводили к катастрофе. Вот и Шарлотта сейчас не думала о том, как откроет школу или даже выйдет замуж, кто знает, – нет, она видела себя рядом с теми людьми, чьими книгами и картинами восхищалась, она не мыслила себя вне круга их интересов и их размышлений о жизни. Хотя не призналась бы в этой дерзости никому и никогда, даже сестрам.
Обещали, что путь на пакетботе займет четырнадцать часов, но близилось к полночи, вокруг свирепствовала буря, а берега еще не было видно. Ла-Манш часто преподносил такие сюрпризы, и команда корабля к ним привыкла. Шарлотта почувствовала, что ей надо срочно выйти, иначе ее вырвет прямо в каюте.
– Нельзя, мисс, – преградила ей путь горничная какой-то из дам, примостившаяся на полу возле двери. – Вы же не хотите, чтобы вас смыло за борт?
Она рукой показала на умывальник в углу, от которого уже шел специфический запах: тошнило не одну Шарлотту. Склонившись над тазом и еле удерживаясь на ногах из-за сильной качки, она почему-то вспомнила картину Тёрнера “Кораблекрушение”. Эстамп с ее изображением прислал им в пасторат мистер Тейлор. Дома она любила смотреть на парусник, опрокидываемый волнами, на огромные массы воды, летящие диагонали мачт и страшную воронку в центре, куда вот сейчас навсегда уйдут люди, вцепившиеся в весла. Нет, ей не было страшно: смерть была своей в Хауорте. Ей было больно оттого, что она уйдет, а мир так и не узнает, какие бури сотрясали ее душу. Интересно, смог бы их выразить на полотне мистер Тёрнер?
Шторм прекратился так же внезапно, как и начался, и около полуночи они уже спускались по трапу в Остенде. Все вокруг было пропитано влагой и остро пахло морем и рыбой. Фонари в порту высвечивали островерхий силуэт Башни Святого Петра – одного из самых старых сооружений в городе. У нее закружилась голова, а вокруг, несмотря на поздний час, раздавались громкие голоса: это местные жители наперебой предлагали путешественникам стол и пансион. И хотя ломаных французских фраз пастора Бронте не понимал решительно никто (да и кто бы их понял в Остенде, испокон веков говорившем на фламандском), их все-таки проводили в выбранную еще в Лондоне гостиницу. Все там было непривычно: выложенные красивой плиткой с цветным рисунком полы, прохладные, полные морского воздуха просторные комнаты, сияющая чистота вокруг и горничные в деревянных башмаках и коротких ярко-красных юбках. Постояльцам принесли в комнату теплого сладкого молока и пожелали спокойной ночи. Но сестрам спать совсем не хотелось.
– Эмили, что с нами будет через год, как ты думаешь?
– О, я вижу прекрасную картину. Ты, Энн и я сидим в нашей собственной гостиной, обитой светлозеленым штофом, в прекрасном, процветающем пансионе для молодых девиц. Папа, тетя и Бренуэлл либо только что уехали, погостив у нас, либо должны вот-вот приехать. Все наши долги уплачены, и у нас много наличных денег. Ты собираешься путешествовать и скоро поедешь в свою любимую Францию, а я смогу больше времени уделять… ну, неважно чему.
– И это “неважно что” точно не преподавание в нашем пансионе, я уверена. А кто же там занимается с воспитанницами – одна бедняжка Энн? Пока я путешествую, а ты занимаешься неизвестно чем?
– Так только у Энн и может хватить на это терпения. Да, еще она, наверное, выйдет за “мисс Селия-Амелия”[6].
– Именно поэтому, мистер Майор Эмили, ты испортила перед нашим отъездом его прогулку с Элен, идя между ними и не дав им даже словом перемолвиться? Беспокоилась о сестре?
– Он глуп, конечно, и откровенно приударял за Элен, но если Энн это нравится, пусть он ей и достанется. Кстати, ты заметила, что здесь никто не говорит ни по-английски, ни даже по-французски?
– Не волнуйся, мы едем во французский пансион. Мадам Эже… Интересно, какая она. Похожа ли на мисс Маргарет Вулер – мне кажется, все женщины, которым удается завести собственное дело, чем-то похожи. И прошу тебя, будь с ней полюбезнее. Я-то знаю, что ты бываешь резка и даже груба с незнакомыми людьми не потому, что недобра, а…
– Довольно, Шарлотта. Пожалуйста, не гаси свечу.
Шарлотта отвернулась к стене: сейчас, перед началом их новой жизни, она старалась ничем не раздражать сестру, кроме того, в семье привыкли уважать чужое личное пространство. Эмили же достала записную книжку и карандаш и открыла страницу, заложенную высохшим вереском. Нет, это не была гондалская сага[7]. Это были стихи, своего рода тайный дневник. Эмили сочиняла их во время своих долгих одиноких прогулок по окрестностям Хауорта, и именно ради этого она при любой возможности стремилась туда отправиться, а вовсе не из одной только любви к природе, о которой многие годы спустя будет писать каждый исследователь ее творчества. Она знала, что сестры ужаснулись бы, прочти они хоть одно из ее стихотворений. Может, даже решили бы, что она больна и готовится к смерти. Но Эмили, как и они, просто жила в доме окнами на погост.
Вокруг одни надгробья тут
И тени длинные растут.
<…>
И память бредит, и опять
Я слезы не могу сдержать,
Ведь время, смерть, людская боль
На раны вечно сыплют соль.
Запомнить бы хоть половину
Земной тоски, когда я сгину,
Тогда и райской вышине
Не успокоить душу мне…
Они пока не знали не только того, что их ждет, но и того, какие же они на самом деле. Путешествия для того и придуманы, чтобы лучше понять самих себя.
В понедельник утром старомодный длинный дилижанс вез их из Остенда в Брюссель. Серые тучи и унылые поля, канавы вдоль обочин и мокрые крыши небогатых домов немногим отличались от английских пейзажей, разве что меньшими размерами, но Шарлотте нравилось решительно все. И когда вечером сквозь беззвездный мрак она увидела первые вспышки огней Брюсселя, то ей показалось, что город притягивает ее, как магнит. Они въехали через главные ворота – Porte de Flandre – на мост, по обеим сторонам которого в XVIII веке стояли две высокие круглые башни, теперь замененные на два невысоких здания, и вышли на рю де ля Мадлен, конечной остановке дилижанса. Рядом находился недавно построенный Hotel d’Hollande, где им предстояло переночевать и расстаться с Тейлорами: Джозеф далее сопровождал Мэри в Шато Кекельберг, где ее ждала сестра Марта, тоже учившаяся в этой престижной и дорогой школе. Семья Бронте с преподобным мистером Дженкинсом и миссис Дженкинс, которые их опекали в Брюсселе, должна была отправиться в самый центр города, на рю Изабель, в пансион супругов Эже.
Брюссель, переживший правление бургундцев, испанцев, австрийских Габсбургов и Наполеона, поражал разнообразием архитектурных стилей. В первый день у Шарлотты все смешалось в одну пеструю и тревожащую картину: церкви на каждом углу, причудливые фронтоны зданий, среди которых нельзя было найти двух одинаковых или хотя бы похожих, каналы, перерезающие улицы тут и там, узкие средневековые улочки, чисто выбеленные и ярко раскрашенные фламандские домики. Экипаж вез их на великолепную рю Рояль – Королевскую улицу. Там, совсем рядом с Королевским парком, стоял памятник генералу Огюстену Бельяру, сподвижнику Наполеона и одному из лучших его генералов (имя его записано на южной стороне Триумфальной арки в Париже). Здесь они вышли – дальше можно было пройти пешком. Несколько лестничных пролетов вниз от величественной мраморной фигуры генерала, опирающегося на саблю, – и путешественники оказались на рю Изабель, которая как бы отделяла верхний, фешенебельный и аристократический, город от нижнего, коммерческого и густонаселенного.
У этой улицы древняя и интересная история, но пока что сестры Бронте ее не знают. Они спускаются вместе с отцом по лестнице и останавливаются возле зеленой двери большого белого дома во французском стиле (Шарлотте он показался просто огромным) с латунной табличкой на фасаде. На ней написано: Pensionnat de Demoiselles – “Пансионат для девушек”. Почему-то обеим сестрам показалось, что в самом этом слове – пансионат – слышалась несвобода. Как будто их опять привезли в школу в Роу-Хед. Привратница впустила их, и они оказались в просторном длинном холле, полы которого были выложены черным и белым мрамором, стены выкрашены в подражание полу, а в самом конце через стеклянную дверь виднелся сад, еще почти голый в феврале, но уже манящий ярко-зеленым плющом. Слева была гостиная с красивым блестящим крашеным полом; изящно драпированные белым кресло и софа, картины в рамах, облицованный зеленым изразцом камин и золотые часы с маятником и разные украшения на каминной полке. Величественную картину дополняли хрустальная люстра, обилие зеркал, тонкие шелковые занавеси и большой стол посередине. Похоже, даже живущий в Брюсселе мистер Дженкинс немного смутился: он не ожидал увидеть подобное великолепие в пансионе, предложенном им семейству Бронте как раз за его скромность и умеренную плату. Где-то совсем рядом раздался громкий колокольный звон: это били колокола собора Святых Михаила и Гудулы, и им тихо и нежно вторили с колокольни более скромной церкви – Святого Жака из Гуденберга. Такого не услышишь в протестантских храмах: Шарлотта остро почувствовала, что теперь они во владениях Римской католической церкви, к которой с самого детства испытывала неприязнь.
– Месье Дженкинс и месье Бронте, не так ли?
В гостиную энергичной походкой вошла красивая дама в нарядном тонкой шерсти платье с кружевными манжетами и таким же маленьким воротничком. Платье было слишком свободного кроя: мадам явно ждала ребенка. Голова ее была непокрыта, и тщательно уложенные косы и пышные каштановые локоны обрамляли лицо изумительного цвета. Несмотря на беременность, мадам Зоэ Эже сияла свежестью, ее щеки напоминали крепкое наливное яблоко, и сейчас она была сама любезность, так как очень уважала представителей духовенства, а перед ней стояли два пожилых английских священника. Где-то в углу возле камина, прижавшись друг к другу, прятались девушки в чем-то блеклом и старомодном, одна совсем крошечная, как отметила Зоэ. Она предложила гостям сесть и что-то быстро начала объяснять. Шарлотта с ужасом поняла, что разбирает лишь отдельные слова, а смысл фразы от нее ускользает. Она посмотрела на мистера Дженкинса, который единственный здесь свободно говорил по-французски, но по его напряженному лицу догадалась, что и он испытывает некоторые затруднения подобного рода. Или мадам говорила что-то такое, что его огорчило?
Потом их провели в соседнюю комнату, которая показалась Шарлотте гораздо более уютной. Она была устлана ковром, и в ней помещались пианино, кушетка и шифоньер. И еще огромное, в пол, окно: хозяйка отдернула тяжелые малиновые шторы, и сквозь чистые стекла (а чистота вокруг была идеальная) гости снова увидели сад: плюща и вьющегося винограда было так много, что казалось, их побеги залезали прямо в дом.
Дортуары для тех пансионерок, которые находились здесь постоянно (еще около сорока девочек приходили только на занятия, вечером их развозили по домам), располагались на втором этаже и были просторными и светлыми. Мадам провела гостей туда, где уже стояли приготовленные для Эмили и Шарлотты узкие кровати с тумбочками и ящиками для одежды, которые задвигались под кровать. В этой комнате жили двадцать девочек самого разного возраста, от семи до пятнадцати лет. Зоэ нахмурилась: хоть эти англичанки такие тощенькие и на вид мало чем отличаются от ее учениц, они все же уже молодые женщины, кажется, одной двадцать пять, а другой двадцать три. Она позвала горничную и велела принести ширму: пусть две их кровати будут отделены от остальных.
– О, мадам, большое спасибо, вы очень любезны, мы вам необычайно признательны, – произнесла Шарлотта и поймала недоуменный взгляд хозяйки. Нет, ее разговорный французский точно оставляет желать лучшего. А как же трудно придется Эмили, которая знает этот язык еще хуже.
Они проводили до двери пастора Бронте и мистера Дженкинса, последний настойчиво приглашал сестер посетить его дом уже в следующее воскресенье и обещал прислать за ними своих сыновей. Шарлотта нежно поцеловала отца и отметила про себя, что он смертельно устал от этого визита и с облегчением покидал дом супругов Эже (Константина, который в то время был на занятиях в школе для мальчиков Athénée Royal, он так никогда и не увидел). Пастор намеревался поехать в Ватерлоо: возможность побывать на месте славы своего кумира, “железного герцога” Веллингтона, была едва ли не главной причиной, побудившей его отправиться в это путешествие вместе с дочерьми. В их ответственности и благоразумии он нисколько не сомневался, так что, в принципе, мог доверить сопровождать их Джозефу Тейлору.
…Итак, двери в сад закрыты. Жизнь за ширмой. Общие завтраки и обеды. Уроки и домашние задания – только не они проверяют, как было все последнее время, а кто-то неизвестный проверяет их. И, кажется, таких великовозрастных пансионерок здесь больше нет.
Эмили высоко вскинула голову, и взгляд ее как будто обратился в пространство – Шарлотта хорошо знала, что это означает: она недовольна и сердится.
– Шарлот, я хотя бы смогу сама выходить в город? Мы ведь тут не в тюрьме?
– Наверняка, когда будешь свободно говорить по-французски.
– А церковь? Мы же не можем ходить в католические храмы?
– Мистер Дженкинс служит в протестантском. Как я поняла, это неблизко, зато есть повод прогуляться по городу. Мы освоимся, я уверена. Мы же вместе.
К ним подошла немолодая женщина: ее зовут Марта Тротмен, она англичанка, занимается детьми четы Эже, их уже трое, и мадам ожидает четвертого. Так как дети маленькие, она здесь и няня, и гувернантка. Она очень рада появлению в пансионате протестанток – теперь не так остро будет чувствоваться отделенность от остальных, ведь все здесь католики. И она, конечно, с радостью отведет сестер в протестантскую церковь. А теперь полдень, время завтрака: ученицы занимаются с девяти утра до двенадцати.
В столовой их представили воспитанницам, не выказавшим к новеньким никакого интереса: девочки с истинно фламандским аппетитом поглощали хлеб с фруктами и оживленно болтали о всяких пустяках. Сестры Бронте дивились их манерам, на английский вкус вульгарным и развязным, их громким голосам, хихиканью и щегольским шейным платкам, даже на самых маленьких. Учительниц, пытавшихся их утихомирить, пансионерки демонстративно игнорировали – попробовали бы они такое в Роу-Хед, не говоря уж о Кован-Бридж. Эмили едва откусила булку и молчала как воды в рот набрав, Шарлотта же повернула стул, на котором сидела, несколько в сторону (так она часто делала, когда волновалась, словно для того, чтобы не видеть лицо собеседника и не смущаться еще больше) и начала пылко говорить:
– Это только начало, дорогая. Мы будем работать день и ночь. У нас будет то, о чем мы мечтаем. Подумай: все города Европы будут принадлежать нам. Мы получим пропуск в общество самых умных людей…
Константин Эже, весь в черном, как обычно, с улыбкой входил в столовую. Он искренне любил своих учениц, особенно тех, кто проявлял интерес к литературе, и часто делился с ними бриошами или леденцами. Он сразу заметил двух новых девушек, которые держались обособленно, и вдруг понял, что уже несколько минут пристально смотрит на одну из них. Она вовсе не была красива, но глаза ее горели, щеки порозовели, прямые каштановые волосы сияли природным блеском, она вся была устремлена куда-то и явно пыталась своим красноречием увлечь в эти горние выси сестру. А что речь шла не о покупке украшения или поездке к морю, было очевидно. Интеллект и одухотворенность – вот что Константин Эже превыше всего ценил в женщинах. Если они, конечно, при этом не являются синими чулками. Впрочем, он давно уже смирился с тем, что ни его красавица жена, ни их ученицы не могли похвастаться подобными добродетелями. Шарлотта тоже посмотрела на невысокого импозантного мужчину, ведущего себя здесь по-свойски, как дома, и тут же отвела глаза. Из-за своей близорукости она его и не разглядела-то толком. Надо было как-то ободрить сестру: резкость и неприветливость Эмили, к которым привыкли дома, здесь могли сослужить им плохую службу. За окном крупными белыми хлопьями пошел снег – все воспитанницы, побросав недоеденный завтрак, бросились на него глазеть. Только две девушки не встали из-за стола, они сидели молча и не замечали, что месье Эже по-прежнему не спускает с них глаз.